Иллюстрация: Stella Salazar/Getty Images
Иллюстрация: Stella Salazar/Getty Images

Ванна в ванной

— Нет, — сказал я, — нет, нет, нет, у меня не должно быть с ними вообще ничего общего.

— Тогда как же ты здесь оказался, по этому адресу, где они делают свою главную работу?

— Работу? Вы имеете в виду то, что происходит там, в ванной, а точнее, в ванне? Там, где они, как я понял, растворяют труп?

— Это не труп. И никто ничего там не растворяет. Все наоборот. Тебе придется вернуться и рассмотреть все пристальнее. Там, из очень особой жидкости, из шрифтовой крови, на приготовление которой ушло немало лет, собирается необратимый. Если угодно, это химическая беременность, не имеющая отношения к физиологии. Дьявольски медленный процесс, который, впрочем, более чем наполовину закончен уже.

— И при чем здесь я, для чего я сюда попал, по-вашему?

— Когда он будет завершен и встанет, ему понадобится имя. Никто не знает, какое именно. Ты один из тех, кто его назовет. Ты будешь смотреть на него и называть. И вообще, его будет нужно научить многому. Ему понадобятся слуги, и ты один из них. Все это просто, как укус комара.

— При чем здесь комар?

— Вообрази, что все комары мира — это единая сеть. Что у них есть задача. Они делают миллионы отдельных капель крови общей кровью нового существа, обеспечивая тем самым его необходимое происхождение. Так миллионы капель частной крови, этот кровавый дождь, сливаются в общей венозной системе безымянного лица, становятся личной кровью того, кто явится ко всем как свой.

— Какая робкая метафора с комарами.

— Да, это метафора, и она не точна, но в человеческом языке нельзя без метафор, без них вам невыносимо. И это тоже должно быть исправлено в скором времени.

— Вы сказали, я буду смотреть.

— Да, это то, зачем ты сюда пришел. Начинай это делать прямо сейчас.

И я снова вышел в коридор, как будто у меня не было права возражать. И я подошел к двери ванной комнаты и прикоснулся к выключателю, как будто у меня не было возможности уйти. И мне вновь увиделось в этом безжалостном свете, что на дне ванны в зеркальном иле лежит полуисчезнувшее тело, распыляемое в воду. Или нет. Теперь это было похоже на тело, лежащее на живом зеркале, нет, на тело, растущее из собственного отражения, или нет, на скульптуру, полувылепленную из зеркальной каши. Глянцевое и пористое лицо ничего пока не выражало. Точнее, оно выражало свое положение так, как выражает математическое уравнение, а не так, как выражает сумма мимических мышц. Как он там сказал: «цифровая кровь»? Или «шрифтовая»?

Метафоры, сравнения — все это останется в несчастном прошлом, как нечестная торговля. Мы не можем без них, но скоро мы исправимся.

Я взялся за край ванны и наклонился как можно ниже, ближе к возникающему лицу необратимого. Еще не видящий зеркальный глаз медленно двигался под тонким слоем воды слева направо и назад, как будто читал за строкой строку, как будто, прежде чем научиться видеть, нужно сначала научиться читать текст, предшествующий миру. Этот будущий глаз искал работы, которая и сделает его глазом.

Еще десять минут назад я обещал себе, что никогда и ни за какую цену не войду в эту ванную еще раз, не включу тут снова свет, не посмотрю в едва различимый облик необратимого, неверно принятый мной за жертву.

Теперь я понимал, что никто из нас, находящихся в квартире и вне ее, не может сказать точно, что будет с ним через десять минут. И я знал теперь, что скоро здесь будет тот, кто точно знает про каждого из нас, что и в какую минуту мы сделаем. Он настанет. И мы назовем его так, как нужно.

Таврические девушки

Летом из Таврического дворца выходили стенографистки и садились за столы под деревья. Потому что в залах перепечатывать депутатские выступления невозможно жарко. Под деревьями в ренуаровых тенях стенографистки превращались в машинисток. Они били пальцами по буквам, ведь к вечеру нужно успеть напечатать все, сказанное сегодня в Думе. Сказанное вывешивалось тут же, в Екатерининском зале, для ходоков и журналистов. А копии на следующий день рассылались во все губернские города. Таврические стенографистки стрекотали, как цикады, в муаровых тенях ветвей. Их пальцы делались невидимы, подобно крыльям насекомых, так быстро они летали по круглым клавишам.

