Однако Мэлвин любит марсиан, а евреев как-то не очень. Нет, поймите правильно, Мэлвин Петтерсон не антисемит. Я представил, как при чтении этих крамольных строк мои еврейские знакомые делают тревожную стойку, подобно пойнтеру, учуявшему добычу. Глаза горят, волосы дыбом. Еще раз повторяю, Мэлвин не антисемит. Он просто не считает, что евреи являются интересным объектом для изучения. Ну евреи, и что? Ему, в сущности, на них плевать. А вот марсиане занимают его воображение.

В характере Мэлвина Петтерсона меня поражают две черты. Почему огромный брутальный человек, весом в 13 стоунов, всю жизнь рисует котов? Волосок к волоску, пушинка к пушинке. Сидит жирный громила, склонившись над маленькой бумажкой, и водит перышком, коту хвост вырисовывает. Он даже книжку издал «Cats. How to draw them». Но это еще пустяк. А вот как человек, который недолюбливает немцев, ирландцев, шотландцев и разных прочих шведов, евреев и африканцев, может любить марсиан — вот это и правда загадка. Однако любит.

Обложка книги Мелвина Петтерсона
Обложка книги Мелвина Петтерсона "Cats. How to draw them"

— Знаешь, — говорю ему, — тебе только на Марс ехать, с людьми ты точно не уживешься.

А он жует сэндвич и отвечает спокойно:

— И поеду! Что, сидеть здесь и ждать, пока русские весь Лондон засрут? Еще пару лет потерплю — и уеду.

—А как ты с марсианами говорить будешь?

— Do not worry, mate. Язык найдем.

Раз в год Мэлвин Петтерсон отправляется в Лидс на встречу со своими единомышленниками. Ежегодно в Лидсе проходит конгресс уфологов (это те, которые занимаются неопознанными летающими объектами). Я, по наивности, думал, что конгресс уфологов — провинциальное задрипанное собрание бездельников: пять-шесть помешанных и три домохозяйки. Ан нет, все не так: если кто интересуется, места на конференцию надо бронировать за полгода, а то в зал не втиснешься. Это явление — по популярности и значимости — что-то вроде Байройтского фестиваля. Люди пешком идут с другого конца света, чтобы послушать истории про трехногих пришельцев, покупают билеты за год. Озабоченный Мэл в течение многих месяцев, предшествующих конференции в Лидсе, тяжело ходит по мастерской, кряхтит, загибает пальцы, делает пометки на бумажке, считает фунтики и пенсы. Он складывает стоимость билетов до Лидса и обратно, стоимость билета на конференцию, цену ночевки в отеле. Сумма ему ужасно не нравится, он берет другую бумажку, снова пишет цифры в столбик. Как ни крути, получается почти 500 фунтов за два дня — далеко не пустяк! Мэл вообще-то скупердяй, и уж если он раскошелился на такие деньги, значит дело стоящее.

В рабочем столе Мэлвина есть специальный ящик, где собраны брошюры и журналы с конференций. Когда Мэл не занят рисованием котов и не кушает сэндвичи, он достает журналы, разглядывает фотографии инопланетян, иногда подзывает нас — показать самые выразительные.

— Гляди, трехногий марсианин! Нет, ты представляешь? Fucking bullshit! Трехногий! Это как, нормально? А вот ихняя тарелка. В диаметре два километра, I tell you!

— Может, врут?

— Ну ты даешь! Кто врет? Ученые? Читать ты умеешь? Вот, написано: два километра в диаметре. It is crazy! Completely crazy!

— Мало ли что напишут.

— Это у вас в России, Макс. Fucking KGB подделывает документы. А у нас в Британии пишут правду. Фотография, видишь? Real monster! Just look at that! Этого чудика миссис Пипс сфотографировала в Дорсете. It is serious! No jokes! Три метра роста, глаз как фонарь!

И Мэл зачитывает вслух показания миссис Пипс. Дело было так. Ехала она на малолитражке по сельской дороге. И вдруг — бац! — поперек дороги стоит нечто о трех ногах трехметрового роста, и всего один глаз. Пипс бросилась к пришельцу, пробовала объясниться, говорила на всех известных ей языках (Пипс преподаватель испанского, а ее муж араб), но куда там! Марсианин не удостоил Пипс ни единым звуком.

— Слушай, Мэл, а может, она светофор сфотографировала? Или указатель дорожных работ?

