Их было два брата, Толя и Валя Аграновские. В 1970-х Толя считался советским «журналистом номер один», а потом, по слухам, написал все книги Брежнева. Валя был младше и менее знаменит, но зато писал пьесы и жил в нашем подъезде этажом ниже. Как-то Толя пришел к нам со своей красавицей-женой Галей и с гитарой и спел песню «Облака».

Я подковой вмерз в санный след,

В лед, что я кайлом ковырял,

Ведь недаром я двадцать лет

Протрубил по тем лагерям.

Мне было 15 лет, и на меня сильное впечатление произвели и песня, и особенно жена.

— Автора назвать не могу, — сказал Толя строго, — у него могут быть неприятности.

Год спустя я сидел на пляже Дома творчества писателей в Коктебеле и учился играть на шестиструнной гитаре по самоучителю.

— Что ты, мальчик, так бессмысленно проводишь время, — сказала мне дама в розовом купальнике, — давай-ка я научу тебя петь три песни Галича и покажу три аккорда. Все девочки будут твои.

Одна из песен оказалась «Облака». Авторство Галича, судя по всему, уже не было секретом. Я довольно быстро освоил аккорды и начал развлекать знакомых песнями Галича. Как-то раз возле писательского кооператива около метро «Аэропорт» я столкнулся с самим Александром Аркадиевичем, с падчерицей которого тогда дружил.

— Вадик, — сказал он мне с улыбкой, — зашли бы как-нибудь к нам, вам ведь нужно расширять репертуар.

Я был смущен: ему донесли! Сам зайти я не решился, но когда на домашний концерт Галича позвали моих родителей, меня взяли с собой. В скромную «аэропортовскую» квартиру набилось около сотни человек. Сидели на чем попало. Духота была невыносимая.

— Саша, — громко говорила жена Галича Нюша, — сними пиджак, очень жарко.

— Нюша, — мягко отвечал Галич, — если мне будет жарко, я сниму.

— Это прекрасный твидовый пиджак, — продолжала Нюша, обращаясь уже к гостям, — мы купили его в Англии, а он не хочет его снимать.

Этот театральный диалог продолжался еще минут пять, потом все затихли и концерт начался.

Песни Галича можно условно разделить на две группы: пародийно-сатирические и серьезные. В пародийных советская действительность доводилась до абсурда, это был своего рода соц-арт. Вот, например, знатный рабочий Клим Петрович выступает на митинге и читает по бумажке, которую ему сунули по ошибке:

Израильская, говорю, военщина

Известна всему свету!

Как мать, говорю, и как женщина

Требую их к ответу!

И… ничего не происходит. Первый секретарь обкома говорит ему одобрительно:

Хорошо, брат, ты им дал, по-рабочему!

Очень верно осветил положение!

Пародийные песни были смешными и пользовались успехом, даже в моем исполнении. Серьезные песни ни мне, ни моим слушателям не нравились: слишком все это было в лоб. Вот, например песня о вторжении советских войск в Чехословакию в августе 1968-го.

На севере и на юге

Над ржавой землею дым,

А я умываю руки,

А он умывает руки,

А мы умываем руки,

Спасая свой жалкий Рим.

И незачем притворяться,

Мы ведаем, что творим.

Проблемы начались, когда Ваня Дыховичный, женатый тогда на Оле, дочери члена Политбюро Полянского, решил развлечь тестя и его гостей магнитофонными записями Галича. Члены Политбюро пришли в ужас, Галич был отовсюду изгнан, и в конце концов ему пришлось уехать из страны. Он жил сначала в Мюнхене, потом в Париже. 15 декабря 1977 года его убило током, когда он пытался подключить телевизионную антенну. По одной версии, это было дело рук КГБ, по другой — ЦРУ, но по-видимому это был несчастный случай.

Одна из песен, написанных в эмиграции, называлась «Когда я вернусь». Мне кажется, что сейчас как раз настало время для возвращения песен Галича, причем не пародийных, которые интересны скорее как памятники эпохи, а серьезных, потому что призыв перестать «умывать руки» сегодня актуален как никогда.

Поводов, по которым каждому из нас надо принять решение — промолчать или нет, — много: неправедный суд, уничтоженные памятники, фашистские лозунги, власть, не выполняющая своего предначертания, как сказал бы Державин, «от сильных защищать бессильных», и т. д. Писателя Юрия Домбровского в свое время спросили, почему он демонстративно вышел из Союза писателей в связи с процессом Синявского и Даниэля, а когда исключали Пастернака, не сделал ничего. Он ответил:

— Орудие производства писателя — это его совесть. Если моя совесть задета, я писать не могу. Я не знаю, почему моя совесть никак не пострадала, когда исключали Пастернака, но сейчас моя совесть задета, и чтобы сохранить способность писать, я должен был что-то сделать.

Мне кажется, что совесть — это орудие производства любого нормального человека, и если что­-то кажется тебе чудовищно несправедливым, молчание в конце концов отразится на качестве того, что ты делаешь.

Ах, как просто попасть в первачи,

Ах, как просто попасть в богачи,

Ах, как просто попасть в палачи.

Промолчи, промолчи, промолчи.