Иногда выходил на улицу к ним и сам какой-нибудь депутат, с тросточкой, в летней шляпе. Он тоже входил в эти тени ветвей, такие торжественные. Нагибался над работавшим белым плечом машинистки и, отмечая пальцем, договаривался заменить одно или два слова в своей сегодняшней речи. Но машинистка нервно пожимала плечами, как будто по ее спине сейчас бежала вниз капля, и отвечала, что сказанного не вернешь и время вспять не движется. Мешать ей не нужно. Она была бесстрашная и неумолимая — сама уже свершившаяся судьба, которую осталось только перестучать для всеобщего чтения.

Советский век

Коммунальная квартира в Питере. Самый интересный житель в ней, имя которого я забыл. Ненормальный. Копался целыми днями в каких-то журнальных обрывках, газетных листках, подобранных на улице, а то и на помойке. А ночью открывал свою дверь и орал в общий коридор имена, наверное, вычитанные. Квартира спит, и вдруг во весь голос в ней: «Анна Соловейченко! Сергей Ботвинник! Садовничий! Касьяненко! Павел Денисенко! Зайцева! Евстратов!» И так до бесконечности. В Советском Союзе проживало более двухсот миллионов, многие где-то упоминались. Все просыпались. «Ты что, сука, по ебалу хочешь?» — отвечал ненормальному мужской голос из другой, гневно распахнутой, двери. Или женский: «Участкового вызвать, да? У меня дети!»

Дети — это я. Я тоже просыпался. Мне нравились эти его ночные выкрики: «Сафронова! Бахчиванджи! Гризодубов Сергей! Шаповалов Дима! Виталий Осипов!» Участкового ненормальный побаивался, но фамилии, видимо, сильнее рвались наружу.

Я не мог уловить интонации и по ней представить, что ненормальный видит. Это перекличка, он видит их, выстроенных в нашем коридоре, и ждет, что ответят из темноты? А может, и слышит даже ответы своими сумасшедшими ушами? Или просто читает подчеркнутое на листах? Или сам отвечает кому-то, сокрытому в коридоре, участковому, например? Дает показания на допросе, отводит от себя вину, закладывая всех? Или здоровается с нами, ежесекундно меняя имена, не может остановиться?

Цена новостей

Входит обеспокоенный простолюдин слегка клоунской походкой. Он говорит, что принес господину деньги, целую тысячу. Жена господина, не глядя на вошедшего, переспрашивает. Вошедший поясняет, что он — торговец газетами, ее муж покупал у него разные, с заграничными новостями. А сегодня подошел, глянул, какую бы выбрать, увидал нужную, прямо на улице стал читать и от того, видимо, что мыслями уже утонул в газете, дал продавцу тысячу вместо обычного, то есть переплатил примерно в миллион раз. Жена господина с интересом смотрит на киоскера и мечтательно улыбается:

— Оставьте себе, она столько для него стоила.

— Стоила?

— Да. В этой газете, что вы ему продали, сообщение о восстании в его стране. Отменен приговор, и он может свободно вернуться. Его ждут.

— Но это слишком большие деньги.

— Деньги нам там вряд ли понадобятся, а здесь у нас больше нет дел.

Честный продавец с недоверием и радостью рассматривает свою купюру. Какой-то незнакомый цвет мнится ему внутри нолей, как будто тысяча стала поддельная, хотя он, конечно же, проверял. Он не чувствует, чем закончить разговор, понимая: обычная благодарность тут никак не уместна. Он не умеет на секунду присоединиться к чужому восстанию и тут же уйти.

Сложение

Новые плохонькие монетки родной страны как круглые искусственные лужицы в пустыне стола. Построить их в столбик на полке. Если в карманах болтается мелочь, я складываю башню у переплета с крупными буквами: АПОКРИФИЧЕСКИЕ ЕВАНГЕЛИЯ. Монеты в профиль — тоненькие позвонки очень пластичного животного. Когда слово АПОКРИФИЧЕСКИЕ уже закрыто монетным столбиком, считается, что готово состояние и можно идти с ним в магазин за хлебом-маслом.

