Фото: António José Morais/EyeEm/GettyImages
Фото: António José Morais/EyeEm/GettyImages

7.

Приглашены кое-кто регулярно погружавшиеся во тьму: заготовители кинохроники, уверенные, что время и мостовые его гонки, прыснувшие линейки его галопа не переносятся, и, не дрогнув, врезались — в непереносимый туман событий, никак не рассеивающийся, изымали — черно-белое ручательство недельного дольнего, досадно малый штрих среди небытия, и утаскивали — в темные залы пятницы.

Обнаруженные в трофеях художественная сила, ее категория и стоимость пускались прельщать перед сеансами зрителя — киножурналом новых коммунистических съездов и сходок, новой партийной конференцией и пленумом политбюро. Арканить на неизгладимую встречу с делегатами съезда и с их признательными показаниями: так ли Пушкин и Толстой — или в складчину с Шекспиром — сотрясали умы и сердца, как доклад генерального секретаря? Разить — грандиозным: поворотом рек, струящихся неверным путем, хотя бы — оверштагом упирающейся районной части русла. Или сбросить на стену раскаленный аншлаг: Сквозь снег и ветер — и вдувать демонстративное шествие нашей дорогой октябрьской революции… Сквозь дождь и ветер — там же, те же, избыв полугодовой срок, с нашей майской революцией… итого: устоявшийся каталог сенсаций.

Вожаком мигрирующих из пятницы в следующую шла Главный редактор, наводя представительность своего теллурического формата или повторяемость гарпий — на пульсе и на пульте со сварой микрофонов, диктующих — одним механикам крутить кино, другим — доложить, что прихватили на пленку, а по усидении зрелища — худсовет, развяжется дискуссия, возгорятся плодотворные мнения, как перекроить — траву полевую, что утром поднимется, зеленеет и цветет, а вечером смеркнется и сойдет в печь, и смонтировать в ключевом направлении. А там пожалует старушка Лито с презрительным оком, соскребет с экрана еще что-нибудь разведанное — не для иностранных шпионов и разрешится штампом. Так что чересчур не тревожьте дискуссионные витийство и косноязычие, ни ваши кошмарные правды, ни такие же убеждения, вместо вас — говорящий видеоряд... конечно, если вы заняли верную точку обзора и не спешите крошить ее — уткам и чайкам.

Что бы ни пробилось на почти непорочном фронтоне или на лилейном экране, получало скептический вопрос от Второго Редактирующего Бори Чертихина:

— Ну и в чем здесь катарсис?

И не обнаруживал вожделенного — ни в выплавке триллионной тонны стали, ни в уложении арт-объекта золотой рельс — в какую-нибудь колею, ни в добычах бригадного подряда, ни в притче о священных дарах — грамотах от Центрального Комитета… и вообще более любил — смотреть, как волнуется и краснеет в высоких чанах вино, как листает оттенки и напускает в артерии птиц, как гудят гортанные колокола фляг¸ и как ширится шепелявыми пузырями кубок, и прорастает в рог и трепещет дельфиньим хвостом… Зато Первый Снимающий, найдя узкого в поиске его — хуже флюса, предпочитал — однократный стон уже на выходе, но — надрывный и несущийся в бездны:

— Да-а, сам не снимешь — смотреть нечего…

Изреченное в пятницу назначалось в анналы. Строку аннальную поддерживал курчавый, округлый директор хроники Петя Хорошо, поддерживая писание — на колене, но сбивался на беседы с собой и на поддержку анафор: ну хорошо, Петя, сядь и высиди заявление, и не забудь нагрести на него четырнадцать виз… ну хорошо, Петя, пора втянуться в ресторан и втянуть семь волшебных горшочков, ничего, что от тебя отскочила сороковая пуговица — это был салют к твоему сорокалетию… Но спохватывался: ну хорошо, Петя, не вернуться ли в летописца? И в озарениях зала между двух революций заносил в протокол: Сенсации советской медицины! Ударный труд сталеваров в горячем цеху, считают врачи, обеспечивает — долголетие… и на миг задумывался — цеха или труда? Вернисаж «Современный портрет»: в школе новаторов и передовиков производства открыта Доска почета. Обрести духовный стержень: в колонию привезли телескоп, и за примерное поведение заключенные смогут полюбоваться поверхностью луны.

