Некод Зингер:
Мандрагоры

Редакционный материал

Каждую неделю Илья Данишевский отбирает для «Сноба» самое интересное из актуальной литературы. Сегодня мы публикуем фрагмент романа Некода Зингера «Мандрагоры», вышедшего в издательстве Salamandra P.V.V. Это фантасмагорическая история маленькой плантации магических растений и жителей Иерусалима середины 1880-х годов, или «конструктор конца времен», медитация на Песни Песней, притча о мученике языка — переводчике. Некод Зингер родился в Новосибирске, жил в Ленинграде и Риге. Последние 30 лет живет в Иерусалиме. Художник, писатель, переводчик. Пишет на двух языках и переводит с трех с половиной. Создал вместе с Гали-Даной Зингер журнал «Двоеточие»

6 октября 2017 10:04

Забрать себе

Иллюстрация: Wikimedia

(Фрагмент главы VI)

Зима в Иерусалиме в этому году очень долго не может войти в свои права. Месяц сменяет месяц, переменчивый хешван уступает дорогу кислеву с его чудом светильника и ханукальными денежками, но и тот, едва побрызгав мелким дождичком на вторую и третью свечу, осекается, передав очередь тевету. Наступает тевет. И что же? Солнышко светит, ветер дует порывами со стороны пустыни и пыль, прах и песок носятся над городом, словно дух Божий над водою во времена всеобщего первобытного хаоса.

И вот, на десятый день тевета погода резко меняется — с моря вдруг налетает сильнейший ветер, холодный и влажный, и начинает распахивать двери и окна, гнуть и ломать деревья и гнать пред собою людей. Стада шляп катятся по земле, неистово вертясь. Тучи пыли, смешанной с водой, погружают всё в сплошной серый туман. Вечером разражается настоящий ливень и воцаряется ужасный холод. Ночью становится еще холоднее и дождь преображается в снег.

Снег в Иерусалиме. Залетный гость с дальнего Севера.

Прислушайтесь, дамы и господа, к шепоту святого языка: шелег бирушалаим… Словно заботливые небеса, струящие белое и мягкое, подобное манне в пустыне для израненных, издерганных гортанными приказами душ, приглушили всё, что было резким и громким в речи самой природы. Великая милость ниспослана детям Яакова. В невообразимой тишине ночи город медленно погружается по самые уши в нежнейшую белую перину. Только бы не утонул он вовсе в этом даре Всевышнего! Снег в Иерусалиме — всегда благословение на грани проклятия, как если бы Всемилостивейший, забывший меру, вместо шестисот тысяч корзин с белой сладкой благодатью сыпал бы в пустыне на онемевший от счастия народ свой, не переставая, мириады возов ее, день за днем, год за годом… Благословен ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, сила и могущество коего наполняют мир!

Но к утру снегопад улегся. От оглушительной тишины просыпаются поутру в своих постелях первые жители квартала Бейс Яаков. В узкие прорези ставней просачивается какой-то небывалый свет. Приоткрыли ставни, выглянули в окошки… Благословен ты Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, добрый и творящий добро!

Белым-бело в квартале, и белизна эта выходит далеко за его пределы. Весь мир облачился в праздничные лилейные одежды, чистый от греха, словно новорожденный младенец, не знающий ни лукавства, ни мудрости, а лишь тихий восторг чистого листа, на котором ни один автор еще ничего не написал. Под белым покрывалом покоится неразличимая в общем молочном сиянии Яффская дорога. Шнеллеров посад глядит на свет шварцвальдским тортом под взбитыми сливками с одинокой свечою колокольни. На русском православном подворье праздник — бородатые мужики и черницы в рясах, вспомнив свои Кострому да Псков, бросаются снежками, резвятся в снегу, что твои мамонтята, вовсе позабыв о всяком благочестии.