Меган и Колин шипят на меня, чтобы не смел острить: они давно обратились в уфологическую веру, сами собираются ехать на конгресс, а Колин грозится выследить марсианина и нарисовать портрет.

В тот день, про который пишу, я пришел в мастерскую и решил, что Колин свою угрозу осуществил. Причем не один раз. Пол нашей комнаты был завален страннейшими рисунками: то были как будто бы детские рисунки по степени наивности представления о мире, но рисовал очевидно взрослый. Казалось, что художник силится изобразить вещь, которую не вмещает его разум, и оттого линии разбегаются во все стороны, а суть изображения остается неясной. Легче всего было бы сказать, что это рисунки безумца, так действительно иногда рисуют обитатели психиатрических лечебниц. Но что-то заставило меня подумать, что рисовал все же вменяемый человек, просто он не мог нарисовать, у него не получалось, он, видимо, просто не понимал, что рисует. Видно было, что человек силится всякий раз изобразить один и тот же предмет, но что это за предмет, так и остается неясным. Поневоле вспомнились трехногие марсиане с одним глазом. Так, вероятно, могла бы миссис Пипс выразить свои чувства от встречи с одноглазым незнакомцем. Рисунков было много, может быть, сто.

Потом я увидел и художника за работой. То была не миссис Пипс, это был знакомый Мэлвина, модный художник Крис, завсегдатай клуба Blacks. Антураж обычный: грязная футболка, татуировка на животе, серьги в обоих ушах, оранжевый клок волос, косяк на губе. Крис был разъярен, пыхтел марихуаной и матерился.

Ругался он как-то чудно, никогда не слышал, чтобы так выражались. Он все время повторял:

— Bloody sheep! Fucking rabbit!

Брань странная, впрочем, и сам Крис — парень непростой. Он автор модных инсталляций: рояль, обмазанный навозом, фонтан из серной кислоты — яркие, радикальные проекты. Неудивительно, что и ругается такой мастер непросто, не как обыватели, а витиевато.

— Проклятая овца! Гребаный кролик!

Перед Крисом (а он расположился за моим столом и стол Мэлвина занял тоже) лежала огромная стопка бумаги и карандаши. Карандаши он постоянно ломал, проводя слишком яростную линию по бумаге, хватал новый карандаш и бросался в бой. На каждом пальце у Криса перстень, то с изображением черепа, то фаллоса. Перстни огромные, мешают держать карандаш обычным способом, художнику приходилось сжимать карандаш всей горстью, как рукоять финки, и удары, которые он наносил бумаге, напоминали движения бандитов из гангстерских фильмов. Я склонился над его рисунками, стараясь угадать замысел. Сегодняшние художники тяготеют к абстракции, но то была не абстракция — Крис явно имел в виду некий предмет, но непонятно какой.

Мастер провел несколько новых линий, сломал несколько новых карандашей и бросил очередной лист на пол.

— Bloody sheep! Fucking rabbit!   

К нам подошел Мэлвин и объяснил, в чем дело.

Оказалось, что Крису заказали рисунки в детскую книжку. Собственно говоря, это не вполне его профиль: Крис художник многоплановый, но иллюстрациями он никогда не занимался. Инсталляции, перформансы, хэппенинги — вот его стезя. А старомодное рисование как-то ему не близко. Однако заказ был приятный, гонорар убедительный, и в конце концов, ну почему бы и нет? Крис взялся за работу — и обнаружил, что не может нарисовать ни овцу, ни кролика.

По условиям контракта на картинке требовалось поместить кролика, стоящего на задних лапках и беседующего с овцой. Крис примерно представлял себе эту картинку — он, матерясь и клубя марихуаной, показал нам жестами, как ему видится кролик и что собой представляет овечка. Но вот изобразить этих животных на бумаге Крис не мог. Задача, что и говорить, не из легких. То есть для свободомыслящего художника это тяжелая задача. Я, правда, знаю сотни две московских поденщиков, которые с ней бы справились, но то люди, отравленные принципами соцреализма, без широких горизонтов, и вполне возможно, что рисование овец — единственное, что умеют эти ретрограды. А спроси вы таких мазил: «А можешь ли ты измазать рояль навозом?» — они и растеряются. Только овец рисовать и горазды.

Фото: AFP/East News
Фото: AFP/East News

Впрочем, именно это неказистое умение сейчас Крису бы и пригодилось. А умения такого не было.

Крис совсем не умел рисовать. Никак. Все эти рисунки, которые я принял за попытку нарисовать марсианина, были изображениями кролика и овцы, только неудачными.