Бизнес-тренинг

Важнейшим условием для успеха в бизнесе является правильное выражение лица. Для этого нужно взять несколько монет любого достоинства — лучше начинать с небольшого числа монет и с минимального номинала — и положить их себе на язык, а потом закрыть рот. Медленно, сосредоточившись на том, чем вы заняты, начинайте рассасывать монеты, глядя прямо перед собой. Если вам действительно уготован финансовый успех, под воздействием вашего желания и силы монеты постепенно начнут таять, как леденцы, и вы почувствуете их номинал в собственной слюне. Наслаждайтесь этим новым для вас вкусом и продолжайте их растворять между небом и языком. Внимание! Нет никакого ожидаемого или обычного срока, который должен пройти между попаданием монет на язык и началом их впитывания. Этот срок зависит от всей вашей предшествующей жизни, а она индивидуальна у каждого. Кому-то хватит и двадцати минут, чтобы почувствовать, как номинал распространяется по всему телу, впитавшись через слюну, а у кого-то уходит на это два часа или вообще ничего не получается с первого раза.

Как только вы почувствовали таяние монет на языке и выделение номинала, удерживайте ваш взгляд перед собой в воздухе на уровне переносицы и постарайтесь контролировать эйфорию, ведь это еще не все. Ваше лицо сейчас, конечно, начато, но отнюдь не закончено. Как только номинал проникнет в вашу кровь и через нее в мозг, перед вами в воздухе начнут проступать очертания чистой стоимости. Следите за стоимостью внимательно и не пытайтесь схватить то, что вы видите, рукой. Изменился не воздух, не пространство перед вами, а само ваше зрение. Когда монеты под вашим небом растворятся полностью, контур их стоимости перед вами проступит вполне отчетливо, оставаясь при этом достаточно прозрачным, чтобы вы могли наблюдать сквозь него любой предмет или человека напротив вас (см. отдельную главу о возможном затемнении контура). Прозрачный («стеклянный», «водяной») знак стоимости, «веер из хрустальных перьев», раскрывшийся теперь перед вами, останется на весь день до того момента, пока вы не ляжете спать и усвоенная стоимость не смоется первым же сновидением. Если у вас все получилось так, как описано выше, то, проснувшись на следующий день, вы можете повторить этот опыт с большим числом монет или просто с монетами более высокой стоимости.

Образ, возникший перед вами, станет вашей надежной оптической линзой, позволяющей вам иметь такое лицо, с которым вы будете приняты в круг деловых людей и сделаетесь их полноправным партнером. Вне зависимости от того, какой номинал растворен сейчас в вашей крови и что именно спрятано у вас во рту, вас примут теперь за своего, а конкретную сегодняшнюю стоимость будут обсуждать уже во вторую очередь. Вы также сможете отличать по лицу тех, у кого на языке что-то есть, от тех лиц, которые никогда не прибегали к подобной практике успеха.

Категорически не рекомендуется экспериментировать со старинными монетами, вышедшими из актуального употребления и ставшими нумизматической редкостью, равно как и с монетами государств, переставших существовать (см. главу о советской трехрублевой монете, выпущенной к пятидесятилетнему юбилею Октябрьской революции). Они могут оказаться токсичными, и вместо необходимого вам лица вы получите карнавальную маску, отталкивающую успешных людей. Абсолютно бесполезно также проделывать нечто подобное с бумажными купюрами или кредитными картами, никакого результата вам это не принесет.

Воробышек

Из жалости взять птенца под яблоней, когда кошка уже близко, и заболеть птичьим гриппом. Хеопс — ты называл его — жил в корзине, казавшейся тебе чем-то лучшим, чем гнездо. На подоконнике. Пил из пипетки воду и с трудом глотал хлеб. На балкон ему было нельзя, снова бы вывалился. Через три дня после спасения протянул свои долгие лапки со стыдливо подогнутыми когтями. Еще через три дня ты пробовал аспирином сбить температуру и вспоминал, как прямо в корзине — «пирамида Хеопса» теперь она называлась — отнес его и оставил в кустах, под той же самой яблоней, где нашел живого. Но еще не связывал никак свою лихорадку с птичьей кончиной. Думал про воду, купался накануне, аллергия, мало ли что сбрасывают? И уже захлебываясь, зная диагноз, понял, что мораль твоей редкой и модной смерти в том, что добродетель должна быть абсолютно бескорыстной. Самоубийственно бескорыстной. Воробышек хрупкий может умертвить тебя дыханием. И это ничего страшного. Не повод ни для чего. Забывая диагноз. Попадая в новости. Становясь тревожащей цифрой.