Двойра выглядывает во двор, с трудом отворив заваленную снегом дверь. Открывшийся вид живо напоминает ей, как они, семилетние, спрятали под снегом украденную подружкой Ханой из буфета в доме Киршенбаумов банку с инжирным вареньем. У них-то, бедняков горьких, такой роскоши и в помине не было, так Хана в тот день, двадцать лет назад, когда вот так же выпал густой снег и весь их двор утонул под ним, утащила банку из-под носа у матери, и они зарыли ее в сугробе у колодца. И такая на нее теперь при этом воспоминании любовь накатила, так захотелось всё-всё простить «этой гойке» за ее детское добросердечие — и ее дурацкую красоту, и несуразные манеры, и то, что она невесть что о себе возомнила и запросто болтает на святом языке с мужчинами, словно праматерь какая-то… Так и не успела Двойреле тогда до этой банки добраться прежде чем весь снег не растаял и не потек. А кто раньше всех к колодцу пошел, меся ногами мокрую снежную кашу, как не господин Киршенбаум собственной персоной! И что ему так понадобилась вода из колодца, когда кругом все было в снегу? Госпожа Киршенбаум, видите ли, внушила ему, что талый снег грязный! Вытащив на цепи ведро воды, он поставил его не на бортик колодца, как делали все разумные хозяева и хозяйки, чтобы затем перелить воду в свою посуду, нет, он тяжело опустил его прямо на эту самую банку с вареньем. Двойреле всё это видела собственными глазами! Раздался сахаристый треск, варенье вместе с водой поползло вниз по двору между ног господина Киршенбаума…

— То было наше невинное детство — это варенье, — думает сейчас Двойра, снова, как тогда, ощутив в сердце уколы стеклянных осколков. — Это вся наша жизнь, Хана! Ханеле!

Она подбегает к соседскому окошку, проваливаясь в снег по колени, барабанит в ставень, кричит:

— Просыпайся, бездельница! Заспалась! Посмотри, какую благодать послал нам Пресвятой, благословен Он! Протри глаза, лежебока!

И сама растворяет снаружи ставни супружеской спальни Бухбиндеров.

Необъятная порция белого света вваливается в незанавешенное высокое окно и ослепляет Гедалью, резко севшего в постели. Авигайль смеется, прикрывая глаза рукою.

— И увидел Бог, что свет хорош! — смеется она.

— И увидите лицо его, и останетесь живы! — вторит ей Гедалья.

Простоволосая, в домашнем платье на холоде, совершенно не понимая, что делает, Двойра пускается в пляс посреди заснеженного двора. Она скачет в снегу и громко распевает, не в силах противиться порыву, заставлявшему некогда царя-псалмопевца скакать перед Ковчегом Завета и Мирьям, родную сестру учителя нашего Моше, пророчествовать над волнами Красного моря:

— Ла-ла-ла! Бла-бла-бла! Ква-ква-ква! Шма-шма-шма!

Вот какая бессмысленная песнь…

— Ты с ума сошла! Пойдем домой! — Хватает ее за руку ковыляющий по двору Реувен, и вдруг спотыкается, летит навзничь в сугроб и опрокидывает ее вместе с собой.

Ох, и наглотались они снега!

Реувен, отплевываясь, поднимается, смахивает с лица снег и еще решительнее тянет за собой облепленную белым супругу, вцепившись в ее норовящую вырваться, красную от холода руку:

— Позор-то какой! Пойдем домой! Домой, Двойреле!

Она вдруг спохватывается, одумывается и послушно следует за ним.

И снова воцаряется благолепная тишина.

Несколько дней постепенно тающий снег составляет часть изменчивой иерусалимской реальности. Ему быстро перестают удивляться, еще скорее — радоваться. Его бесформенные, сочащиеся талой водою останки начинают докучать, мешают передвижению и нормальному ходу и без того нелегкой жизни. Чуть ли не сразу его начинают сгребать, сдвигать, скидывать отовсюду, не переставая выражать по его поводу всяческое неудовольствие. Место хвалебных эпитетов, какие расточали в его адрес в первый день, когда он еще сверкал на солнце и поражал воображение, занимают самые скверные ругательства. Припоминают ему и сломанные им деревья, и не сложившиеся из-за него визиты, и протекшие крыши, и множество прочих неудобств. Под конец, всеми проклятый и охаянный, он уже не более чем полужидкое нечистое месиво посреди пережившего осаду и обстрел города.

……………

Стук в дверь. Веселый такой стук, даже, можно сказать, разудалый.

Гедалья идет открывать дверь.

