Кампанила Святого Марка
С этой удивительной историей любви я впервые соприкоснулся, когда собирал материалы для моей «Русской Швейцарии». Шесть тысяч писем и открыток хранятся в архиве Международного института социальной истории в Амстердаме.
Семнадцать лет переломной эпохи, запечатленные в переписке. Он — швейцарец, она — русская. Он — совершенно нетипичный швейцарец, анархист, ниспровергатель, называвший сам себя вечным еретиком. Она — совершенно нетипичная русская, феминистка, ниспровергательница, осознанно отказавшаяся от продолжения рода.
Вернее, он — типичный швейцарец, для которого ценности частной жизни в конце концов оказываются неизмеримо более важными, чем любые идеи. Она — типичная русская, которая ради общего блага готова принести в жертву и себя, и всех кругом. Или так: он — обыкновенный мужчина. Она — необыкновенная женщина. Он — Адам, она — Ева, захотевшая обратно в рай.
А на самом деле им, как каждому из нас, важно было отдать свою любовь и быть любимыми.
«Плодитесь и размножайтесь! И это все, что нам завещано? Но этому завету следуют и мыши, и палочки Коха. Ведь человек неизмеримо больше своего физического естества! Ведь нельзя всю меня, все мои нерастраченные силы, жажду совершить что-то важное, большое, нужное, полезное человечеству, моему народу, моей родине свести к продолжению рода!»
Это отрывок из письма Лидии Кочетковой своему будущему мужу Фрицу Брупбахеру, отправленного в октябре 1898 года.
В России Фриц Брупбахер почти неизвестен, да и в Швейцарии его забыли, хотя на тусклом фоне швейцарских политических деятелей этот человек ярко выделяется своей «нешвейцарской» чертой — неспособностью к компромиссу. Врач в рабочем районе Цюриха, депутат городского совета, активный интернационалист, публицист, социалист, он был исключен из Швейцарской соцпартии во время Первой мировой за пацифизм. Один из основателей компартии Швейцарии, он в 1932 году был исключен и из ее рядов за резкую критику Сталина. Автор социалистических брошюр и интереснейших мемуаров, он умело владел пером и перед смертью в январе 1945 года в возрасте семидесяти лет сожалел, что не стал писателем.
Кстати, памятная доска на доме 14 по Шпигельгассе, в котором жил во время своей эмиграции Ленин, повешена по инициативе именно Фрица Брупбахера, лично знавшего и лидера мирового пролетариата, и многих других известных и неизвестных русских революционеров.
Студентом-медиком в 1897 году он встретился в Цюрихе с девушкой из России и влюбился в нее. Она стала его женой. В мемуарах «60 лет еретика», изданных в 1935 году, он напишет об этом браке: «Я был женат на русской революции».
Лидия Кочеткова. К моменту знакомства с Брупбахером ей двадцать пять. Она родилась в Самаре, училась в Петербурге на женских курсах у знаменитого врача Лесгафта, потом отправилась получать медицинское образование за границу. Посещала лекции в университетах Берлина, Женевы, Берна. Городом, где она защитила диплом врача и встретила любовь своей жизни, стал Цюрих.
«Врач — это путь, а не цель, — написала она в одном из ранних писем, объясняя Фрицу разницу между швейцарскими и русскими студентами-медиками. — Моя цель — революция».
Кумир Лидии Кочетковой, народоволка Вера Фигнер, по следам которой девушка приехала учиться на врача в Швейцарию, внятно объяснила в своих воспоминаниях это отношение русских студентов к будущему занятию — профессия врача позволяла беспрепятственно вести пропаганду в народе.
Революционными идеалами был пропитан русский воздух. И в семье Кочетковых к революционерам отношение было особое. О рано умершем отце мы практически ничего не знаем, но из писем известно, что с детства Лидия увлекалась рассказами матери, выросшей в Иркутске, как великий ниспровергатель Кропоткин, тогда еще царский офицер, просил у нее руки, но родители институтки князю отказали. В мать Лидии, Анастасию Ивановну, которая была близка к революционным кругам и сама одно время находилась под тайным наблюдением полиции, были в молодости влюблены известные народовольцы Лазарев и Шишко. Уже будучи в швейцарской эмиграции, они повлияют на выбор партии — Лидия присоединится к эсерам.