Русское Сафари

1

Трое американцев в русском лесу хвалятся ружьями. Ровесница конституции, иногда осечки, но зато инкрустация, гравировки, фамильная драгоценность — Джим. Стилизация под Вторую мировую — Роберт. Вилли: новое с приставленным прицелом и бегущей по кустам красной точкой. «Наверняка!» — говорит он, заглядывая в прицел. «На русских!» — радуются охотники. Сезон открыт. Идут, пока не увидели крест православный у родника. Нужно неподалеку на тропе ждать. Трое нездешним шепотом обсуждают слухи о кровожадности лесных жителей. Впрочем, прекрасно знают, такие слухи сочиняются журналистами охотничьих изданий для большего удовольствия стреляющих. Русский мало чем вооружен, главное — дождаться и выстрелить, и можно везти «бороду» в Америку.

Осмотрели крест. Деревянный, крытый. Обставлен мшистыми камнями темными. Идем прятаться. Один сапогом угодил в «заногу» — петлю в листьях. Дернулось, я не понял сначала что и где, а Джим уже уносился в крону, орал, царапаясь в сучьях, чуть не дало по голове мне и Роберту его фамильной ценностью. Вилы вылетели из кустов, прошли Роберта насквозь. Я бежал и залег в овраге, с брякающим сердцем, под высоким папоротником. А ведь с утра приманивали нас — понимал теперь — там-здесь мелькала в зелени борода-рубаха, слышался русский свист и хохот.

Отсиделся. В сумерках еще страшнее, хотя и безопасней считается. И лес еще огромнее. Каждая капля смолы под Луной смотрит русским глазом. И у них наши ружья: хоть и осекается, ровесница конституции, да и стилизация под Вторую мировую очень точно бьет.

Утром, озябший, ел чернику. Нервно вспомнил рекламу: очень полезная ягода для тех, кто портит зрение монитором. Пытался ориентироваться. Карта сафари осталась у Роберта, пробита, видимо, вилами на его груди. Склеилась там твердой кровью. Заблудился. Буду искать изо дня в день. Меня ведь тоже ищут? Бобра убил. Пригодилась красная точка. Грибов на палочке жарил.

2

«Борода!» — вскрикнул их главный. Остальные замерли. «Подождите, это же Вилли, я узнал его камуфляж».

— Вилли, не бойся, как ты одичал тут с ними, как только не съели они тебя, молодец, дождался, мы уже месяц крутимся, не знаем, куда именно вас бросил вертолет, позывные отсутствуют. Здесь вся твоя семья, Вилли, и поисковики, и психолог. Не смотри так, пожалуйста, ты же американский гражданин.

Подступили ближе. Чтобы я не боялся, положили ружья на землю. Я тоже свое положил. Еще ближе.

— Ты у своих, — сказал их главный, заранее протягивая мне руку. Под глазом у него метался живчик. Остальные неподвижно лыбились.

— Налетай, робята! — гаркнул я.

Из кустов и оврага поднялись наши. Петька топором расшиб бабе череп, заломали и повалили ее мужа. Недоросля догнали и ухнули на землю ударом, я не знал дальше, что там с ним. Другие, без стволов, мчались в чащу, треща лесом, и ложились там, будто нам не видно. Пацана подвели ко мне уже в лагере. С ужасом он смотрел на моей груди православный восьмиконечник. «Накормите его черникой, — сказал я, — и дайте молока, так ему лучше будет». Прочие тоже наши окажутся, кого волк не загложет. Бабу свою найдут, есть ее, не денутся, станут. Я помню себя таким же, хотя вслух и не поминаю.

Гнался за зайцем, не выдержал, выстрелил. На звук сразу бороды появились и поп с крестом. Поманило к его кресту. Поцеловал. Потом уже дошло: эта тяга оттого, что пил тутошнюю родниковую, а не американскую, стерильную, воду, ну и грибы, ягоды, иногда мясо пойманных — диета. А главное: нашел пропоротого Роберта, вернее, что осталось — голову. Сварил, мозг съел. После этого, наблюдая с ветки за разговором русским внизу, начал понимать отдельные — «родимый», «смертушка», «кончить», «христопродавец», «ножик», «елки зеленые». Ну и куда без: «***», «***». *** оказалась темная, бессильная гнилуша, но привязчивая, как грызливая сука, ветхая, ничего в ней не сыщешь, самозваная, как и все, откуда Вилли прибыл в этот лес. А «***» — откуда жизнь идет, светлый нужный взрыв, то, что сейчас делается с Вилли в этих русских ветвях. «***» можно выгромить прошлое. Все больше и больше слов. Наступала сытость от дыма их костра. Мозг бывшего соотечественника переваривался и усваивался. К утру Вилли знал по-русски все слова, наконец.