А теперь, почтеннейшая публика, приготовьтесь к самому захватывающему номеру нашей программы! Подобно природе, омывшейся от праха дождем и снегом, любым доступным вам способом отряхните и очистите от пыли повседневности ваши несколько застоявшиеся чувства: зрение, слух, осязание, обоняние, вкус и ту способность к возвышенно-духовному и интеллектуальному восприятию, которой наши нынешние мудрецы еще не измыслили имени! А с какой-такой стати потребовалось это внезапное освежение и обострение чувств?

На пороге дома в квартале Бейс Яаков стоит господин Карл Шперлинг, знаменитый театральный деятель из Вены. Вот-вот он войдет в наше повествование. Он прилетел с дальнего Севера, как внезапный снег на голову. И потому, любезный читатель, отныне вы уже не просто читатель, но еще и «почтеннейшая публика», можно даже сказать, в первую очередь «почтеннейшая публика» и только потом уже всё остальное. Именно в связи с появлением на нашей сцене господина Шперлинга вам и потребуется то, что наши древние мудрецы, да будет их память благословенна, называли «дополнительной душою», той самой, которая, по их представлением, появляется у человека с наступлением святой субботы и мирно уживается в его теле с первой, постоянной его квартиранткой.

Господин Карл Шперлинг — натура бурная и искрометная. Он всегда приносит с собою целый ворох новых идей, неожиданных событий, негаданных проблем и их парадоксальных разрешений. Мы сказали: «господин Карл Шперлинг из Вены», но могли бы сказать с тем же успехом: «господин Карл Шперлинг из Бухареста» или «господин Карл Шперлинг из Варшавы», потому что сей неостановимый, как ртуть, театральный деятель, похоже, наделен способностью пребывать одновременно в нескольких местах. Сегодня он свалился нам на голову из Вены, завтра явится из Кишинева. Конечно, никому не придет в голову сказать: «господин Карл Шперлинг из Иерусалима». (Во всяком случае, доколе не пришел Помазанник и братья наши склонны и дома, и на сцене, одеваться в черное и, для пущей скорби, съедать перед началом поста крутое яйцо.) Но «господин Карл Шперлинг из Яффы» звучит уже не так абсурдно. Так что для нас, сидящих в Иерусалиме и ждущих, когда господин Карл Шперлинг, сошедший с парохода в Яффе и уже успевший добраться до Святого Града, войдет в эту дверь и в этот роман, его явление произойдет стремительно и вполне безболезненно. У этого господина в голове не меньше прожектов, чем у любого из наших соседей, так что есть надежда, что, невзирая на различия в миросозерцании, некий общий язык между ними всё же будет найден.

А чего же ищет театральный деятель в нашем благословенном городе, где до сих пор не только нет ни одного театра, но и само это слово вызывает острое негодование большинства его праведных жителей? Прослышал он о том, что живет в Иерусалиме некто Гедалья Бухбиндер и переводит на язык Эвера «Мандрагору», сочинение Никколо Макиавелли. И тут же взмахнул крылышками и — раз-два — перелетел через Средиземное море, чтобы посмотреть, «с чем это едят».

Карл Шперлинг делает еврейский театр для еврейской публики. Он делает его из всего, что под руку попадется: из Священной истории, из Мольера с Шекспиром, из местечкового анекдота. Он может сделать еврейский театр по-немецки, по-еврейски, по-русски и даже по-древнееврейски. Вы спросите, каков результат? Ну что ж, автор обязан признать, что результат пока что не особенно впечатляет. Можно даже сказать, что нееврейский театр, где-то там, за пределами стремительных перелетов Карла Шперлинга, порой бывает значительно лучше. Но разве это имеет такое уж большое значение? Лучше обратимся к нему самому как к личности незаурядной.