Уже до встречи с Фрицем Брупбахером у Лидии четко сформировались жизненные идеалы: «Я готова пожертвовать всем, что у меня есть, ради счастья народа».
Неудивительно, что русская девушка с такими необычными для швейцарской реальности взглядами произвела впечатление на молодого гельвета. Брупбахер вспоминал эти дни: «Русские студентки презирали нас, швейцарских студентов-медиков, которые учились для получения солидной профессии и солидного дохода. Для Лидии швейцарцы, как и представители других западноевропейских стран, в массе своей олицетворяли такой тип людей, которому свойственны многочисленные недостатки и пороки: духовный консерватизм, ориентированность исключительно на материальные ценности, холодный расчет, бездушность и эгоизм. Швейцарского студента занимали проблемы рендиты и выгодной женитьбы, русского — проблемы переустройства всего света. Она заразила меня социализмом, давала читать книги, водила на собрания. Лидия и ее горячечная вера в социалистический идеал настолько захватили меня, что я готов был последовать за ней куда угодно».
В его чувстве к Лидии переплелись и страсть к социалистической истине, и к русской экзотике: «Русская женщина оказалась для меня совершенным открытием — наполненная жизненными страстями, нескрываемыми эмоциями, необыкновенной энергетикой. Разница между нами чувствовалась во всем, в быту, в поведении, в манере говорить, мыслить, в каждой мелочи, даже в том, как мы готовились к экзаменам: швейцарцы брали эту крепость долгомесячной осадой, русские — лихой атакой».
Спустя годы, пытаясь понять природу той веры в социализм, которая овладевала душами молодых людей, Брупбахер напишет: «Для нее народ и любовь к народу было что-то вроде религии, при этом слово “религия” в ее присутствии вообще нельзя было произносить. Высшим идеалом было принять мученичество — отправиться на каторгу или, еще лучше, кончить жизнь на виселице. По этим людям можно было представлять себе первых христиан, шедших на казнь со слезами счастья».
Он вспоминает «иконостас» в ее комнатке — гравюры и фотографии мучеников революции Софьи Перовской, Веры Фигнер и других террористок.
«Ядром того, что русские понимали под социализмом, — читаем далее в его воспоминаниях, — было стремление растворить свое я в идее самоотречения для народа. Все остальное в социализме было второстепенно. Это была страсть жить для других. Я само по себе не представляло никакой ценности. Она пожертвовала своими любимыми научными занятиями в области естествознания, чтобы стать врачом, жить среди народа и посвятить свою жизнь служению ему. Ее переполняла ненависть к царизму. Примером для нее служили цареубийцы из кружка Перовской. <...> Эта настоящая, без какой-либо позы, страсть к самопожертвованию ради идеи, страсть растворить все свое я, приводила в смущение, сбивала с толку и имела что-то сказочное для человека, являвшегося представителем народа, о котором на всем свете говорят: “Без денег нет гельветов”».
Чувство, которое охватило молодых людей, стремительно несло их навстречу друг другу, несмотря на все ментальные и национальные преграды.
Ее письмо от 25 июля 1899 года:
«Ты боишься, что я полюбила тебя, потому что ты стал социалистом? Если бы в этом вопросе социализм был определяющим, то, уверяю тебя, я влюбилась бы в Бебеля, а не в тебя. Твое обращение тем важнее, что теперь между нами устранено последнее препятствие для нашей любви. С тех пор как ты стал социалистом, я забываю, что ты социалист, и люблю тебя, потому что люблю тебя. Это такое счастье!»
В другом письме того же года: «Сердце мое! Я люблю тебя именно потому, что ты совсем не похож на швейцарца! Я никогда бы не смогла полюбить одного из этих мещан, думающих только о своем домике и садике! Я с самого начала почувствовала в тебе, что ты — один из нас».
Живя в одном городе и часто встречаясь, они писали друг другу ежедневно, и даже по несколько писем в день.
Получив диплом врача, Брупбахер открывает практику в Ауссерзиле, рабочем районе Цюриха, и начинает политическую работу — пишет в социалистические издания, устраивает собрания, много выступает. Рабочие избирают его своим депутатом в городской совет. Лидия тоже заканчивает учебу в университете, и встает вопрос об их совместном будущем.