— Эй, робята, я тут, — закричал с дерева утром, когда они снова, хмуро напевая, прошли внизу, — слезу к вам, у меня и ствол с собой новенький.

Снизу помахали, прищурились хитро на меня. Они знали, а я еще нет, что говорить по-русски и понимать начинает тот, кто отведает мяса американца, особенно — голову. А потом уже целует крест и пробует кагор партизанский. Или у кого это в крови, от предков лесных.

— Побегай пока, — сказали они с земли. Робята никуда не торопились. Они никогда никуда не торопились. Спокойно ждали. Это больше всего их отличало от тех, кого я знал ранее. Я побегал еще полдня, а потом погнал косого, пальнул и пошел к кресту. Блестящему, как детский леденец.

Хлеб пионера

Я отношусь к поколению людей, которые помнят день рождения пионерской организации, тех, для кого это еще не ltymhj;ltybzgbjythcrjqjhufybpfwbb.

Все началось с журнала «Пионер». Хитроумный заведующий отделом тестов и ребусов единственный в стране знал, как достичь реального коммунизма. Он опубликовал на последней странице загадочное фото: все какие-то мрачные дыры, трагические кратеры-короны, нехорошие лазейки с сучьими воронками, не то следы табуна в болотистой почве, не то рельеф загадочной планеты, снятый со спутниковой высоты, или, напротив, подсмотренная в микроскоп оргия бактерий — не поймешь. Отгадавшему обещан фотоаппарат лучшей марки. Но вся соль задумки состояла вот в чем: правильные ответы публиковать не будут, журнал «Пионер» вечен, вечнее любого их бога, рано или поздно меняющего все-таки имя, лицо, характер. В вечном журнале — вечный вопрос, деды и внуки разгадывают одно и то же. И в 1969-м и в 1987-м. Приз нельзя выиграть кому-то, но только всем вместе. И вот, наступает день, когда не останется ни одного — ни одного! — знающего грамоту человека, не выяснившего тайный смысл картинки! И у каждого фотоаппарат и все, от велика до мала, сольются в едином знании и общей отгадке, не важно, когда у кого она наступила — в 2013-м или в 2071-м. Главное, коммунизм в этот день придет к нам, и мы узрим его победный неизъяснимый лик дракона и Аполлона в одном лице. Рык его — одновременно и музыка сфер, услышав которую, восстанут на единой и мгновенной фотографии все, когда-либо жившие. Все ждут, каждый негр гетто и абориген острова, каждый рикша и талиб, программист и стриптизер — послали уже по правильному ответу в редакцию планетарного журнала. Я — последнее препятствие, предмет восторгов и повод к недоумениям, объект всеобщего шепота. Только сегодня утром, когда дождь уже перестал, но капли еще бежали по листьям шиповника у веранды и асфальтовый путь притворялся рекой синего стекла, догадался, так долго подталкиваемый отцом и его друзьями, и отцами друзей, и сестрой родной. Так ведь это же хлеб! Я ем его каждый день! Увеличенный снимок ржаного хлеба, давно съеденного, наверное, нервными корреспондентами «Пионера», приложившими к нему прыщавую колбасу или сыр, поеденный невидимым червем. И я шагаю по Москве, столице мира, навстречу редакции и собственной самоубийственной славе Последнего. Я не отворяю рта и почти ничего не вижу и только печатаю шаг и отражаюсь в мытых дворниками и дождем стеклах витрин, заждавшихся коммунизма. Последний в марширующей армии не готовых. О да, сегодня самый великий день! Может быть, вообще заключительный. Вечному журналу пора закрываться. На внеочередном собрании редактор вежливо предложит коллегам разойтись навсегда.

Трамвай глотает меня и довольный, заслуженно полагая себя теперь историческим транспортом, приближается к всем известному с детства дворцу редакции. Остается полторы остановки. Облака замедляют ход, потом останавливаются вовсе, и вот — прут в обратном направлении, как в провернутом назад синема. Конец фильма.

