Борис Гребенщиков [ Москва ]

В Лондоне вся моя русскость вылезает на поверхность

Фото: Игорь Ганжа
Фото: Игорь Ганжа

Один из главных героев в истории русской рок-музыки. В начале семидесятых, еще будучи студентом факультета прикладной математики ЛГУ, создал группу «Аквариум». Прославилась группа на фестивале Тбилиси-80 – после этого БГ уволили с работы и отчислили из комсомола. Говорит, что служит гармонии, и считает, что красота спасет мир.

Вы согласны с высказыванием Теккерея: «Никто не может быть уверен в том, что он не сноб. Такая высокомерная уверенность сама по себе – уже снобизм»?

Истинное значение понятия «сноб» должно быть сверхъестественно и беспредельно прекрасно. С.Н.О.Б. – совершенно очевидно – название тайного общества, наподобие хашишинов или Каморры, члены которого посвятили себя безнадежным, но захватывающе прекрасным попыткам физически раствориться в красоте.

Еще лет пять назад вам вполне нравилось происходящее в России. Вы тогда говорили: «Я очень хотел бы, чтобы эта спокойная жизнь продолжалась как можно дольше». ­Изменился ли ваш взгляд?

Я мечтаю, чтобы в России на пару сотен лет установилось династическое правление. Стране нужен исцеляющий сон. За длительный промежуток времени все желающие украсть себе состояния украдут и уймутся, дети их побезумствуют и тоже уймутся, а потомки станут править спокойно и мудро.

Пока у нас идет переходный период. А когда придет подлинный правитель, мы узнаем его по одному простому поступку – он публично покается за все, что власть делала с народом в XX веке. Станет понятно, что он отвечает за страну – а такому правителю люди будут верить. Тут-то и начнется новая история России.

Есть ли какие-то люди, которым вы верите, на которых вы могли бы ­ориентироваться?

Раньше мы знали, что, скажем, Довлатов не подведет. Сейчас можно говорить, что такой человек – Юра Шевчук. Правда, я продолжаю считать, что лучше ориентироваться на Лао Цзы и святого Серафима Саровского.

У вас разные с Шевчуком позиции. Но вы в принципе могли бы сделать что-то похожее, вступить в такой вот диалог с властью?

Когда Никита Хрущев в Кремле орал с трибуны на Андрея Вознесенского, а Вознесенский умирал от страха, но отвечал – это понятно, это вызывает мое восхищение. Но если бы Вознесенский пошел учить Хрущева править страной – я бы удивился.

Почему считается, что русская интеллигенция обязательно должна находиться в оппозиции к власти, а тот, кто не в оппозиции, – последний подлец?

Интеллигенция в принципе не может быть довольна властью. Даже если на троне окажется просвещенный царь Ашока, интеллигент обязан быть недоволен – иначе он лишится своей классовой принадлежности и превратится в просто умного человека. Интеллигенция – это нервная система общества. Но, постоянно крича: «Все плохо!», интеллигенция должна иногда, хоть бы и нехотя, признавать наличие чего-то хорошего. Я недавно присутствовал на одной вечеринке. Полный стол интеллигентов. Тоже все обсуждали самые животрепещущие темы – и понятно, в каком ключе. А я не мог разобраться: так к чему же все эти разговоры ведут? Я помню, как на кухне у моих родителей тоже сидела какая-то своя интеллигенция, и они говорили, и говорили, и говорили – и эти многолетние разговоры ничего не меняли в их жизни. Оставались пустыми разговорами. И я до сих пор не понимаю: так о чем же они тогда говорили? Какой в этом был смысл?

Кажется, теперь понятно, откуда у вас это неприятие «кухонных ­разговоров».

Если все всегда «плохо» – значит, тело уже умерло. А тело же все-таки ходит, движется: значит, налицо и «плохо», и «хорошо». И если при этом нервы все время дают сигнал «плохо», значит, с нервами что-то не в порядке.

При этом нужно признаться, что поводы быть недовольным тем, что делается в государстве, есть всегда, начиная с постоянного искажения правды в СМИ. Подлинных фактов сегодняшнего дня мы не знаем и никогда не узнаем. Вся информация безнадежно отредактирована. Да, собственно, о чем можно говорить, когда почти пятьдесят лет тому назад даже не в России, а в «самой демократической и свободной стране мира» на глазах у всех спокойно застрелили президента и до сих пор не признаются зачем. О какой правде и каких фактах может идти речь?

Вы так спокойно говорите об этом – а обиды за существование вне правды не чувствуете?