И какой-нибудь мелкий недолив или переброс на разбавку финала… на комментарий Бори Чертихина:

— Опять штукатурка угодила по затылку администрации сельсовета.

Но порой вкрадывалась крупная контрабанда — черные лестницы и испятнанный леопард из списка неблагодарных, в поздней зрелости — у себя в мастерской, правда, большинство холстов развернулись к стене… точнее — в ветхости у себя на кухне, а в закопченном углу — то ли наперсник, взрастивший чуть не четверку ходовых, то ли покупатель с собачьим жбаном: нечеловечья речь и песьи головы поверх сутулых плеч… то ли туман, заносящий — раскосое окно…

Первый Режиссер прилежно вытягивала из героических будней — развязавшееся живое: незваный вихрь, вдруг передернувший ряды.

Кто-то в слезах — как перекрученные дождем деревья — трижды шире, чем есть.

Соскок в кадр — посторонних с фавориткой дома: с канарейкой в зубах.

Груда беспорочно-розовых рук и ног, заметаемых в утиль… и если ни за что не цепляются, не обязательно срублены — с манекенов ближайшего конфекциона.

Полетевший через приемную — без лица, но с полетным заданием — в свинарник, ухватив по пути пальто или шинель и не угодив — ни в рукав, ни даже в петлю.

Луг, скошенный пламенем, и дом, не касающийся земли, плеснувший из разломов и трещин — золото дураков…

Хотя подрывающая канон, кажется, не была вполне довольна.

— Кто, кто все эти люди? — недоумевала Первая Режиссирующая и, помешивая в старинном подстаканнике чай с флорой гор и степей, разглядывала — зал, предстоящий залу: вертикальный вскопан налетевшей белой сотней тяпок и цапок — овацией, закопавшейся в покровительство бога безмолвия, а также колоды или корчаги — бюсты на столах, сдвинувшихся в президиум или в многотелый «линкольн», и герма-оратор с воспламеняющимся веществом в створках рта, с разворошенным кустом рук и с высоким прискоком, к счастью, утомительная герма — мим… мало ли поющих сирен заполонило происходящее: безнадежен хаос гомонов! Но совпавшие изображение и естественный звук, льющий из ячей и клапанов всякой плоти, несомненно, бесславят друг друга… скентовавшиеся и сблатовавшиеся иерихонские дудки, дурынды! К чему начислять уху — то, чем давно уже давится око, если к вашим услугам — диктор, переназывающий и ведущий… диктующий — от сердца империи!

Первая Режиссирующая, вставляя в разгоревшуюся творческую полемику — прокуренный голос, удостоверялась у Третьего Снимающего, обнесшего — конференцию молодых ученых, снявшего ее титулы и кое-какие дорогие моменты — и заодно дохлых мух:

— Значит, молодые конферировали в Театре эстрады? — и, глотая свой дразнящий гербарий, свой пунш в облаке дурмана и развивая концептуальный анализ намазанного на экран, спрашивала: — Где вы слупили такой лысый, утоптанный молодняк с потрескавшимися мордасами?

Округлый Петя Хорошо качал головой, и рисовал в маргиналиях протокола — участниц секции закаливания, гуляющих без одежд, и пыхтел:

— Ученое заседание подобно видом — проработке закоренелых алкоголиков… Никто ничего не перепутал? — и шептал редактирующему Боре Чертихину: — Пора советовать этому снимателю –улучить минутку и снести свое второе лицо или второй зад… свою камеру — в долговую яму. За долги искусству.

Другой Режиссер, шалунья Эммочка Петровна в шевелюре серебряных султанов, тоже ищущая выразительное художественное наполнение и свежее преломление, кричала:

— Почему не снят доступ молодых к туше науки?

Первый Режиссер, черпая из карманов сладкий паек к чаю, взывала:

— А президиум о семи головах с десятью рогами?! — и разворачивала сладкий треск фольги или хрустящей иглы, срезающей слой рэгтайма, и страдала. — Притом самая вытертая голова никак не откатится из центра композиции, наливает и наливает… Ввечеру поди налимонилась до изумления! Может, у них в графинчике что-то увлекательней, чем вода?