— Bloody sheep! Fucking rabbit! — в который раз Крис швырнул лист на пол, не давался ему образ овцы.

Есть, вообще говоря, совсем простой способ нарисовать овцу и кролика — к нему прибегают дети. Надо нарисовать облачко, а снизу четыре палочки — вот вам и овца. Два шарика и ушки — вот вам и кролик. Именно этот старый добрый метод я и посоветовал Крису. Нарисуй, говорю, облачко. Это, конечно, не ахти какой оригинальный образ, но в мире искусств, где мажут рояль дерьмом, сойдет.

— Облачко? — спросил Крис.

— Ну да, облачко. И четыре палочки.

— И четыре гребаные палочки?

Он высыпал на бумагу две дорожки кокаина, с шумом втянул порошок сначала одной ноздрей, потом другой.

— Облачко, говоришь? Хорошо. Будет вам облачко.

Рука в перстнях ухватила карандаш покрепче. Крис пырнул бумагу раз, другой, третий. Он был сильным, резким человеком, имел свой взгляд на вещи. Он был, что называется, tough guy, а точнее tough gay, если иметь в виду сексуальную ориентацию. Крис был во многих отношениях выдающейся личностью. Но облачка нарисовать он не мог.

Он бросил очередной лист на пол. Взял новый.

— Послушай, Мэл, — спросил я Мэлвина Петтерсона, который тоже наблюдал за этой борьбой, — а почему Крис работает у нас? Вообще-то, у нас и своих дел полно. Нельзя ли его попросить…

— Понимаешь, — застенчиво сказал Мэл, — я очень хочу выставить свои рисунки в Королевской академии. Там осенний салон. А Крис знает куратора.

— Ну и что?

— Так я же котов умею рисовать. Крис подумал, что я с кроликом ему помогу. А он мне поможет абстракцию сделать. Я пробую, да у меня ничего не выходит.

— Ты бы своих котов в Королевскую академию отнес.

— Are you crazy? Там только радикальное искусство принимают.

— А ты радикального кота нарисуй! И гони этого Криса в шею.

Мэл посмотрел затравленно, достал из укромного уголка стопку рисунков, показал.

Подобно тому, как отличник, пытаясь подружиться с хулиганами-второгодниками, старательно выговаривает непристойные слова и, давясь, пьет невкусную водку, Мэлвин с присущим ему старанием выводил на бумаге бессмысленные каракули. Однако то, что у Криса получалось само собой, естественно, так же легко, как выкуривание косяка, давалось Мэлвину непросто. Это были крайне неубедительные каракули. Мэлвин, привыкший рисовать шерстинки на шкурках котиков, не мог нарисовать неоправданную ничем загогулину.

Я решил дать ему совет, наподобие того, какой я дал Крису в отношении облака с палочками.

— А ты попробуй выпить, Мэл, — сказал я, — налакайся джину — и вперед.

— Пробовал, — сказал Мэл горько. — Все равно не получается.

— Может, мало выпил?

— Когда много выпиваю, сразу засыпаю.

— Да, проблема!

— I tell you! Real problem! Если бы поймать момент, когда уже сильно пьян, но еще не сплю…

— Другие, наверное, умеют. Они, наверное, специально момент подгадывают. Пьют, пьют, а как чувствуют, что скоро упадут, — сразу к мольберту. Так, наверное, они и делают.

— Sure they do, — печально сказал Мэл. Ему очень хотелось в Королевскую академию, на выставку настоящих художников. Котов рисовать, конечно, приятно, но есть ведь где-то и настоящая художественная жизнь — с открытиями выставок, журналистами, бокалами шампанского. Всякому хочется в такую жизнь попасть.

Мэл отодвинул Криса, подсел к столу и принялся рисовать кролика. Как всегда с ним бывает, когда он рисует зверюшек, Мэл быстро увлекся, он склонился над бумагой очень низко, стал громко сопеть, выводя тончайшие линии. На наших глазах возник очаровательный кролик, ушки торчком, любопытные глазки, задорный хвостик. И овечка получилась знатная, аккуратная такая, завиток к завитку.

Крис свысока наблюдал за процессом рисования зверей. Он презирал таких бескрылых людей, как Мэл. Сам он за это время сумел преобразовать все жалкие потуги Мэла — единым движением руки. Крису достаточно было единого мановения, чтобы в бессмысленных загогулинах Мэла появился некий, как выражаются в некоторых кругах, драйв. Так, вероятно, канонизированные церковью святые умели прикосновением исцелять недужных. Крис брал бумагу, отрывал угол, или проделывал в бумаге дырку, или комкал лист, а потом перечеркивал все крест-накрест. Словом, после его поправок появлялась уверенность в том, что теперь искусствоведам будет что анализировать — пространство для дискурса бесконечное.