Недавно в одном самолетном журнале мне довелось читать интервью с Игорем Губерманом – и он упомянул мудрую пословицу, которая бытовала у него на зоне. В очень мягком варианте она звучит как «на обиженных воду возят». А в оригинале: «обиженных е..т». Говорят, что нужно по капле выдавливать из себя раба. Раб всегда обижен. Вот и получается – чтобы стать человеком и зажить по-человечески, надо по капле выдавливать из себя «обиженного».

Но как же ощущает себя человек в такой ситуации – когда он не знает правды?

Очень просто. Кто убил Кеннеди – этого мы не узнаем. Проще признать это и поставить на этом точку. Правды в политике быть не может. Правда в другом – она окружает нас. Вот облака в небе, вот солнечный свет, вот поют птицы – это правда. Удивительно все-таки – вот мы сидим на этой замечательной веранде в центре Лондона, а говорим о русской политике.

А что вам в Лондоне больше всего нравится?

В Лондоне вся моя русскость вылезает на поверхность. Потому что единственное известное мне отличие русских от всех остальных – то, что у русских всегда все через край. Вот я и наслаждаюсь всем в Лондоне через край.

Кого бы вы сегодня назвали героем?

Мне друг рассказывал недавно, как у него машина сломалась ночью где-то под Москвой. Ситуация была пиковая, он вез приятеля в аэропорт, и они уже опаздывали. Мимо проезжали милиционеры, о которых так много сейчас говорят. Они спросили, в чем дело, отвезли человека в аэропорт. Потом вернулись обратно – на лебедке дотащили машину до бензоколонки, чтобы водитель не куковал до утра в лесу. В общем, позаботились, как о родных. При этом другие люди в такой же форме могут сбить не понравившегося им мотоциклиста, для гарантии переехать его несколько раз и сжечь мотоцикл. Или еще что-нибудь подобное.

Очень много раз про вас говорили и писали так: БГ уже не тот, что ­раньше, БГ стал совсем другой. Вы меня­етесь на самом деле?

Какое счастье! Счастье, что я никогда не был «тем», и люди, говорящие, что я «уже не тот», про это никогда не узнают. Они придумали себе некоего БГ, и, пока они играют с ним, я могу спокойно заниматься своим делом. А как человек я не менялся лет с двенадцати, а может, и с пяти.

Так, кстати, если верить английской литературе, мог бы сформулировать свою позицию англичанин, счи­та­ющий себя снобом.

Да, сноб чувствует себя существом обособленным. Но, как мы знаем, «нет никого, кто был бы островом». Все мы части одного целого. Но вот я вспоминаю начало книжки Карлоса Кастанеды «Путешествие в Икстлан». Дон Хуан учит Кастанеду стирать свою личную историю. И объясняет почему: пока все знают, кто ты такой, и какой ты, и твою реакцию – ты всегда будешь в плену образа. И, соответственно, будешь несвободен. Но разве мы родились на свет, чтобы делать то, что от нас хотят? Я в четырнадцать лет прочел что-то похожее в интервью с Миком Джаггером: «Если ты начнешь думать о том, – сказал он, – что другие люди думают о тебе, ничего сам не сделаешь». Он спас меня этой фразой. Нужно, чтобы правая рука не знала, что делает левая.

Вы не из тех, кто любит думать о прошлом?

Я никак не могу понять, зачем это делать. Зачем – когда такая веранда, такое солнце. Наше прошлое и будущее – это только наше сознание. А наше сознание – это именно то, про что говорится в молитве «избави нас от лукавого». Мне всегда лучше там, где я нахожусь в конкретный момент, – пусть я даже буду сидеть в городе Брянске под дождем и пить водку.

 

Григорий Брускин [ Нью-Йорк ]

Слово «гордость» не из моего лексикона

Фото: Игорь Ганжа
Фото: Игорь Ганжа

Художник Григорий Брускин прославился на весь мир в 1988 году – на первых торгах русского искусства Sotheby's в Москве его картина «Фундаментальный лексикон» была куплена за рекордную по тем временам цену (около четырехсот тысяч долларов) и сделала его одним из самых успешных русских художников на Западе: сейчас его работы хранятся в главных музеях мира.

«Никто не может быть уверен в том, что он не сноб. Такая высокомерная уверенность сама по себе – уже снобизм». Что вы можете сказать в ответ?