Боря Чертихин, проигравший в пещере зала — пещерной тоске, оживлялся и назначал в графин — боевую отравляющую субстанцию местного разлива, и по привычке отсылал речи свои и мелькнувших за ними виноградарей — мимо главных, кто отстаивали чистоту искусства и неизменно вымарывали Редактирующего Второго из материального воздаяния, но порой милостиво оставляли — в устных поощрениях.

Главный Редактор, оттянув из ридикюля салфетку, на реплике Бори Чертихина брезгливо протирала над пультом руки, то ли помнившиеся ей липкими, то ли кому-то — слипшимися в крыло гарпии, и сухо напоминала:

— В президиуме — не только академики, но представители партии и комсомола.

— Любая шутка с которыми самоубийственна, — бодро соглашался директор хроники Петя Хорошо. — Зато нас объединяют общие социалистические сверхценности: пятилетние планы.

Первый Режиссер деловито подсчитывала:

— Панорама зала, заклеенного афишками с голой акробаткой, планы президиума и научных дебатов, половина — в интерьерах буфета… и все?! Может, сделаешь синхрон с этим буяном трибуном?

— Да! Как часто он совершает научные открытия? — подсказывал редактирующий Боря Чертихин. — Никогда? Иногда? Постоянно? В последнем параграфе полюбопытствуй: не скрывает ли доходы от государства?

И поднимал взгляд — к амбразуре часовых над экраном, где тоже отщелкивали — державные назначения, но в костлявой цифре, ежеминутный караул по-военному вскидывал два перста — то к пиковому козырьку единицы, то к пилоткам и беретам. Еще тулья-две, и превосходная команда в великолепной экипировке — в ажитации нездешнего, отдраенный надменностью экспедиционный корпус отбудет на съемки — действительного или той, что увидели, но пропутешествует — в большое кино, в следопытов и первооткрывателей, в золотоискателей и иных копателей, наступит на слепящее направление Норд — к последним фермам и балкам, скрепившим топографию… к контрфорсам в стенах снега, и уже ни с чем не соотносимы и выпячиваются, и преувеличиваются — в чудовищные, но обезврежены невниманием. А дальше — опровержение, очищение, не выжавшее — ни лишней краски, но — запоем моросящая тавтограмма, заряженная единственной буквой — белизной, и за тронную речь — вой вьюги… этот Норд экономит — на всем, даже на белых пятнах, прикрывших — слишком разное, и швыряется то ли гусями снега, то ли распускает их, пополняя — снежное перо… И все окончательно редеет: нефигуративность, мизантропия… посему бесстрашие нареченных действующих персон и сценарий, начертанный для них Борей Чертихиным, дискретны, пунктирны, прерывны… как сестры тросов — длинные реки, что тоже не катят воды, но натужно и с грохотом толкают свои обледеневшие внутренности… как Норд, прервавшийся на отзыв смелых решений и прочих накоплений — с вершин к истоку, дабы педалировать целостность, и ждет, чтобы молотьба грохота — грохнулась в пьяниссимо… как прерывается создающий хронику, чтобы вычеркнуть из пейзажа — отснятое, и Второй Редактирующий — вычеркнуть в собственном чертеже то мачту, то парус и руль: судьба и сама довлечет новаторов — до следствия… чтоб почистить свой энтузиазм — вынутым из-за пазухи сколком спирта, поскольку в хорошем пути всегда кормят, и прерваться — на технические условия здесь и сейчас.

Третий Снимающий, соглядатай ученого собрания, из которого честно вынес его диагонали, раскаты и резину, оправдывался:

— Какой синхрон? Нашему молодому ученому наложили в рот, шепелявит — как десять змей! А другой, кто мне говорил, портачил такие паузы — не хватит пленки! Да еще ме-ме-е-кал, то есть поминутно превращался — в барана, от этого зверски рябит в глазах.

Округлый Петя Хорошо предавался философическому: виновен ли молодой ученый, что говор его прожжен шипением хтонических тварей и гулом подземного царства, что его интервью — серная кислота, и что притягивает — нижайшие ракурсы? Если мрачные ассоциации слетелись — на одного несчастного, почему им не переброситься — на народы? И, ретировавшись к мирским поручениям, вгонял в протокол еще строку.