Но рука контролера властно протягивается ко мне. Радиоголос его непобедимо звучит, предлагая оплатить этот путь чем-нибудь либо предоставить подобающую проездную грамоту — билет до «Пионера» на одного отгадавшего. Я теряюсь. Я пожимаю плечами, и длани мои холодеют, части тела трепещут, внутренности расстроено моргают и бьются в своих эластичных колбах и мягких клетках. Мы выходим. Моя рука прикована к его лапе. Мир лишается надежды. Контролер срывает весь коммунизм, говоря: «Мое дело — работу выполнять! Я в вашем возрасте, мальчик, и думать уже забыл про журнальчик-то, во гимназии все расщелкал, оттого-то я теперь в контролерах. Это мне поручил народ».

И я порываюсь, делая неумело заднюю подсечку, я наваливаюсь сверху, загнав как можно дальше кулак трамвайному бульдогу в рот и вынимая зубами из кармана контролерского кителя ключ. Успеваю расщелкнуть навязанные узы и убегаю к пожарной лестнице двора. Он гонится. До редакции пять-шесть домов. Он хрипит, и во рту у него моя кровь, как съеденное знамя. Он настроен решительно. Лестница раскачивается и стонет, не желая вытерпеть сразу двух. По колокольной крыше наутек, по другому входу в чердак, во тьму — только бы подальше от страшного блюстителя. Но он выныривает — потный, с прилипшими ко лбу карими запятыми и разодранным воротом — прямо оттуда, куда я намеревался скрыться. Теперь мы грохочем по крыше вдвоем, от антенны к антенне, от лестницы к семиэтажному обрыву. Облаки вновь остановились, словно нерешительные вагоны поезда, идущего сразу по двум взаимоисключающим расписаниям.

— Хлеб! — кричу я, надеясь, что они слышат. Окна редакции видны, открыты, хотя и не близки. В окнах стоят, дышат улицей, ждут меня, кормят птиц, смотрят на часы.

— Хлеб! — кричу я им. — Это хлеб, я его ем!

Вы все едите.

Двухтысячный год

В 88-м году Семен Пахмутов, прозревший писатель, начал свой текст так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Лаврентий Берия. В ЦК его прямо так и называли: правая рука Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Михаил Калинин. В ЦК его прямо так и называли: носовой платок Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Андрей Вышинский. В ЦК его прямо так и называли: меткий каблук Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Георгий Маленков. В ЦК его прямо так и называли: страшный фурункул Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Лазарь Каганович. В ЦК его прямо так и называли: слуховой аппарат Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Сергей Эйзенштейн. В ЦК его прямо так и называли: глазное яблоко Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Валериан Куйбышев. В ЦК его прямо так и называли: кремлевская таблетка Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Андрей Жданов. В ЦК его прямо так и называли: белый клык Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Трофим Лысенко. В ЦК его прямо так и называли: ядреный табачок Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Никита Хрущев. В ЦК его прямо так и называли: подкожный жир Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Георгий Жуков. В ЦК его прямо так и называли: режущий ноготь Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват и Максим Горький. В ЦК его прямо так и называли: набухший аппендикс Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Ровно через год Семен Пахмутов решил не сдаваться и переписать так: «Не стоит всю ответственность за размах репрессий возлагать на Сталина. Не меньше виноват Иоахим фон Риббентроп. В ЦК его прямо так и называли: любимый сон Сталина».

Но эссе Пахмутова не напечатали. Оказалось, по непостижимому совпадению, другой писатель уже принес в редакцию точно такой же текст, где все сказано так же, до запятых. И сделал другой писатель это раньше на целую неделю.

Несмотря ни на что, Семен Пахмутов продолжает писать. Он уверен в том, что однажды обгонит другого писателя и мы узнаем от него, кого именно в ЦК прямо так и называли: «кашевидный стул Сталина», «пианола Сталина» и даже «обведенная мелом тень Сталина». В сознании Пахмутова уже брезжит догадка, как переиграть другого писателя. Для этого нужно вставить в текст, упомянуть там самого себя и покаяться в причастности к репрессиям.

Пощечины

Глядя издали: фамилия, торговая марка или не известный тебе пока сорт выпечки, стоюродный родственник, скажем, бубликов, седьмая вода калачей.

Девушка в магазине под этой вывеской прыснула духами себе в ладонь. Ее смешок — акустическая тень от пшика стеклянного распылителя ароматов. Полушепотом она шутит с недорослем, кивающим ей и беззвучно стригущим проворными ножницами пальцев невидимый дым двух тлеющих хворостинок в другой руке.