Ничего не могу. Если бы вы меня спросили, сноб ли я, ответил бы: надеюсь, нет. Если бы вы задали вопрос «Почему вы согласились вступить в клуб с таким названием?», ответил бы: потому что те люди, которые входят в этот клуб, мне нравятся.

А почему на вопрос «Сноб ли вы?» сказали бы «надеюсь, нет»?

Я никогда не смотрел специально словарное значение, но в русском языке это слово имеет негативные оттенки. Это человек, следующий неким престижным стереотипам. Например, есть разные типы коллекционеров. Самый неинтересный собирает произведения искусства для того, чтобы вложить деньги, а потом продать с выгодой. Иной коллекционер собирает искусство, потому что сосед, скажем, по Рублевке, собирает, и ему нужны именно такие картины и скульптуры, как у этого соседа. Для того, чтобы объ­явить в престижном, с его точки зрения, обществе: «Вот у меня тоже висят Уорхол и Кабаков». Этого малоинтересного парня и можно назвать снобом. А есть коллекционеры, которые любят искусство. Не могут без него жить, дружат с ним. Вот такие люди наиболее интересны. Но и последние делятся на тех, кто собирает для себя, и на тех, кто намеревается послужить чему-то. Например, собрать важную, уникальную коллекцию. И, скажем, подарить музею. Или основать собственный музей. Так поступали Щукин и Морозов. Или американец Нортон Додж. Додж собрал потрясающую коллекцию произведений русских неофициальных художников: несколько десятков тысяч. Могу ли я назвать Доджа снобом? Конечно, нет. Человек не следовал моде, а скорее, сам того не желая, создавал ее.

А вы сами коллекционируете ­картины?

Я стал коллекционером, потому что не могу спокойно смотреть на свои произведения. Когда я заканчиваю работу над картиной, мне лучше больше ее не видеть. В противном случае я продолжаю работать. Хочу что-то изменить, переделать. Хватаюсь за бумагу, карандаш. Но пустых стен тоже не выношу, поэтому и окружаю себя произведениями других художников. У меня с этими произведениями особый контакт. Как и с любимыми артефактами в больших музеях. Вот, например, в связи с работой я регулярно, раза четыре в году бываю в Италии. И каждый раз посещаю музей Уффици. Все знаю наизусть. Кажется, каждую трещину на стене. Там у меня есть старые друзья-картины. Скажем, «Битва при Сан-Романо» Паоло Уччелло. Я часто ее вспоминаю. Сейчас картина ушла на реставрацию, и я побаиваюсь, что часть изумительных таинственных эффектов исчезнет. Что их автором окажется не художник, а прошедшее время. Несовершенного или, напротив, в данном случае совершенного вида.

Каким из ваших проектов вы больше всего гордитесь?

Трудно сказать. Мне важен гипертекст. Не одна картина или скульптура и не один проект, а ряд картин или скульп­тур, ряд проектов. Меня интересует идея бесконечного произведения.

В доперестроечные времена каждая ваша картина оказывалась больше, чем произведением искусства, – она становилась поступком. Можно ­гордиться поступками?

Само то время для меня и моих товарищей было героическим. Потому что мы не прогнулись, не стали продуктами, частью идеологического мифа, «совками». А картины свои я никогда не воспринимал как героические поступки. Слово «гордость» не из моего лексикона. Мне просто необыкновенно интересно было работать.

Почему вы живете там, где живете?

Так сложилось. Я живу в Нью-Йорке и в Москве, у меня два паспорта: российский и американский. Я никогда не эмигрировал, не уезжал из одной страны в другую навсегда. В какие-то периоды бываю больше в Америке, в какие-то – например, сейчас – в России. Это зависит от работы. Именно в России я осуществил большой проект «Алеф-Бет», который выставлялся в Государственном музее изобразительных искусств имени Пушкина в 2006 году. Пять больших шпалер. Когда эта идея пришла мне в голову, я решил, что буду работать во Франции, на одной из знаменитых мануфактур, где еще в средние века производились драгоценные шпалеры. Я заказал образец по моему картону. В Москве мне предложили: «Давай мы тоже попробуем». То, что сделали в России, оказалось раз в двадцать лучше того, что сделали во Франции. И я, естественно, выбрал отечество.

Вы больше двадцати двух лет живете в Нью-Йорке, какие у вас отношения с Америкой?