— Подчаль к этому шефу президиума… К их главному жидомасону с горящим нутром, — говорил Второй Редактирующий Боря Чертихин. — Налить ему еще — и пропоет эпос, как волочит на собственных плечах всю науку края.

— Но предварительно позвони, представься пароходством и ищи дозволения — назвать его именем баржу, — советовал Петя Хорошо. — А если спросит, какие на нем повезут грузы, пусть прежде отрапортует, что он сделал для партии?

Гаснущие тени патронов науки и тихих экспериментаторов сгоняла с экрана — группировка в белых халатах: зубные врачи исполняли хореографию «Передовое обслуживание кариозного населения». Школа советских специалистов по потере зубов вытанцовывала среди таинственной лаборатории — новые технологии и горделиво подносила на крупный план свою викторию: только что выточенный клык, а в тылу кордебалет зубных техников заточал точеный — в стручки, в кастаньеты, смежал в ожерелья и в исчерпывающие челюсти — лязгающие и закусившиеся. И, перебирая пустыми губами, из коих вырвали голос, и разбрызгав наживки жеста — колосящиеся пальцы, рогатки и крючки инвентаризации, кордебалет согласно подтоптывал, что изделие превзошло работы Создателя, по крайней мере — почти неотличимы, и, вероятно, предлагал исполнить — тренировочные покус и пощелк.

Другой Режиссер, преклонная проказница Эммочка Петровна с сомнением уточняла:

— То есть наши будущие, совсем натуральные зубы — эти фарфоровые изоляторы? Предприятие, съевшее собаку — на линиях электропередачи, вдруг выпустило зубы!

Боря Чертихин возражал:

— По-моему, изумительные довески к экстерьеру! Силой воздействия на душу не имеют равных.

— Хочу, хочу, хочу! — приговаривал Петя Хорошо. — Сколько уз можно перекусить! Тюремные затворы, сейфы, кабели, газопроводы… наконец, цепи событий! Пожалуйте вгрызаться, почувствуйте вкус крови!

Главная Редактирующая, отбросив салфетку и иссекая из слуха — распоясавшихся охотников на привале, холодно спрашивала:

— А где полновесный сюжет о рабочем классе, о социалистическом соревновании, о работе партии с молодежью?

Другой Режиссер Эммочка Петровна подхватывала:

— Где триумфы местных хоккея и футбола, вырывающих друг у друга чемпионскую супницу?

Боря Чертихин обреченно шептал хроническому директору:

— Пора чем-нибудь разбавить их высокое искусство. Пиявками? Позвони-ка в аптеку, узнай технологию умножения контингента. Может, продадут нам половозрелую парочку на развод?

— Кто нынче исцеляется пиявками? — отмахивался Петя Хорошо.

— Поколение Эммочки Петровны. Ее болезные шерочки-односумки, — шептал Боря. — Тогда — сколопендры, шершни? Тасманский дьявол?

— Ну

хорошо, а когда мы оздоровим поклонников пиявок и сколопендры и простимся с ними навеки, куда бросим зверя?

— На винегреты? — предполагал Боря Чертихин и, встрепенувшись, пенял — запечатлевшему хлебопашцев и овощепашцев на просторе, их малопобедоносную битву за урожай и прочие тавромахии и психомахии: — Почему у нас в поле народном — одна боевая машина трактор и восемь с половиной пейзан? Мы не смекнули пойти на них — с множительной линзой?