Он предлагает ей пожениться, но у молодой женщины никогда не было ни намерений, ни желаний навсегда связывать свою судьбу со Швейцарией — Лидия мечтает о работе земским врачом в русской глубинке. Влюбленные становятся перед неразрешимой дилеммой: оба хотят бороться за социализм — он у себя на родине среди цюрихских рабочих, она — в России среди крестьян, и оба хотят быть вместе.
К тому же и отношение к семье как социальному институту у нее сложное.
«Само слово “брак” мне отвратительно, — пишет Лидия Фрицу в ноябре 1900 года. — Мы с тобой новые люди, люди будущего, и мы будем строить такие отношения, которых эти бюргеры просто не знают. Ненавижу их лживый брак! У нас с тобой все будет по-другому!»
Влюбленные заключают удивительный для своего времени брачный договор: они предоставляли друг другу свободу проживания в разных странах и отказывались от детей.
«Обычный брак — ложь. Наш брак — протест, — пишет она своему жениху. — Мы идем против течения. Сердце мое, я горжусь тобой! Я горжусь нами! Не могу выразить словами, как я счастлива твоей любовью! Твоя любовь — самое прекрасное, самое дорогое, что у меня есть».
Но это объяснение не мешает ей в том же письме утверждать обратное: «Итак, все же есть нечто более сильное и великое, чем любовь к отдельному человеку».
На отношение Лидии к браку как таковому сказался опыт ее родителей.
«Я знаю, как семья уничтожает личность. Моя собственная мать тому прекрасный, а вернее сказать, жалкий пример. Брак с моим отцом именно уничтожил в ней личность. Девушка с идеалами превратилась в буржуазную, ничего не делающую даму, которая бездарно растрачивает время своей жизни по курортам. Без цели, без высшего предназначения. Дети выросли, ушли, и она осталась с пустотой внутри себя и вокруг».
Традиционная семья в понимании Лидии представляла собой источник человеческого несчастья.
«Как часто я слышала от матери с самого детства, что брак сделал ее несчастной. Она вышла замуж по любви, но в конце концов все кончилось тем, что она возненавидела мужа, видела в детях причину своего несчастья и оплакивала свою умершую душу. Мама не уставала повторять, что дети связали ей руки и она из-за них не смогла осуществиться в этой жизни».
Отношения с матерью и братом Вячеславом у Лидии не сложились. Анастасия Ивановна жила большей частью за границей на оставленный мужем капитал, «не принося никакой пользы обществу, стране, народу». Дочь ставила ей в вину «общественную бесполезность», хотя почти всю жизнь жила на исправно присылаемые матерью деньги. «Да, она умная, энергичная, способная. Но какая человечеству от этого польза? Да, она увеличила население земли на двух младенцев — но это произошло против ее воли. Для чего она появилась на этом свете? Неужели для курортных процедур?»
И в другом письме снова о матери: «Какие страшные слова я сейчас напишу: я презираю мою мать и больше всего на свете не хочу быть на нее похожей. Бедная моя мама! Что с тобой сделалось? Почему? Моя жизнь будет совсем другой!»
Брупбахер вспоминает: «Первым мужчиной в ее сознании был отец, который навсегда запечатлелся в отвратительном пьяном образе. От детства остались воспоминания о бесконечных семейных скандалах и унижениях матери. Да и с братом Вячеславом из-за отсутствия у того высоких революционных идеалов Лидия прервала всякие отношения. С семьей у нее не связывалось ничего положительного. По сути она была очень одиноким человеком».
В более позднем письме, отправленном в декабре 1913 года, Лидия напишет: «Ты говоришь о важности любви в детстве — это так правильно! Рядом со мной никогда не было такого любящего существа — и мама, и брат, и няня никогда не были мне по-настоящему близки. Никогда не было настоящей подруги. Все это были суррогаты — люди, которые назывались близкими, но никогда такими так и не стали. А мне так было нужно, чтобы меня любили! И никого, кроме тебя, никогда не интересовало по-настоящему, что происходит со мной, с моей душой».
Активно обсуждался в переписке и вопрос отказа от рождения детей.
«Рождение детей — это конец всем моим мечтам о настоящей большой жизни, наполненной полезной важной деятельностью. Рано или поздно нужно сделать выбор: дети или воплощение моих идеалов. Одно нужно принести в жертву другому. И потом, если я готова принести в жертву себя — как я могу оставить ребенка в этом мире? Что будет с ним?»