Я оказался в Америке, когда мне было за сорок. И оказался там не чтобы стать другим художником. Напротив, я уехал, чтобы остаться самим собой. Хотелось, чтобы не «дядя» решал за меня, что можно и что нельзя, и никто бы не навешивал чувство вины за то, что я делаю «неправильное» искусство, читаю «неправильные» книги, за то, что я хочу жить за границей… Хотелось почувствовать, что ни перед кем не виноват. И, конечно, было желание работать в интернациональном контексте. Понять лучше, какое место мое искусство занимает в этом контексте.

Жизнь в Америке вас поменяла?

Не думаю. Во всяком случае, американцем я не стал. Мой близкий друг – писатель Соломон Волков – говорит: «Я не житель Америки и не житель Нью-Йорка. Я житель квартиры 23А на Бродвее». Я живу в Нью-Йорке, и выезжать за его пределы мне редко бывает интересно. Но вообще-то в любой стране можно провести жизнь среди своих друзей, среди своих книг, среди своих картин. В своем коконе.

Например, моя мама. Я родился в большой семье, у меня четыре сестры. Маме всегда было некогда. И она практически не выходила из дома. В магазин ходили мы и домработницы. Мама никогда не ездила в метро. Даже не знала, что это такое. Папа ее возил на машине. Совсем ничего не понимала в окружающей жизни. И прожила счастливую жизнь. Внутри семьи. Она, бывало, говорила: «Вот я вас выращу и начну часто ходить в музеи, каждый день на концерты». Но мы выросли, и появились внуки, которых она тоже стала любить и воспитывать. Так она и жила. Подобную жизнь можно было прожить в любой другой стране.

На что легко потратите последние деньги?

Да на что угодно. Например, я ужасно люблю ходить на блошиные рынки и покупать какую-нибудь дребедень. У меня изумительная армия оловянных солдатиков. Некоторые из них еще времен Первой мировой. Немецкие, французские… Я бы на солдатиков потратил. Спокойно. Последний раз купил много кукольных глаз у одной дамы в Париже. Штук двадцать пять. Потрясающих. С ресницами и без. Если тронуть противовес, двигаются. Совершенно фантастические, дадаистские объекты. Все разные. Вот на эти самые глазки я и потратил все последние на тот момент деньги. А потом сожалел, что не хватило на всю коллекцию. Потому что именно все эти глаза мне хотелось купить. Вскоре, недели через две, я опять оказался в Париже, но, к сожалению, глазки исчезли. Дама осталась та же, но продавала уже, увы, какие-то другие части кукол: ножки, ручки…

 

Гари Штейнгарт [ Нью-Йорк ]

Куда бы я ни приезжал, я всегда олицетворяю все, что люди ненавидят

Фото: Joshua Lutz / REDUX
Фото: Joshua Lutz / REDUX

Один из самых известных американских новеллистов, уехал из Ленинграда в США в семилетнем возрасте. Рассказывает, что до четырнадцати лет говорил по-английски с сильным акцентом. Сейчас The New York Times Book Review вносит его книги в десятку лучших за год. Когда-то Гари работал журналистом и писал про лучшие мировые гостиницы и рестораны. Теперь он точно знает, где в мире надо есть. Преподает в Принстонском и Колумбийском университетах. Честно признается, что не слишком любит своих студентов; говорят, что студенты тоже его терпеть не могут.

«Никто не может быть уверен в том, что он не сноб, поскольку такая высокомерная уверенность сама по себе – уже снобизм». Вы согласны?

Да, я сноб по природе. Многие люди из Санкт-Петербурга снобы. Там это особая гордость – быть снобом. Я люблю смотреть на людей свысока, это забавно, потому что сам-то я очень низкий. И мне, по идее, надо смотреть снизу вверх. Я же смотрю на людей свысока – метафорически, они на меня смотрят сверху вниз – физически, в общем, я считаю, мы квиты.

Что значит быть снобом?

Для меня быть снобом значит никогда не быть до конца удовлетворенным окружающим миром. Мир далек от совершенства. В идеальном мире все должно быть штейнгартом: штейнгарт-женщины, штейнгарт-дети, даже собаки с чертами штейнгарта. В мире штейнгарта все будет вращаться вокруг еды и выпивки!

Чем вы гордитесь, если не считать ваших книг?

Трейлером к своей книге! Но вообще я не из тех, кто любит чем-то гордиться. Что случается – то и случается. И ты двигаешься дальше, к следующему проекту.

И какой следующий проект?

Следующая моя книга будет сборником эссе – мемуарного толка. Мне почти сорок, время оглянуться назад. Уже пора подводить итоги. Сколько мне еще отведено – двадцать пять лет? Если посмотрите на мою диету, то поверите, что долго это не продлится.

А что для вас качество жизни?