Но опять взор его взлетал над полотном синема и полотняными — к амбразуре: окно не в пространство, но — в чистое плетение времени, однако рама кривлялась, кренила пики — в разделочные ножи и грозно скрещивала, не позволяя высмотреть врачебную тайну: ни анкера, ни поводка, ни поводыря… Второй Редактирующий щелкал пальцами — юному ассистенту снимающих, не востребованному к творческим прениям и вообще лишенному слова, протягивал рубль и умоляюще шептал:

— Воробейчик, спаси, пожалуйста, спекшегося в священном огне. Полети в столовую и донеси до меня… — и видел, как величаво несут жаждущему — поднятый над шевелюрами расписной рог, или дорогу, завитую в рог, и колышут наполнившую и рог, и дорогу — медовую Колхиду и суставчатую улицу, что тоже занесла над собой — горную веранду и протискивается от реки к небу меж неразгаданных стеклянных сканвордов других веранд, и деревья пытаются дотянуться до предпочтенной — воздетыми на плечо корзинами, а после мелкими фонтанчиками на фесках и благоговейно обнюхивают густую синь над чашей ее перил: здорово ли вино? Здоровы ли меха? Здорово ли в крови Колхиды колыханье?.. Смахнувший видение вздыхал: — И вернись с глотком лимонада, а себе оторви — какое-нибудь просо…

Другой Режиссер Эммочка Петровна, мечтавшая о поединках титанов — и крупных противостояниях, возможны — бандформирования, чьи сошедшиеся дезориентируют друг друга, обводят и обставляют, шлифуют и лупцуют, да вознаградится тот, кто навесит шире и побьет глубже, наконец заполучала — породистое поле баскетбола и обращала всех — к отрадному: в этом поле — вполне людно, просто девичьи хороводы и гульбища… кто сказал шабаш? — а полевые переросли — самые неумеренные фантазии! Жаль брошенного арбитром, дешевым Парисом — единственного апорта, который хапают, облизывают, надкусывают и рвут из чужого рта! И в восторге цокала языком — алчной жатве и мчащейся на камеру центровой, уводящей отнятый фрукт, и, глядя на столь же несдержанную грудь дивы — класс колосс — приговаривала:

— Буфера с три двора, вихри атаки раскручивают их — в увлекательную драматургию! — и спрашивала снявшего баталию: — Долго ли мы искали такую остросюжетную грудь? — и азартно свистела, и кричала: — Смотрите, смотрите, как эти кариатиды держат друг друга! Вот сквернавки! Тьфу, простодырые, никто не догадается дать большой беженке подножку? — и подушечками пальцев постукивала по коже у себя под глазами и на скулах, сгоняя морщины, и бормотала: — Вплоть до варианта физического устранения…

— А за счет чего эти огнедышащие валькирии — так обширны? — спрашивал Боря Чертихин. — Потому что съедают своих самцов, как только те оплодотворят их мячом. И нравы их до сих пор не смягчились и не обкатались.

— На все Божья воля… — бесстрастно отмечал Петя Хорошо. — Сопереживать другому — не мое хобби.

Первый Режиссер допивала свой бесовский декокт и, отставив подстаканник с дурманным осадком в соседнее кресло, озабоченно вспоминала:

— Между прочим, через месяц у нас семидесятилетие университета. Или столетие? Надо смастерить юбилейный сюжет. Сколько лет университету? Просто пруд пруди!

Первый Снимающий принимал поручение — как этот пруд с потолка, как лужи, и кастрюли, и тазы по всему дому, и ведра и прочий удойник, как дорожную стычку, меняющую выпуклое — на вогнутое и рваное, и крадущийся антонов огонь.

— Я зашел на цель и пытался хоть с какой-нибудь точки взять адресный план. Докладываю. В портике беспросветно от крыл: вороны, голуби и даже мыши, не дотумкавшие, что им не идет пятый океан… в общем, собрание демонов — и что только из них не шмякается размером с кулак! Девушки-колонны то ли продирались из коринфского ордера через шпицрутены, то ли из комсомольского субботника — каменный локон вырван, не говоря уже — клеймо на клейме, правда — не формулы и правила, но тоже объемного звучания… И, между прочим, из храма наук так и не вышел — никто соответствующий стилистике: макроцефал семи пядей во лбу и высоколобый член-корр, или профессор-энциклопедист, за которым бегут с сотней вопросов и хватают за рукава и карманы и отрывают что придется, да просто архивный юноша в начесе пыли…

— Ну хорошо, поможем им с кадровыми решениями, — говорил Петя Хорошо и вписывал в протокол — ратификацию дерзновенных планов на следующий месяц, и в них — взятие.