Она ищет аргументы против рождения ребенка и находит их: «И дети — как можно рожать детей, если мы отвечаем перед ними за тот мир, в котором они окажутся? Нам будет стыдно смотреть им в глаза. Нужно сначала переделать этот мир. Фриц, любимый мой, я хочу ребенка, но я не могу себе это позволить. Я должна отказаться, принести его в жертву чему-то несравнимо более важному».
Сложным для влюбленных оказывается и вопрос «физической любви». Она откровенно пишет ему о своем страхе перед «плотским». «Милый мой, я люблю тебя, но не могу показать тебе свои чувства, меня что-то останавливает каждый раз. Хочу тебя приласкать, но не могу переступить через какое-то сопротивление в себе. Очень прошу тебя, не торопи меня!»
В письмах Брупбахер выражает свои чувства сдержанно, но в архиве в Амстердаме сохранился его дневник, которому он поверял самые интимные мысли. Запись от 30 июня 1901 года: «Это сумасшествие. Я больше не могу жить без нее. Лидия — мое будущее, моя жизнь. Без нее все мое существование — ничтожно. Я жил и не знал, что такое любовь. У нас очень большие проблемы с близостью, но я готов терпеть сколько угодно, чтобы помочь ей. Она мучается. Она не может преодолеть в себе какое-то отторжение, неприятие телесного, она ненавидит “человеческое мясо”. Она намекнула мне, что в ее жизни произошло что-то страшное, не знаю, в детстве или в ранней юности, связанное с мужской грубостью. Сегодня она сказала, что ей трудно преодолеть эту животность в человеке, но она постарается сделать это ради меня. Я и хочу этого, но и боюсь, что я окажусь для нее этим самым животным. Но именно этого я не хочу!»
Вопрос физической близости обсуждается месяцами, но решение его все откладывается. Снова и снова она пишет: «Это инстинкты. А животное в себе нужно подавлять, потому что мы люди, а не животные. Но я люблю тебя, и вижу, как тебе мучительно. И это обязательно произойдет, только дай мне время, любимый!»
Подходит время сделать окончательный выбор, остается она с ним или уезжает в Россию для исполнения своей мечты. Она колеблется: «Сердце мое! Чувствую любовь к тебе каждой клеточкой моего тела! Такая иногда нахлынет волна нежности к тебе, что, кажется, брошу все, что было мне важно, и просто стану твоей женой, буду рожать тебе детей, ухаживать за домом, следить, чтобы твои сорочки были чистыми и глажеными! А потом вдруг как ушатом холодной воды — так ведь ты же первым меня сразу же и разлюбишь, потому что это буду уже не я! И ты меня любишь только потому, что я такая, какая есть».
Окончательное решение было отложено до их свадебного путешествия. Фриц Брупбахер и Лидия Кочеткова заключили все-таки официальный брак в мэрии города Цюриха. В июле 1902 года они отправились в Италию. Из Милана их путь лежал в Венецию. Брупбахеру казалось, что сама атмосфера города влюбленных поможет им.
За день до их приезда, 14 июля, обрушилась кампанила Святого Марка, знаменитая башня на пьяцца Сан-Марко, символ Венеции. В дневнике Брупбахер записывает: «Воспринимать это как знак? Плохое предзнаменование для нашей семейной жизни? Для наступившего столетия? Пожалуй, не с календарной даты, а именно с этой катастрофы и начался по-настоящему XX век. И как удивительно, что никто не пострадал. Может, и это знак? Так хочется, чтобы этот век вошел в историю самым счастливым веком человечества!»
К той поездке они не один раз еще будут возвращаться в своих письмах.
Среди прочих рукописей Брупбахера в амстердамском архиве хранится и манускрипт начатого, но незаконченного романа. Двадцать пять страниц. Заглавие ненаписанной книги — «Кампанила Святого Марка». Главные герои, молодые влюбленные, приезжают в Венецию, город, который должен стать их раем, но оказываются в аду своих запутанных отношений.