Мэл закончил рисовать кролика, Крис завершил свои чудодейственные исправления, художники обменялись продукцией. Крис упаковал кролика с овечкой в папку, вынюхал еще кокаиновую дорожку — на дорожку — и отправился в большой мир, туда, где галеристы ворочают миллионами, где пробки летят в потолок, а большое искусство поднимает большие проблемы. Мэл горько смотрел ему вслед. Одно лишь согревало его сердце: время близилось к ланчу.

Пока мы ждали кембервельских сосисок, я сказал ему:

— Как странно, Мэл, что мы живем вроде бы в одном обществе, а языки у всех разные.

— Ты говоришь на bloody рушен.

— Я имею в виду другое. Вот ты на что обрати внимание. Скажем, ты свою дочку учил английскому языку, потому что ты англичанин.

— Bloody hell! I am not fucking russian!

— И вы с дочкой говорите на одном языке. Ты понимаешь ее, она понимает тебя.

— We do indeed.

— Ты же не станешь ее учить русскому вместо английского?

— Fucking bullshit. Like hell I will!

— Отлично. А теперь вот на что обрати внимание. Получается, что мы учим ребенка воспринимать мир не таким, каким видим его сами. Вот наш друг Крис, современный художник. Крис должен был бы своему ребенку дать соску, намазанную дерьмом, это было бы последовательно. Но даже он понимает, что ребенку надо нарисовать аккуратную овечку, он просто сам не может нарисовать.

— А я не могу пятна ставить, как он.

— Понимаешь, Мэл, — сказал я, — бывали некогда времена, ну скажем, в Древней Греции или во время Возрождения, когда дети и родители говорили на одном и том же языке. Ну, вот как ты и твоя дочь, когда вы говорите на одном и том же английском. Люди учили детей тому, во что верили сами, рисовали для них котов, потому что сами ценили и любили котов. А если бы они мазали рояль навозом, они бы и детей учили мазать соски навозом. Понимаешь?

— Не понимаю.

— Ну хорошо, я тебе по-другому скажу. Когда в России было рабство, то наши дворяне говорили друг с другом на французском языке.

— Ты шутишь. Русские говорили на fucking French?

— Точно тебе говорю. Простой народ говорил на русском, а господа — на французском.

— Они что, не могли получше язык выбрать? Fucking French! — это потрясло Мэла. Он взглянул на историю России заново, и эта история ему показалась еще более нелепой, чем до сих пор.

— Это не важно. Выбрали французский, так получилось, — сказал я. — Важно то, что языки были разные, понимаешь? И мораль поэтому была разная. И эстетика разная. И общество стало нездоровым. Просто у общества должна быть единая эстетика, чтобы скопление людей можно было назвать обществом.

Слово «эстетика» Мэлвин знает отлично, мы уже давно с ним беседы ведем.

— Какая здесь общая эстетика, Макс! Ты о чем, mate! Что у меня общего с этим вот чудиком? — напротив нас сидел уроженец Ямайки. — Он же меня съест, если ему волю дать.

— Однако у вас общие законы, общая социальная мораль…

— Какая у них мораль.

— Так это именно оттого и происходит, дорогой Мэл, что мы детям рисуем овечек, а взрослым даем рояль в говне. В Древней Греции так бы не поступили.

— Что ж, мне теперь прикажешь в Древнюю Грецию ехать? Я уж лучше на Марс. Там всей этой дряни будет поменьше.

И тут я увидел иерархию мироздания, созданную воображением Мэла: сначала, в общей куче, свалены разные страны и народы, поверх этого находится Британия, а совсем наверху — Марс. Собственно говоря, Марс играл роль некоей идеальной Британии, отделенной от прочих не узеньким Ла-Маншем, но огромным, трудно преодолимым космическим пространством.

— Там, небось, все на одном языке говорят, — сказал я Мэлу.

— Лишь бы мне доехать, — сказал Мэл. — А на Марсе и помолчать можно.

«Мертвые души». Поиски Маниловки. Художник А. Агин. Гравер Е. Бернардский. 1846
«Мертвые души». Поиски Маниловки. Художник А. Агин. Гравер Е. Бернардский. 1846