Остальные — покупатели. Выходят из «Пощечин» с лицами справивших важный обряд, торжественно и самоуглубленно удаляются по улице к сабвею. Вопрос, впрочем, покупатели ли они и магазин ли это? Никаких денег внутри «Пощечин» я не заметил.

Без подсказок догадываешься: главное — не заплакать. Здесь принята другая форма оплаты, она же — условие исполнения.

Господин в тонюсеньких усиках и в перчатках, несмотря на погоду. Девушка слушает его, почти закрыв глаза. По очереди и другие сообщают ей желания на ухо, и, не дослушав, она кивает или быстро читает протянутую бумажку, некоторые отдают мечту отроку. Каждому заранее предложен белый скользкий платок — приложить к месту. Мальчик чаще бьет двумя сразу, словно убивая муху или лопая праздничный шар, а если примерещится неудача, властно рулит клиента к себе спиной, чтобы дать сзади по тем же щекам, но другими руками.

«Пощечины», наверное, вроде пасхального поцелуя с единоверцем, крашения яиц, прыжков над костром этой страны. Дожидаясь их милости, я перебирал в уме свои мечты и чужие, известные мне из книг, фильмов или от знакомых. Глаза, притерпевшись к уютному сумраку, различали вокруг бьющих гирлянды переглядывающихся зеркалец и зеркальных створок, склянки и вазы с багровыми и рыжими порошками, синеватой мукой, молотым желтым листом. На полках под потолком амулеты, флаконы, иконы, брелки, статуэтки, свезенные со всего света. В будни тут, конечно, предлагают сувениры и снадобья, преображенные нынче ради праздника. Крутящаяся сушилка держит отдельные страницы каких-то книг, изрядно залапанные. Целые алфавиты приклеены прямо к потолку, девушке нужно вскидывать правую и на что-то привставать, чтоб порхнуть пальцами по буквам, как на клавиатуре, но что набралось за слово, не успеваешь уследить. Промотать и еще раз отсмотреть на другой скорости. Да и то навряд ли, алфавиты фиктивные, красивыми рядами построились значки слишком разных азбук. Греческое А, например, соседствует с гнутым арабским лезвием и парой длинных и неправильных римских цифр. Недоросль же вообще туда не дотягивается.

Я говорю, стараясь не торопиться. Фокус в том, что мой язык вряд ли известен в этом помещении хоть кому-то. Но я не слишком хорошо освоил местный, чтобы меня здесь верно поняли. Девушка отворачивается, обидевшись, и резко, не глядя, звонкий, ледяной, а потом сразу огненный и слепящий электрический вспыш слева. Я выхожу из «Пощечин» с коченеющей половиной реальности. Треть моего заграничного лица похожа сейчас на рдеющий октябрьский лист, готовый пуститься к земле по воздуху.

Вот что есть варварство, пускай и декоративное, сохраненное в ритуалах, обезьянья имитация более высоких культурных форм. Тыкать пальцем в фиктивный алфавит, как это делал могущественный пришелец со своей азбукой, прикасаться к лекарствам, специям, фигуркам и святым дарам, как поступают миссионеры, но не знать точно зачем. Не возникли ли «Пощечины» из буквально истолкованного евангельского правила, не были ли наивным залогом лояльности нации к новой вере с немедленным обещаньем спасения, хотя шанс, кажется, только один, вернуться и повторить процедуру вряд ли льзя, подставлять другую щеку не принято.

Улыбаясь, должно быть, несколько страдальчески тлеющей и звенящей щекой, я обдумывал загаданное. Если я все правильно понял и если обряд взаправду действует, даже на иностранцев, сегодня ночью я усну и навсегда окажусь в галерее авантюрных грез. Похороненный в этом не надоедающем сне, я не умру. Физически. А точнее, я могу проснуться и умереть только исчерпав все, возможное в нашем языке. Моя вера в бессмертие в этом рассказанном аборигенке анекдоте следует из надежды на бесконечную эластичность потенциальной фабулы.

Подавая утешительный холодный платок, от которого я молча отказался, бившая смотрела в глаза с вызовом, будто я действительно ее обидел. Никаких слез. Доставалось мне и похлеще.

Видимо, от синей мази, куда она сунула пальцы перед ударом, сильно клонит в сон. Или виной их незаметный дым. Челюсти разжались и глаза бессмысленно посмотрели в небо.