В дневнике Брупбахера за те дни появляются отчаянные записи: «Какие ужасные слова — жена, муж. Новобрачные. Неужели это мы? Здесь мы будто играем в какой-то дурной пьесе. Венеция! Сюда принято приезжать молодоженам и восторгаться этими изысканными декорациями. Вдруг опротивело все, и больше всего все эти ряженые гондольеры! Это место придумано для того, чтобы приезжие делали вид, что они счастливы именно от того, что приехали сюда. А туземцы продают им это счастье. Отвратительно!»
На следующее утро он записывает: «Ужасная ночь. Лидия невыносима. Я невыносим. Во всем кляну себя. Мы в раю, но чувствуем себя из него изгнанными. Она сказала, что на завтрак не пойдет. Сижу один на террасе с видом на лагуну. Воробьи норовят стянуть что-то со стола, нужно все время отмахиваться. На набережной мертвый голубь — чайка клюет его внутренности. Почему я ждал от Венеции счастья? С каждым днем я люблю Лидию еще сильнее».
Результатом той поездки стало решение, что каждый будет вести борьбу за светлое будущее своего народа в своей стране и, по возможности, они будут встречаться каждый год.
В Петербурге Лидия сдала государственный экзамен, который давал ей право практиковать на территории Российской империи, и получила назначение в качестве земского врача в Смоленскую губернию, в деревню Крапивня в сорока пяти верстах от железной дороги. Ее мечта о служении народу наконец претворялась в жизнь.
Реальность сразу подействовала отрезвляюще.
«Сорок убогих дворов, монопольная торговля водкой, церковь и два пьяных до смерти мужика в сугробе. Больше здесь ничего нет. Врача видят, только если нужно сделать вскрытие или на освидетельствовании рекрутов. Лечатся сами. Дикость, никаких представлений о гигиене, не говоря уже о порядке и чистоте. Все кишит паразитами, всюду блохи, вши, тараканы. Невозможно назначить ни клизмы детям, ни промывание женщинам, потому что у крестьян нет ни денег, ни желания купить резиновый шланг. Да это и не продается ни в бакалейной лавке, ни в государственном магазине, где только монопольная водка, а других магазинов тут вообще на сто верст кругом нет. Употребление ножа и вилки тут неизвестно, и едят здесь вообще без тарелок — все хлебают из одного горшка сразу, и матери дают детям из своего рта прожеванную пищу. Неудивительно, что борьба с инфекциями в такой обстановке превращается в несмешную комедию. Всюду сифилис, кондиломы у взрослых и детей, у мужчин и у женщин. Трахома распространена колоссально, все друг друга заражают, остановить это невозможно. Можешь себе представить, какой беспомощной я себя чувствую. Вчера пришел крестьянин с сыном, ребенок отрубил себе топором палец. Вместо того чтобы держать рану в чистоте, отец замотал обрубок пальца паутиной с печных углов. Теперь боюсь, что у мальчика будет заражение крови».
Современного читателя в этих письмах удивляет, пожалуй, лишь работа почты того времени. Письма из Петербурга в Цюрих доходили всего за три дня, а из Крапивни — меньше чем за неделю.
Цюрихская студентка, мечтавшая о служении народу, впервые с этим народом столкнулась, и письма ее проникнуты разочарованием. Больше всего ее неприятно поражает грубость нравов и жестокость русской жизни.
«Ты восторгаешься мною и моей работой, потому что ты так далеко и не представляешь себе все, что вокруг меня и с чем я сталкиваюсь каждый день! — пишет она Брупбахеру весной 1903 года. — Этих людей еще не коснулась ни цивилизация, ни христианство. С какой звериной злобой они пьяные дерутся! Как избивают своих жен и детей!»
В минуты слабости Лидия пишет: «Вспоминаю твою зеленую лампу, твои глаза, бороду, твои книги, твою трубку. Вижу, как ты набиваешь ее и выпускаешь дым в потолок. Как нам было бы сейчас хорошо вместе! Корю себя, что злила тебя, когда были вдвоем, вместо того чтобы быть нежной с тобой».
Мать в это время живет в Лозанне, присылает Лидии деньги и умоляет вернуться. Об этом не может быть и речи: «Мне трудно, но именно поэтому я останусь здесь. Ей назло! Уехать, сдаться — это признать поражение. Я буду бороться!»
Переписка с любимым Фрицем помогает ей в этой борьбе.
