Андрей Наврозов: Как пишется элегия
Это правда, потому что так написано в энциклопедии. «Э. возникла в Греции в 7 в. до н. э. (Каллин, Мим-нерм, Тиртей, Феогнид), первоначально имела преимущественно морально-политическое содержание; потом, в эллинистической и римской поэзии (Тибулл, Проперций, Овидий), преобладающей становится любовная тематика». Правда-то правда, но вот как это сделать? Как так расписаться да закрутить, чтобы эта элегия первоначально имела преимущественно морально-политическое содержание, а потом — ага, точно, как в эллинистической и римской поэзии, — в ней преобладала любовная тематика? Как нежно закутать в бурнус журнальной прозы три тысячелетия жанра?
Итак, когда на пути в аэропорт мы с Хароном позорно застряли в систальтическом трафике, погода вторила человеческому легкомыслию. Небо над нашим черным, как гуталин, такси то сверкало солнцем, как неаполитанский беспризорник улыбкой в трофейном кино, то, нахмурившись, потому что торговля — это от беса, продавало уцененные билеты в музей английской погоды.
Иногда в считаные минуты небо красилось дельфтской лазурью, словно объясняя с настойчивостью рекламного щита ничего не понимающему в ценах на авиабилеты домоседу, что до Голландии всего 49 фунтов 99 пенсов. Потом, в считаные же минуты, оно становилось стеклянно-серым, как лабораторный экспонат в склянке, и отвращенный взор искал облегчение в цвете зданий, в форме автомобилей и одежде пешеходов. Лорд Шафтсбери утверждал, что основное свойство характера, которым должен обладать всякий желающий стать ценителем искусства, это незаинтересованность. Незаинтересованности у меня было хоть отбавляй.
Цвета, формы, костюмы, все они были вехами на этом шоссе страстей — фетишами вожделения, тотемами гордыни, капищами богатства. Нарциссическое стекло зданий отражало их фундаментальную поверхностность. Архитектурный бетон, трескающийся под гнетом модернизма, как китайское печенье с сюрпризом в виде опечатки, шептал, что ничто не вечно под удою. Зелень, фуксин и кадмий лупились в полураспаде, излучая примитивные эмоции на суахили дизайнерского новояза. Как мутантные насекомые, офисные девушки с пенопластовыми стаканчиками американского кофе в руках сновали по тускло флюоресцирующим каркасам собственных ног, то и дело высвечивавшихся под юбочками подобно люминесцентным трубкам, освещающим заводское безвременье. Грузовики играли клаксонами, торопясь доставить эксклюзивность массам, разгрузив свои кузова полиэфирного брабантского кружева, настоящей синтетической мирры и свежезамороженной новозеландской баранины.
Спортивная машина напоминала оттенком лака о первой в современной истории трубочке губной помады, бестактно выведенной на европейский рынок сразу по подписании Версальского договора, «Адскую красную» фирмы «Герлен». «Одна страховка ему во что обойдется», — со знанием дела буркнул водитель. Но ведь уже Бодлер восхвалял искусственность в женщине, а Аполлинер писал, что мода дала женственности то, что романтизм дал литературе.
«Е=МС²» было написано на фронтоне башни, похожей на замок обнюхавшегося кокаином людоеда. Просветительство или лозунг? «Они занимаются кино», — сказал водитель. Мы проезжали Чизвик, или, точнее, стояли как вкопанные неподалеку от дома, где триста лет тому назад размышлял над проблемой «Модного брака» Уильям Хогарт.
Мы стояли как вкопанные на пути к столице любви. Земной любви, полнящейся исчислениями рассудка и пенящейся шелковистым исподним, любви с претензией на прагматизм и обещаниями демократических перемен к лучшему, любви, которую хотелось бежать, опровергнуть или преступить. Любви, которая оказалась недоступной целью жизненных стараний, застрявших в пробках, подобно лондонским такси на пути в аэропорт, еще при советской власти прозванный Хитровым. Любви, искать которую советовал каждый верстовой столб и каждый рекламный щит современной мне западной культуры.
Неожиданно в поле зрения нерукотворным ультрамарином вкатилась луковица нашей церкви, словно запущенная в поднебесье над серым и ржавым пейзажем озорным мальчишкой. Когда в храме Успения Пресвятой Богородицы крестили моего сына, Ей было уже известно, что откровенный рассказ о бедном отце, потерявшемся среди фантазмов зрелого капитализма, как моряки тысячу лет тому назад терялись в открытом море, будет рано или поздно приобщен к семейному делу.
Я подумал, не следует ли перекреститься. Вообще, не стоит ли попросить водителя свернуть с дороги и направиться в Чизвик? Черт с ним, с аэропортом. Но мгновение спустя и то и другое показалось бессмысленным. Мы все равно стояли. И в помощь ли византийское божество выродившемуся византийцу?
Нет, если и существовала альтернатива, она пребывала не в руце Твои, Господи, не в стараниях человеческих, а в случае — в свободном полете невидимой кости, — управляющим всем, что лежит меж этими дикими крайностями. Неожиданно призрак обрел весомость, и я всем телом ощутил его присутствие в такси. Вот он, первозданный крупье в игорном доме многих обителей, останавливающий часы за минуту до полуночи, превращающий университетскую бурду в «Шато Марго», исцеляющий ипохондрика и заражающий капитанов индустрии беспричинной тоской. Без числа его чудеса, и одно из них, быть может, спасет и меня.
Разве не искал я случайного выхода из земного прозябания, неприметную травку, способную вылечить гнойный материализм, звонкий смех, который заставил бы мудреца потерять обезображенный нарывами алгебры разум? Не искал ли я в моих странствиях по свету ничем не опосредствованное желание, мифический адамант чувства, не засаленный компромиссом? Только случай мог ответить на такие молитвы, и вот, случай сидел напротив меня на коленкоровом сиденье лондонского такси.
В любую минуту мы могли сдвинуться с места. В любую минуту водитель мог ошибиться и заехать в Чизвик, и мы могли оказаться рядом со станцией Ганнерзбери, у ворот церкви, куда еще ранним утром беспаспортный мигрант в цветном платке и стоптанных сапогах с Черкизовской толкучки направился, чтобы попросить о помощи. Допустим, что это перемещенное волей судеб лицо зовется Ольгой и что, когда я гляжу, как она зажигает копеечную свечку под образом Казанской, я понимаю, что сходство абсолютно, что генетическое совпадение с тем идеалом женственности, который до сих пор был мне неведом, представляет собой нечто большее, чем оптическую иллюзию, порожденную человеческим тщеславием и маловерием. Что это — одно из тех явлений природы, о которых нет и помину за пределами чизвикской пасторали, явлений, которыми измерялся мир в те дни, когда одним из них была жизнь.
Но движение не возобновлялось. Эйнштейновская формула все маячила за спиной, прилепившись к стеклу, как горчичник.