Я очень простой человек, совсем не олигарх. Мне нужна хорошая квартира в приятном районе и дача, конечно же, в горах. Только не у моря, потому что море пугает меня. Мне больше подходят устойчивые горы. А вообще, если у меня есть кусок хорошего хамона, собака и уютная квартира – мне больше ничего и не надо.

Почему вы живете там, где живете?

Мы все время жалуемся по поводу Нью-Йорка, как тяжело здесь живется. Но где еще можно жить? Лондон? Слишком серый и дорогой. Разнообразный, конечно, но недостаточно. Лос-Анджелес – слишком много солнца. Сан-Франциско – слишком снобский, too much snob, если такое возможно представить. Город сам себя настолько обожает, что люди в Сан-Франциско любят себя только за то, что они в Сан-Франциско. Бостон, Вашингтон – тут даже говорить не о чем. Канада приятная, но слишком холодная. Флорида тоже ничего, но слишком жарко.

А Москва, например?

О нет, пожалуйста. Жизнь слишком коротка, а мой уровень стресса и так уже очень высок.

Можете ли вы на своем опыте рассказать, поменялось ли отношение к русским?

Я счастлив сказать, что сейчас меня это не волнует. Но расти русским в Америке было тяжело, потому что в 1979 году меня воспринимали как коммуниста. Я был такой обычный советский ребенок – большая shapka, shuba, – дети смеялись надо мной. Странное было отношение. Я учился в еврейской школе и всем там говорил, что я из Германии. Потому что это было лучше, чем быть из России. А теперь к русским здесь скорее равнодушно относятся.

К русским привыкли или мы ­все-таки изменились?

Русские сильно изменились со времен еврейских эмигрантов. Мы переехали, когда мне было семь лет, – казалось, что мы прилетели с другой планеты. Мы даже выглядели так, будто мы не из этого мира. Потом были мафия, олигархи в нелепых костюмах Adidas и малиновых пиджаках. Но это закончилось. Теперь Россия наконец-то стала капиталистическим обществом. Когда я сегодня говорю с русскими, я вижу, что они стали такими же скучными, как и все остальные люди из развитых стран. Одни и те же темы, вопросы, волнения об айфонах. Даже и писать-то теперь не о чем. Поэтому моя новая книга – о крахе Америки.

А кем вы себя считаете?

Я житель Нью-Йорка. По паспорту я американец, конечно. Но когда я езжу по другим частям этой страны, то понимаю, что, боже мой, у меня нет ничего общего с этими людьми.

Вы следите за тем, что происходит в России? Как вам издалека видится ситуация?

Россия – это страна, которая хочет сделать гигантский прыжок вперед. Я очень подробно слежу за восстановлением аэропорта Пулково. Это как микрокосмос всей России. Почему они не могут построить нормальный аэропорт? Они по частям что-то там улучшают, то тут подремонтируют и обновят, то там, но это все равно остается Пулково! Почему они просто заново не могут отстроить новый аэропорт? Я не понимаю.

В России очень много структурных проблем. Очень образованные и толковые люди в ней живут, но она проклята – потому что у нее навалом природных ресурсов и историческое неумение всем этим управлять.

Вам помогает или мешает то, что вы родились и какое-то время росли в России?

Конечно, помогает. Американцы утомлены сами собой. Как говорят мои родители: «Да они с жиру бесятся». Это очень стерильно – быть просто американцем. Вообще, очень стерильная нация. И быть по рождению неамериканцем очень помогает таким писателям, как я: Джуно Диас (Junot Diaz) из Доминиканы, Джумпа Лахири (Jhumpa Lahiri), бенгальский автор – у нас есть другая часть нас, мы не монокультурны. Так что теперь это мне помогает. В детстве быть русским – это было худшее, что могло со мной случиться, а теперь все круто. К этому ощущению еще добавляется понимание русской литературы. Это лучшая литература, которая когда-либо существовала. Я вырос на коротких рассказах Чехова. Сам я не пишу коротких рассказов, потому что, когда творишь, ты хочешь создать что-то такое, что сможет стать лучшим из лучших. И, кто знает, я вполне мог бы быть лучшим романистом, но я точно знаю, что даже близко не подойду к мастерству коротких рассказов Чехова.

А кто из современных авторов ­останется в истории литературы через сто лет?