В письмах Брупбахер поддерживает Лидию во всем, но в дневнике он более честен с самим с собой и делится своими сомнениями:
«Одно дело — теория, другое — практика. В теории я, разумеется, поддерживаю равноправие полов, независимость партнеров. Я и сейчас бы подписал тот наш брачный контракт. Но какая пропасть с реальной жизнью! Какая мука жить порознь! Я не выдержу. Пишу ночью. Ночью я никакой не борец, а самый обычный примитивный человек, я хочу семьи, уюта, ребенка — только боюсь это сказать открыто. Потом, после бессонной ночи и короткого забытья перед рассветом, приходит утро. И я беру себя в руки. Я снова готов к борьбе. И моя Лидия помогает мне быть борцом. Из наших писем мы оба черпаем силы для нашей жизни, для нашей борьбы».
Через несколько дней снова запись о том, что его не перестает мучить: «Днем — практика, больные, я им нужен, потом заседания, выступления, работа в городском совете, с рабочими — я пишу статью. Но вечером, но ночью… Такая тоска охватывает! Так хочется прижаться к ней, обнять ее, любить ее!»
И опять борьба с самим собой: «Мы с Лидией обещали друг другу нести вместе все тяготы нашего общего великого дела, пожертвовать нашим маленьким миром ради большого, нашим индивидуальным ради человечества — и я сдержу свое слово».
Влюбленные страдают от долгой разлуки. В переписке возникает вопрос о верности:
«Мне важно только любишь ли ты меня, — заявляет Лидия. — Потому что пока ты меня любишь, мне нужна твоя верность. А если твоя любовь пройдет — тогда я верну тебе твою верность, тогда мне не будет в ней никакой необходимости».
Они все время пишут о том, как ждут встречи, и наконец, в июне 1903-го, после года работы в смоленской глубинке, Лидия приезжает к мужу в Швейцарию. Но в последующих письмах о долгожданной встрече оба вспоминают не в самых восторженных тонах.
По дороге в Цюрих она послала открытку из Москвы: «Ехать к тебе — какое счастье! Быть твоей — самое большое счастье моей жизни!» Но после отъезда из Цюриха осенью она напишет: «Сердце мое, почему в наших встречах больше боли, чем радости? Я ужасная. Я вдруг — сама не знаю отчего — могу стать грубой, жесткой, даже жестокой, и все это к самым близким людям. Обижу их ни за что, а потом раскаиваюсь и плачу. Прости меня, любимый мой! Прости!»
В дневнике Брупбахер в августе 1903 года записывает: «Как странно: любить человека издали — одно, а любить человека живого, рядом с тобой — совсем другое. Кажется, что в письмах мы очень близки, а при встрече отдаляемся друг от друга. Как так может быть? Не понимаю. От этого очень больно. В письмах нам лучше, чем в реальной жизни. Может, поэтому она не выдержала в Цюрихе и уехала в Марбах на курорт? Может, здоровье — это был только предлог? У меня складывается впечатление, что на самом деле мы оба боимся наших встреч. Мы спасаемся письмами, наша переписка — это попытка убежать от нашей невозможности жить ни вместе, ни порознь».
Осенью Лидия возвращается в Россию, на этот раз она устраивается земским врачом в селе Александрово, в двенадцати верстах от городка Судогда во Владимирской губернии.
Впечатления от нового места жизни и работы ненамного разнятся с тем, что было в письмах из Крапивни: «Амбулатория ниже всякой критики — маленькая, грязная, убогая. Я здесь одна на сто пятьдесят деревень в округе. Ночью спать невозможно из-за полчищ кровожадных насекомых. Зеркало разбила влетевшая в окно курица — так что теперь даже не знаю, как я выгляжу. Может, это и к лучшему. Ко мне относятся с недоверием. Грыжу тут по старинке старая бабка лечит своими укусами, а от всех других болезней лечатся водкой — заливают и раны, и язвы, и в глаза при трахоме».
Брупбахер пишет ей о своих трудностях в работе со швейцарским рабочими, что их сложно заинтересовать социализмом. На это Лидия отвечает: «Все, что ты рассказываешь о ваших рабочих, это просто Эльдорадо по сравнению с тем, что происходит здесь. Вообще, образованному человеку идти в народ трудное занятие, а идти в русский народ — требует нескончаемого оптимизма. И особенно трудно после того, как столько лет прожил в Европе».