— А внутри? — ужасался Первый снимающий. — Ни золотых священных сосудов, в которых передают из колена в колено знание! Ни самоцветной палки, чтоб вколачивать в школяров их тривиумы-квадривиумы. Пасмурные коридоры — братья казармы, тюрьмы и конюшни… Аудитории с затемнениями — то ли паутина, то ли чертополох, и парты, как у трех медведей, все — разных эпох и габаритов.

— На великих мира и шушеру, — отмечала Эммочка Петровна. — И эти плоскодонки… парта-мелкашка — конечно, в подавляющих?

— Но отчего хотя бы великим не нарядиться в Валентино или в Коко Шанель? — трагически вопрошал Первый снимающий. — Нет, будто сговорились! Все костюмированы — в нищих студентов, а головы одалжили у лошадей, ослов и обезьян… Так помилуйте, что там снимать?

— Залюблены науками — до погибели! — констатировал Боря Чертихин. — Подходите к концу времен, полагаю, там все будут учеными…

Сбитая о подлокотник бескозырка бутылочная ускакивала под кресла, а Боря жадно глотал свою мальвазию или кисло прихлебывал нацеженное из лимона — и сливался с Колхидой, пьющей кровавый закат — из чаши верхней веранды, пока в сестрах ее, сорвавшихся вниз, слепли лепестки стекол, а униженные розы выпускали когти… и только прижмурь глаза, весь Зюйд распустят — на иголки! А может, выбивали пробку в другом огнетушителе — и упивались сходством белокипенных, косматых и фанатичных струй — с колкими коленкорами вьюги, с ее сутяжными удилами, пущенными — заволокитить Норд, его шанс быть откопанным из-под снега, если вдруг не протает сам — к уже не помнящим, как сие зовется… хотя порой из черноты земли и из белизны, и из зеркальных тарелок, брошенных дождем, выпростается такое, что выгодней — шугануть на место.

Но кто-то из пьющих точно видел, как реформа перетолковывает гипсовые гирлянды в коронах стен, и отстраненные от разлюли-малины настойчиво оживают — и витиеваты, курчавей поддельных подписей, и раззуживают дремучий лист, проверяют брыжейки, зажимы, вилки, канифолят линии, в коих притаился стрелок, и продувают — в большую нахаловку... Итого: не развязка, но — завязка! Несомненный плющ забирает панели зала, что пожухли, высматривая ремонт, затягивает подпругу в полупустых рядах кресел и защелкивает браслеты — на запястьях дверей. И, опять не смутившись отклонением от обыденного маршрута, раскручивает зеленеющее лассо, чтоб подверстать к рисунку люстру… и, поскольку перед плющом все равны, так и залапает важнейшее из всех искусств — экран.

Видели, и как Первый Снимающий определяет в углу — антикварный реквизит фисгармонию с неполной челюстью, и раз на танке здесь не пройти, раззуживает нечеловеческую силу — и подкатывает к экрану эту танкетку, или эту бутафорную фисгармонию, или бешеную табуретку, неважно, откуда льется музыка, лишь бы умиляла душу. И видели: воскурившийся на круп антиквариата самоотверженный пытается — сорвать подлое наступление контркультуры, вывихнуть плющеные узлы, скомкать аксессуары, наконец — перекусить стебель-другой, чтоб, снимая укушенных с полотна, бормотать:

— Да-а, сам не снимешь — смотреть нечего…

8.

Будут каменные ворота в два прохожих — один на шее другого, у пилонов — лунные лики фонарей в мятых цилиндрах — или в шапокляках? Длиннокрылая серединная арка и сточившаяся правая, и посвистывающая левая. Песочная дорожка, не слишком рассыпаясь, улучит — старинную дверь. Правда, ступени крыльца куда-то просеялись и ныне подтверждены — только тем, что бросили дверь — подвешенной, точнее, приподнятой — не над полоской света золотого, а над бестревожным зеленым — трава: перебираема ветром раньше и сочтется им после… Но ничего сложного — допрыгнуть до порога, вознестись в затяжные руки-крюки двери, что отполированы захватом постоянных клиентов.