Джуно Диас, Джумпа Лахири, Чэнг-рэ Ли (Chang-rae Lee), Филип Рот, Роберто Боланьо (Roberto Bolao). Те писатели, которые очень хорошо понимают, что происходит в данный момент. Из русских – Сорокин. И, кстати, наверняка через сто лет останутся некоторые сериалы – как, например, «Клан Сопрано». И The Wire (в русском прокате «Прослушка» – Прим. ред.). Люди будут смотреть их через сто лет в попытках понять историю, понять, как могла Америка из сверхдержавы превратиться в такую проблемную страну. Эти сериалы – как произведения Диккенса или, если хотите, Толстого, потому что это попытка объяснить весь мир. Некоторые американские романисты пытались сделать это, но у сериалов иногда получается лучше.

Кто или что вдохновляет вас?

Я не знаю. Я люблю гулять. Ходить пешком. Я не вожу машину, не умею ездить на велосипеде, даже метро для меня большая проблема, так что я везде хожу.

Какое было самое страшное переживание в жизни, которое, тем не менее, закончилось благополучно?

Меня все время пытаются убить скинхеды. В Германии, в самой восточной части Берлина, они приняли меня за индийского программиста. И стали кричать Kinder statt Inder («Дети вместо индийцев»). Я тогда воскликнул: «О нет, я родился в России». Они стали извиняться: «Русский солдат – лучший солдат. Американский солдат никуда не годится». И не стали меня убивать.

В Чехии, куда я приехал в модном по тем временам афганском платке, меня приняли за араба. Мне пришлось достать свою карту American Express и показывать: «Смотрите, я американец». Они отстали.

Потом в Азербайджане, в Баку, полицейский принял меня за иранского террориста. Попытался схватить, но я закричал: «Нет, нет, я не террорист, я советский еврей!» – «Да ты что, – воскликнул он, – ну тогда приходи сего­дня на вечеринку к моей сестре!»

А однажды, когда у меня была большая борода, я приехал в Петербург. И меня остановил милиционер: «Эй, Шамиль, документы!». «Я не чеченец», – ответил я, показывая ему свой американский паспорт. Он рассмеялся: «Ок, тридцать баксов». Так что это всегда очень весело – куда бы я ни приезжал, я всегда олицетворяю все, что люди ненавидят. У меня такое лицо, в котором найдут, к чему придраться, во всем мире.

Но вам всегда удается выкрутиться?

Да, потому что я по-еврейски очень изворотливый!

А почему вы отвечаете на вопросы по-английски?

Я вчера очень крепко выпил, и у меня похмелье, а говорить и строить сложные конструкции на английском гораздо проще. Я прекрасно понимаю русский, могу читать, вполне сносно говорю, но это требует от меня определенных усилий. Мой русский определенно хуже, чем английский. Для «Голоса Америки» я говорил по-русски, там это обязательно, но, знаете, когда я говорю по-русски, это звучит так, как будто я слегка недоразвитый.

 

Владимир Носов [ Москва ]

У меня комплекс спасителя. Или комплекс бога?

Фото: Иван Куринной
Фото: Иван Куринной

Владимир Носов – хирург-онколог и гинеколог. За свои тридцать три года сделал более девятисот онкологических операций и принял пятьсот родов. Он окончил мединститут в Москве и уехал в резидентуру в Йель. После этого начал работать в качестве хирурга-онколога в Лос-Анджелесе, сдал с первого раза сложнейший национальный экзамен на врача высшей категории – и вернулся в Москву. В России получил сертификат на ведение медицинской практики, став первым американским специалистом, получившим такое разрешение. Считает рак совершенным механизмом природы и пока не видит, каким образом люди могли бы одержать глобальную победу над этой болезнью. Но надеется.

Кто такой сноб?

Для меня это слово не имеет негативной окраски. Это человек, который более критично, чем большинство, относится к реальности, он требователен к себе и к окружающим. Снобу не очень легко живется, он чувствует себя на отшибе, но это стоит того! Я никогда не примерял к себе это слово до знакомства с проектом «Сноб», но теперь понимаю, что я один из вас. Менять это не считаю нужным: я знаю себе цену.

Скажите честно, зачем вы в Россию вернулись?