На что похож Карл Шперлинг? Тут уж, пред этим справедливым вопросом читателя, ставшего еще и зрителем, автор вынужден серьезно задуматься, ибо нелегко описать Карла Шперлинга. Дело в том, что физиономия его как будто бы не имеет постоянной формы, словно она сделана из вошедшего в последнее время в моду каучука. Не только выражение его лица меняется беспрестанно, но даже и сами черты оного, такие, казалось бы, фундаментальные природные феномены, как нос, рот, глаза или уши, вряд ли произведут на вас одинаковое впечатление, если вы возьметесь анализировать их, последовательно рассматривая и оценивая их размеры и конфигурацию, в течение, скажем, часа или даже получаса. Нос его, вначале показавшийся длинным и прямым, несколько островатым, вдруг, под влиянием перемены гримасы, сократится и образует явственную горбинку над пухлыми губами круглого рта, еще совсем недавно видевшегося вам чрезвычайно широким и прихотливо изогнутым по краям. То верхняя, то нижняя губа предстанет пред вами слегка выдающейся вперед, тонкой ли, толстой или же средненькой, ни то, ни сё — предсказать невозможно. Уши, впрочем, у него вполне обычные, но иногда имеют свойство оттопыриваться и тогда уж всякому покажутся большими, чрезмерно большими и, вдобавок, какой-то очень странной формы. Подбородка то почти что и вовсе нет, то он округлый, двойной, тройной, а бывает, когда Шперлинг особенно вдохновится какой-то идеей и наберется героического духу — подбородок этот тоже сделается волевым, подобным тем подбородкам, которыми по праву гордится англо-саксонская раса. Одно можно сказать с полной уверенностью: Карл Шперлинг абсолютно лыс. Но об этом отнюдь не каждый узнает немедленно, с первого взгляда, поскольку этот театральный деятель имеет в своей коллекции добрую дюжину различных париков, которые меняет по нескольку раз на дню.

И вот он стоит на пороге дома Бухбиндеров в квартале Бейс Яаков. На плечах его романтическая черная пелерина, какие вне театральных подмостков носили не менее полувека назад стареющие русские романтики и итальянские деятели Рисорджименто, на голове — самый кудрявый из его париков, прихваченный у лирического тенора, исполнявшего партию Владимира Ленского в опере Петра Ильича Чайковского «Евгений Онегин», на устах — чарующая улыбка.

— Мосье Бухбиндер? Я к вам писал из Вены! Карл Шперлинг, он же, если вам угодно, Калев Бен Дрор. Не ждали? Признавайтесь! А я вот так явился ненароком, как призрак командора, ха-ха-ха! Вы испугались? Ха-ха-ха-ха-ха! Со мною, говорят, и вправду шутки плохи.

В манере господина Шперлинга столько ажитации и речь его, свободно льющаяся на превосходном жаргоне с вкраплением различных иностранных слов, столь лихо складывается в некую ритмическую декламацию, что находящиеся в его обществе поневоле втягиваются в этот его необычный тон и сами порой начинают отвечать ему в том же сценическом ключе. То вам хочется крикнуть ему: «Браво! Encore!», то зааплодировать, то освистать его, а то, при особенно несносных его выходках, забросать его тухлыми яйцами и опустить перед самым его носом как можно более плотный занавес, лучше всего — железный, используемый в некоторых богатых театрах против пожаров.

Впрочем, сейчас он производит на хозяина дома самое превосходное впечатление.

Шперлинг кланяется. Кажется, он даже поцеловал хозяйке ручку, шаркнул ножкой, состроил глазки, хотя, на самом деле, ничего этого он все-таки не сделал. Именно так — ничего подобного он не делает, однако соответствующее впечатление на всех производит. Откуда взялось это странное впечатление? Бог весть! Поди разберись с господином Карлом Шперлингом. И уж совсем непонятно, каким образом возникает у всего общества мимолетная, но почти осязаемая иллюзия, словно одновременно с этим театральный деятель еще и умудрился ущипнуть за левую щечку находившуюся за спиною хозяйки Двойру. Ведь этого уж и вовсе никак быть не могло. Да что там «быть не могло», если все присутствующие одновременно могут поклясться, что ничего такого не было, но, вместе с тем, не станут отрицать, что оно как будто бы и было. И при том сама якобы ущемленная на расстоянии чувствует нечто этакое на своей немедленно покрасневшей левой щеке.

Несомненно, что-то весьма таинственное есть в господине Карле Шперлинге. Ведь неспроста же Альбрехт, впервые увидев его на следующий день, прогуливающимся в компании Гедальи Бухбиндера, сразу же закричал:

— Тяните, тяните мандрагору!

0 комментариев

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи

Войти Зарегистрироваться

Новости наших партнеров