Привет, привет тебе, дверь, сморенная обжорством, недоеданием и дремотами… малоинициативна в своей конституции, как кукла! Скорость жизни — бег в мешках. Вытянувшиеся жестяные лифы для газеты «Правда» и самопальных депеш, марафет — салоп, подкрепляющийся понюшками ватина, подпоясан тесьмой, юлящей в клепке, или полозом звучавшего здесь смычка, воспаленные фурункулы от сорванных замков и кистей, а не то игольное ушко, но обеззаражены — и наложен новый засов. Бижутерия — диадемы-цифры и броши-звонки, почему-то все — не первого сорта… Дверь-оркестр, извольте музицировать — кнопки, клавиши, клапаны, поплавки, попурри на пуговицах, луковицах и мухах, и на каждое бренчанье откликнется фамилия: поселяне, постойщики, приживальщики… Трезвоньте — в любую жизнь!

Уж теперь-то я не упущу воскресное разрешение — кое-кого застать дома, даже если подразумеваемых не водилось там треть большого циферблата и большого хребта. Но не у всех постояльцев туристический сезон, кое-кто закруглил скитание и не кичится внутренним составом, ни ягодно-грибной лихорадкой, ни иной охоткой, чугункой, трактом, где и быть, как не в венском палисаде домашнего стула, с отощалой подушкой под занудой-спиной, ведь не стул для человека, а человек — для вальсирующего стула! Или на кушетке — серпентарий пружин, или притулившись к плиткам теплой Голландии, сущий интернационал в этом доме, а можно у пианино — исполнять мою волю, превзошедшую — их собственную, подбирать почти негнущейся рукой — песенку какого-то дня.

Встав на камень, я свойски щелкаю дверь по пузу. Проведенные мною здесь начала славились дозволением — открывать все, что поддается, перетряхивать — и тянуть на себя, заодно протыкать всех входящих — вопросом: а что ты мне принесла (принес)? Входящие из парадного и из ухни, из болезни, из туманности и недостоверности. Я сигналю — сразу всем, в конце концов — можно выиграть по очкам. Надеюсь, эти лиры — не столь фальшивы, как улицы, зачерненные дождем — в ленты ундервудов, ремингтонов, олимпий? Черт возьми, никакой отзывчивости. Где торопливые шаги и бьющийся в замке ключ, где изумление, поцелуи, спешный чай со сладостями? Ладно, не убеждаем музыкой, докучаем — словом и кулаком. Ну, хоть кашель, осторожный шорох? Видно, там, внутри, слишком много направлений.

Будь по-вашему, я надоедливо расшаркиваюсь — пред невидимой стражей и, естественно, рыхлый снег с каблучка… с башмаков, надставленных — не крыльями, так коньками. Я сминаю в кармане список требований, то есть притязаний, и заискивающая мимика — за край и каплет с подбородка.

Но тут, как на передней линии детектива, обнаруживается, что ничто не заперто, но назначен — день открытых дверей! День ужасных подозрений, и поддать створ — пушечный спорт толкание ядра!

Вероятно, лучше определить, достойна ли — набитая на дверь партитура полустершихся фамилий… или перечень услуг? — поднимаемого в их честь звона? Скорее, ничем не примечательны, поклоняются шатким богам, да и возлюблены — сердцами недолговечными… к тому же внезапно преображаются из фамилий — в огрызки каких-то разговоров и ломти выжимаемых из кнопок мелодий, в едкий ответ — на забытый выпад, но, не уложившись в табличку, скатываются на стены — на объяснения мелом и путаные оправдания, между прочим — просто смехотворные: экшен растекся — и неясно, кто в кого стреляет… Ну, страшный суд разберется!

Точнее, необходимо решить — основной вопрос: перед нами явная или тайная дверь, выдвинута — навстречу всем живущим, или только тем, кто на нее смотрит, и смотрит сейчас — или видел когда-нибудь, но опыт остался невостребованным? А может, маэстро Вор по прошествии многих лет рассентименталился — старческая деменция и так далее, и покаянно возвратил на место — все свои трофеи… в точку проката, но заплутался в поживах и приставил сию сдвинувшуюся дверь — к эвакопункту.

Но, в конце концов, проглотившая язык, играющая в молчанку дверь неотделима — от тех, кто к ней приписан, и в одиночку не существует.