Когда заканчивался мой контракт в больнице в Лос-Анджелесе, я закрыл глаза и представил себе свое будущее. У меня будет дом, пусть даже в Бевер­ли-Хиллз. Зарплата тысяч двадцать в месяц чистыми. Машина. Сумасшедшая, хотя и любимая работа, на которую я буду приходить в шесть утра и в десять вечера уходить. Меня будут окружать несчастные люди, которые не могут справиться со стрессами, – это я не про больных, а про коллег, в хирургии много таких. Но в этой картине не было ничего, что бы заставило меня почувствовать, что я развиваюсь дальше. Такой день сурка. А в России – каждый день новости. Я всегда стараюсь быть в самой середине бурного потока, и сейчас этот бурный поток здесь. А с другой стороны, меня греет мысль, что я в любой момент могу сорваться и уехать. С моей квалификацией и американскими сертификатами я в любой момент найду работу в лучших заведениях Канады, США или Австралии. Когда ты получаешь диплом Board Certified, тебе приходит по имейлу по несколько писем в неделю с предложением поработать в хорошей клинике.

Вам снятся производственные сны?

Однажды снилось, что я сам себя оперирую. А на днях снился кафкианский сон – с муторной организационной волокитой, нападением на меня коллег. Я стоял на кафедре, улыбался и думал: ну когда коллеги уже прекратят кидаться в меня гнилыми помидорами.

А были наяву предпосылки к такому сну?

Накануне я действительно выступал с получасовым докладом перед двумястами коллегами в Центре акушерства, гинекологии и перинатологии, объясняя, зачем там открывается онкологическое отделение, где я стану заведующим. Мне после доклада почти все говорили: как вы себе это представляете? Здесь здоровые женщины рожают детей. И вдруг по коридорам начнут бродить лысые после химиотерапии женщины. Мои российские коллеги пока что эту идею очень тяжело воспринимают. Хотя во всем мире женская онкология находится рядом с гинекологией, в России это не так. А потом встал еще один коллега и не без возмущения спросил: «Вы вообще понимаете, что создаете конкуренцию другим онкологическим отделениям Москвы?». Я долго не мог вообще ­въехать, почему он так сердится. И только потом понял, что для него слово «конкуренция» – само по себе крамольное. Но я с внутренней улыбкой воспринимаю такие нападки. Хотя пока я не совсем понимаю, как что-то может получиться из этой затеи, если вокруг столько ветряных мельниц, с которыми надо бороться. А главное, непонятно зачем. Да и отделение получило странное временное название…

Как же оно называется?

«Отделение комбинированных и комп­лекс­ных методов лечения гинекологических заболеваний». Как люди должны догадываться, чем я тут занимаюсь, мне совершенно непонятно. Да и от начальства пока не могу добиться ответа на вопрос, как мы будем привлекать поток больных, как люди догадаются, что здесь работают высококлассные онкологи. Пока только слышу: ничего, не переживай, прорвемся, но пока будет называться так – внутренняя медицинская политика так устроена. Мне это больше забавно, чем обидно. Я наблюдаю, что из этого выйдет. А если больные все-таки дойдут до меня, сделаю все, чтобы они были и прооперированы, и по возможности вылечены на самом высоком уровне.

А почему вы вообще решили стать онкологом? Ежедневно сталкиваться с близкой смертью, которую не всегда можно предотвратить, – это разве хорошая жизнь?

Я долго метался от онкологии в другие специальности. На четвертом курсе мединститута меня понесло в неврологию. Но я одумался – невролог на самом деле часто мало что может сделать для своих больных. К тебе приходят люди с необратимыми и неизлечимыми заболеваниями. Ведь суть всего неврологического лечения нередко – в достижении ремиссии, временного улучшения, а потом опять будет ухудшение. Вот это, правда, не очень жизнеутверждающе. А мне хотелось всегда видеть результат своей работы. Например, если у женщины рак яичников на третьей стадии, то очень многое зависит от качества операции. Если схалтурить и сделать все за час, просмотрев или поленившись удалить все крупные узелки опухоли, – у человека шанс выжить процентов пятнадцать, не больше. А меня научили порой по три часа стоять и ковырять каждый узелок из живота, но я буду знать, что при правильной химиотерапии теперь у больного будет шанс вылечиться – целых сорок процентов. Почувствуйте разницу! Она стоит того, чтобы потратить на операцию лишние пару часов! После такой работы я выхожу из больницы, понимая, что, наверное, дал кому-то шанс жить гораздо дольше, а возможно, и шанс на излечение. И мне делается так хорошо! У меня комплекс спасителя, но не комплекс бога, который так часто выпирал у хирургов-онкологов в США. Наверное, это моя слабость, но я не чувствую себя хорошо, не чувствую себя полноценным, если я кому-то не помог сегодня, кого-то не спас. Часто, например, на обходе больных в стационаре прихожу к какой-нибудь депрессивной умирающей больной. Я говорю с ней, открываю окна, делаю комплименты, что угодно, но в покое не оставлю, пока она не улыбнется. А если она улыбнулась – значит, уже зарядилась, и моя задача на сегодня выполнена. Или старушкам столетним, которые после операции или химиотерапии не могут подняться, я часто говорю: «Хочу с вами серьезно поговорить. Мне очень неловко – в силу разницы в возрасте, но я хочу вас пригласить на свидание сегодня. Жду вас в три часа в конце коридора. С цветами». И она уже смеется, ей приятно: молодой доктор «флиртует», пригласил на свидание. А мне только и нужно, чтобы такая старушка наконец поднялась и хотя бы прошла по коридору. Ведь если она не будет двигаться, у нее будут и осложнения, и слабость.