С каждым письмом растет ее неуверенность в себе и в правильности сделанного выбора: «Все время задаю себе вопрос: способна ли я вообще к практической медицине? Сижу одна и плачу. Реву как последняя баба. Одно утешение, что пишу тебе об этом! Любимый мой, если бы не ты, я не смогла бы жить!»
В октябре происходит несчастный случай, в котором она винит себя и который сильно повлиял на отношение крестьян к ней. «Я отравила человека. Восьмидесятилетний старик напился, и, поскольку монополия была уже закрыта и водку достать было негде, он выпил склянку с лекарством, которое я ему дала. Атропиновые глазные капли. Завтра будут похороны. Теперь его дети и все в деревне меня ненавидят. Уже приходили и кричали всякие гадости и угрозы у меня под окном. Опять они все напьются, а я опять ночью буду пытаться заснуть и дрожать».
В другом письме она рассказывает, как к ней пристал пьяный и ей пришлось схватить топор, чтобы защитить себя. «Он вмиг протрезвел. Но теперь мне приходится ложиться спать — из-за ненадежности замка — с топором у кровати».
Она снова полна душевных колебаний: «Вспоминаю, как в Цюрихе мечтала о великой цели и задаче работать среди народа для народа, приносить себя ему в жертву. Разве об этом я мечтала? Неужели об этих людях писали, что в нашем народе уже в душе живет социализм? Где, где тот русский народ? Я хочу отсюда к нему!»
За полтора года работы во Владимирской губернии Лидия приходит к выводу, что ей не нужно заниматься медициной, а нужно целиком посвятить себя революции.
«Чем больше меня охватывает разочарование в моей теперешней деятельности, тем сильнее во мне растет ненависть. Здесь невозможно строить, созидать — все впустую. Здесь нужно сперва разрушить эту систему, которая не дает людям жить по-человечески. Эти люди живут по-скотски, потому что они не знают другой жизни. Сама жизнь в России их развращает, тут нужны для выживания самые подлые качества. Мы же это изучали! Естественный отбор. Здесь выживают только самые бездарные и подлые, тупицы и хамы. Нужно сделать что-то с самой жизнью, с мироустройством, нужно уничтожить всю эту подлую систему! С каждым днем я все сильнее чувствую, как во мне растет ненависть к этому несправедливому миру. Я знаю, чему теперь отдать мою жизнь!»
Лидия Петровна принимает решение стать профессиональной революционеркой.
«Сердце мое! — пишет она в конце 1904 года. — Я снова полна сил и уверенности в себе и в моем будущем. Все колебания и депрессии остались в прошлом. Я часто вспоминала нашу Венецию и столько раз задавалась вопросом, правильно ли я тогда поступила. И теперь я счастлива, что тогда сделала правильный выбор. И я знаю, любимый мой, что ты поддержишь меня!»
С началом Японской войны в стране начинается брожение, и Лидия решает, что она должна быть среди тех, кто поведет русский народ на борьбу с царизмом. Она едет в Швейцарию, где находятся штаб-квартиры всех радикальных партий, и по дороге из Петербурга шлет радостное письмо Брупбахеру: «В воздухе чувствуется революция, которую так ждали! Мы, вся русская интеллигенция, верим и надеемся, что японцы русских основательно вздуют. Поражение подорвет у народа доверие к правительству. Кругом чувствуется всеобщее недовольство и слабость правительства. Великую историю переживаешь только раз в жизни. Прекрасные революции приходят лишь раз в сто лет. Какое счастье дожить до нее, готовить ее, участвовать в ней! Да здравствует революция!»
Самая близкая ей партия — социалисты-революционеры. При этом почти весь 1905 год она проводит в Женеве, где снимает комнату в том же доме, в котором находилась штаб-квартира эсеров. Лидия знакомится с ведущими деятелями партии и с нетерпением ждет, когда с важным поручением отправится на родину. Она вращается в кругу знаменитых революционеров, дружит с Брешко-Брешковской, Верой Фигнер, знакомится также с Бурцевым, будущим разоблачителем Азефа. Она в восторге от него и не подозревает еще о той роли, которую этот человек сыграет в ее судьбе.
Ей тридцать три года. Она счастлива, что наконец обрела смысл своей жизни. Письма ее в Цюрих полны радости от предстоящей работы и уныния, что ее все никак не посылают в Россию.