Зевающий господин в витрине ловит такси до отеля, чтобы раньше сегодня лечь. У нарисованного на асфальте перехода турист крутит головой, соображая, кому верить: зеленой фигурке светофора или надписи «милиция муниципальный округ» на подплывающем капоте.

Ты уверен, этот номер единственный на этаже без ТV, точнее, с испорченной стеклянной колбой, сколь в нее ни цель пультом. В последний раз, если верить в «пощечину», открыв глаза, ты видишь на слепом экране фантом. В отраженной комнате мимо отраженного тебя и дивана проходит некий человек, и, кажется, он как Адам голый.

Адам Яффе — в этой фамилии студенты усматривали две опиумные головки. Профессор читал античность. Обе руки его были отхвачены несчастным случаем. Обходился без записей. Память необъятная. Темперамент ведущего детских шоу. Входя в раж, Адам Яффе доставал из карманов свои культи и потрясал над головой этими последними доказательствами того, что «любой мимесис — это всегда эллипсис». Вы никогда их не видели. Этих доказательств — культей. Только наглухо зашитые рукава.

У этого, показанного испорченным телевизором, тоже не то что-то с руками, поэтому ты и сравнил. Закрывай глаза. Телу надлежит умаляться как неполной плоти искалеченного Адама, а сну предстоит расти.

В личном мраке под веками жалкие останки сегодня: свет в вагоне иссяк, есть лишь снаружи, в стучащей тьме сабвея, и только посверкивает полумесяцем браслет чьих-то часов, да жужжит о любви чей-то плеер. Почему ты вспоминаешь именно это? Рядом, у самого лица, чувствуешь темно-красный запах губной помады, но ничего не предпринимаешь, даже мысленно. Некто закашлялся и вернулся свет. Состав уже тормозил. И еще потому, что выходишь на первой же станции в город, к «Пощечинам».

Сознание, бывшее днем прозрачным шаром, совпадающим с объемом черепа и глядевшим наружу через глазницы, в персональном мраке съежилось до маленького пузырька где-то под теменем, плавающего в аквариуме и со всех сторон теснимого пористыми, полыми, голыми и взаимозаменяемыми персонами сна. Автопортретами, как считал Адам.

Когда-то ты боялся спать. Где-то тебе сказали, за ночь вырастет борода, как у Карабаса. А теперь этот страх прошел.

Господина доставили домой морем, хотя к месту своего несчастья он летел. Неудобно грузить в самолет горизонтальное тело, а в вертикальном сне могла заметить что-то неуважительное пресса или родственники. Через месяц напрасного медицинского энтузиазма господин уже оброс рыжеватой бородой и его требовалось брить. Господин худел и на шестом году сна весил половину себя бодрствовавшего, а в росте уменьшился до начального школьника. Борода все росла, и ее теперь только подравнивали на уровне туфель, а потом стали наматывать на валик. Господин давно заработал прозвище «бородатого мальчика», потому что она была длиннее тела. Бородатый мальчик лежал почти невесомый, исчезающий день ото дня на огромной теперь, по сравнению с ним, кровати, живой и довольно розовый, кроме одной щеки, парализованной и матовой, словно шершавое молочное стекло. Ученые бились: как эта выключенная часть позволяет жить организму вот уже столько лет безо всякого внешнего питания, правда, постепенно уменьшаясь? Со временем, когда переживший родственников господин сделался с детскую погремушку, на него стали претендовать и церковники, срамящие ученых и говорящие: создатель может дать всякому любую судьбу, в нарушение всех так называемых законов физиологии. Через сорок лет после своей поездки за границу господин уже не обгонял ростом ничтожнейшую мышь и спал в блюдце, на вате. Бороду обрезали, она не росла больше, а наш наблюдаемый кротко белел, походя на фигурку, вырезанную из каменной соли. Теперь он весь выглядел как своя отбитая щека. Популярность господина в это время возросла, все сетовали, что скоро уже не смогут его без сильных линз видеть. Валик с намотанной рыжей бородой выставляли отдельно. В настоящее время лаборатория уверяет, что спящий, находясь под специальным стеклом, приближается к росту только что оплодотворенной яйцеклетки. Что будет дальше, они не могут или не хотят нам сказать.

Господин превратился в нереально увеличенный снимок, архивный курьез, анекдотическую идею, литературный образ.