И что, прямо с цветами ждете такую старушку в конце коридора?

Жду. Но без цветов. В больницу нельзя с цветами, все строго. Но смотрю, в три она ковыляет, улыбается. И ей польза, и мне хорошо.

Российские врачи обычно разговаривают с родственниками больного и не говорят ему, сколько осталось. Это правильно?

Между российскими и американскими представлениями о раке зачастую вообще бездна. А традиция скрывать диаг­ноз просто ужасна. Такие больные лишены возможности успеть пройти все эти пять фаз процесса горевания – отрицания, злобы, рационализации, принятия и созидания – и уйти с миром. Их сознание играет с ними злую шутку – они надолго застревают либо на фазе отрицания, либо на фазе злобы. Если больные уходят на второй фазе, они отталкивают членов семьи, потому что начинают их во всем обвинять, и им часто не помогают даже мощные анальгетики, такая у этих людей психогенная боль. Поэтому каждый больной – если он неизлечимый – должен успеть пройти через все фазы. Медитация, занятия собой, здоровый образ жизни, общение очень облегчают прохождение всех этих фаз. На треть­ей фазе раковый больной – это прекрасный человек. Он понимает, что у него нет времени быть злым, обвинять кого-то, и он начинает любить жизнь так, как редко кто из здоровых людей способен любить.

А как вы воспринимаете рак – как врага?

Мое личное мнение – как бы жестоко это ни звучало по отношению к людям – рак есть совершенный инструмент естественного отбора. Какой-то процент в популяции постоянно будет болеть раком. Но всех он не тронет. Я не понимаю, кстати, почему сейчас так модно говорить об эпидемии рака – это никак не подтверждается цифрами. А что касается глобальной победы над раком – при всех тех знаниях, которые есть у меня сейчас, я не вижу, как этого можно достичь. Это тонкий и страшно изобретательный природный механизм. Он все время ускользает. Может быть, через год, или три, или тридцать все изменится, и мы увидим способ победить рак в глобальном масштабе. И если это случится, мне бы хотелось быть к этой победе причастным.

Смело.

Мне папа всегда говорил: если хочешь летать, надо мечтать высоко, нельзя ограничивать свои мечты. Иначе будешь просто прыгать с дерева на дерево, но так и не взлетишь.

Кем вы себя видите лет через десять? Есть ли картинка?

Она есть, да. На самом деле чувствую, что я к ней очень близко, и у меня все получится тут, в России. У меня это понимание наступило чуть больше года назад. Я закрываю глаза – и чувствую, что скоро-скоро все образуется, лично у меня. Пока не знаю как, и, может быть, это глупо звучит, но предчувствие очень сильное. А если подробнее, то моя мечта такая. Я свободный художник, у меня четыре операции в неделю. Работаю не ради денег – и у меня их столько, чтобы о них не думать. У меня есть студенты-орди­на­то­ры, я их учу, они растут, и я вижу их успехи. Когда возникает необходимость – я беру и еду в отпуск. Я столько работал в Америке, что чувствую: мое время жить наступило сейчас.

Хочется путешествовать?

Очень! Хоть я уже и объездил полмира. Но еще хочу. Я обычно езжу один и живу в хостелах, знакомлюсь там с людьми, дальше еду вместе с ними. Я так один добрался до Австралии, прыгнул там с парашютом, чуть не разбился на машине в Тасмании, как-то раз три месяца жил в Бразилии, где даже успел выучить португальский. Вот Бразилия – то место, куда хочется много раз возвращаться. Бразильцы максимально близки к моему идеалу людей, они не обременены стрессами, злобой, конкуренцией. На самом деле те, кто находится рядом со мной, – мои друзья, кого я люблю и уважаю, – они такие же, как большинство бразильцев. А с другими я просто не схожусь. Наверное, я сноб?