Турция мне понравилась больше, чем, например, Бродскому («Бред и ужас Востока. Пыльная катастрофа Азии… Черноглазая, зарастающая к вечеру трехдневной щетиной часть света. Заливаемые мочой угли костра. Этот запах! Расизм?» Ну, вообще-то, да, Иосиф Александрович). Подробности же самого вечера хорошо в описала своем блоге коллега Мария Шубина, тоже там побывавшая; собирается туда каждый год человек 140. Половина — самые что ни на есть глобальные русские из всех основных европейских столиц. Половина — иностранцы, «больные» Россией: корреспонденты западных изданий, нашедшие себя в Москве предприниматели и прочие.

Меня интересуют вторые. Меня они всегда интересуют. Но в такой концентрации до Баюкады я их еще не видал, и именно эта концентрация впервые позволила мне выделить их в особую группу. Вот, пожалуй, самое огульное обобщение, которое я себе позволю: во всех западных людях, всерьез увлеченных Россией, есть что-то физически, физиономически общее. Как у шахматистов. Или серьезных коллекционеров монет. Какая-то печать соборного опыта, непостижимого для окружающих.

Непонятен он и мне. Мне, например, невероятно трудно представить, как выглядит русский язык со стороны. Это безумное повелительное наклонение, кривое зеркало, в котором глагол теряет сходство с самим собой. Эта необходимость, сменив в предложении один падеж, брести вдоль словесного состава до последнего буфера точки и менять окончания, как железнодорожник, проверяющий стыки вагонов. Я пытаюсь абстрагироваться от смысла слов и слышу лишь шип и свист. Если бы я не знал русский изначально, черта с два я бы его выучил. Поэтому меня так раздражает, когда россияне подсмеиваются над английским или немецким акцентом и типичными ошибками. Говорить по-русски хоть как-то — уже громогласное признание в любви.

Я восхищаюсь этими людьми, серьезно. Особенно теми, кто не сделал на своей странной любви ни копейки. Дэвидом Макфэдьеном, профессором Калифорнийского университета, вешающим в сеть вдумчивые статьи про русских рэперов; Дэнни Коллиером, героически поддерживающим безумный англоязычный фан-сайт «Аквариума»; Джулией Бартон, на ломаном русском учившей сибиряков радиожурналистике, и так далее. Каждый из вас знает как минимум несколько примеров.

Когда-то у меня была теория насчет того, как и почему американцы без русских корней влюбляются в Россию. Дело в том, что мое поколение оказалось в старших классах, где вовсю куется социальная самоидентификация, в исторический момент небывалого интереса к России: 1987–1992. В американских школах тогда стали усиленно преподавать русский язык. Россия представляла собой этакий полный имиджевый пакет, со своими шрифтами, цветами, музыкой, кино, модой и иконографией. Я не имею в виду водку и медведей, западной одержимостью которыми одержимы россияне. Нет-нет: Достоевский, «Не болтай!», Маяковский, коляска на одесской лестнице, Родченко, фото Лили Брик с обложки «Про это», плакаты братьев Стенбергов, Чехов, очки-велосипед, Лисицкий, шинель, «Шинель», «Человек с кинокамерой», майка с серпом и молотом. Панк-рок для отличников! Повзрослев, те же отличники, вооруженные кое-каким словарным запасом, стали первыми, кто женился на хлынувших из-за занавеса Наташах, Танях и Юлях, а самые отчаянные рванули навстречу, к первоисточнику Тань и Юль. И тут уже абстрактная любовь к Петербургу Достоевского оказалась намертво спаяна с конкретным фетишем Москвы «Голодной утки».

Но эта теория работает только для моего поколения. И она до ужаса редуктивна. По правде, я не знаю, что движет этими людьми. Знаю только, что мне с ними жутко приятно и неуловимо стыдно общаться. Приятно — по понятным причинам. Стыдно — потому что они сами, год за годом, заработали на шинель, из которой я вышел.