Наконец, когда революция уже идет на спад, она отправляется в Саратов с поручением восстановить разгромленную партийную организацию, обеспечить распространение агитационной литературы и подготовку экспроприаций и крестьянских восстаний. Программная установка партии — немедленные восстания на местах, которые должны перерасти во всеобщую революцию. Три года, с 1906-го по 1908-й, Лидия Кочеткова является представителем партии в Саратовской губернии.
Сперва письма с берегов Волги исполнены оптимизма. Принадлежность к партии окрылила ее: «Так важно чувствовать себя частью чего-то большого, важного, нужного. Я испытываю счастье, которого никогда в жизни не испытывала. Если нужно отдать за это жизнь — то это совсем небольшая плата за возможность испытать то, что я сейчас чувствую в моей душе».
Возможность избавиться от своего «я», отречься от него, раствориться в великом общем деле придают ее существованию смысл. Ей кажется, она нашла то, к чему стремилась все эти годы: «Семья — это мои товарищи. Всюду, где бы ты ни находился, ты часть большой великой семьи — партии! Наверно, в этом чувстве сопричастности, родства я наконец обрела то, что всю жизнь искала».
И она, вслед за Брупбахером, сравнивает это переживание с религиозным экстазом: «Да, мы похожи на христиан первого века — та же святая вера в близкое счастливое спасение мира, та же готовность к жертве, тот же отказ от личного, от мещанского, от вещей, от детей, от всего, что отвлекает от великой идеи. С той разницей, что религия — ложь, а революция — истина!»
В письме от 2 мая 1906 года Лидия описывает, как с товарищами они ездили по Волге на лодках на «маевку», которую устроили на острове: «Возвращались ночью, светила огромная луна, и, сердце мое, я вдруг вспомнила нашу Венецию и ту нашу луну! И такая щемящая грусть нахлынула к горлу. Я расплакалась. Товарищи стали надо мной смеяться, и мы принялись петь революционные песни. Такая волна счастья накрыла меня с головой! Любимый мой! Мы так далеко друг от друга! И так близки!»
В конце мая она сообщает с восторгом о совершении покушения на начальника саратовской тюрьмы Шаталова. Но уже следующее письмо выходит задумчивым. Покушение, совершенное семнадцатилетним учеником слесаря железнодорожных мастерских, где товарищи Лидии распространяли прокламации, вышло неудачным: «Шаталов поправился и пошел на повышение — его взял к себе Столыпин, у тюрьмы теперь новый начальник, мальчика повесили. И вот меня не отпускает мысль: для этого ли тот ребенок родился и прожил свои семнадцать лет? Он, безусловно, герой, и о нем передовая Россия никогда не забудет, ему когда-нибудь поставят памятник, но страшно подумать о его последних минутах перед виселицей. Вдруг он раскаялся в том, что совершил? Как страшно ему тогда было умирать…»
Уже в следующем письме Лидия отбрасывает сомнения, ее мучают угрызения совести, что она «распустила нюни», что ее вера поколебалась. Она снова бросается с головой в революционную работу. По заданию партии она летом 1906 года отправляется вести революционную пропаганду в Аткарском уезде Саратовской губернии. Ей удается наладить издание и распространение листовок, а потом она начинает заниматься и доставкой оружия, и организацией «эксов».
1 октября 1906 Лидия в эйфории сообщает в Цюрих из Аткарска о разгромах помещичьих усадьб: «Экспроприации по всей губернии! Наш народ самый чудесный на свете! Его душа — чистый анархист в самом кропоткинском смысле этого слова! Абсолютное игнорирование закона, полное отсутствие самого понимания законности. Экспроприации происходят с той естественностью, с которой это могут делать только люди, у которых в голове нет никакого сдерживающего представления о собственности, о своем и чужом, а есть только коммунистические инстинкты».
Но очень скоро в письмах все сильнее начинают звучать ноты разочарования. Она ждет начала всеобщей революции с минуты на минуту, ее задача — организовывать боевые крестьянские дружины и поднимать восстания, но революционная волна не только не поднимается, но и, наоборот, идет на убыль. Столыпин жесткими мерами успокаивает страну и готовит свои реформы. Среди революционеров, благодаря работе провокаторов, происходят массовые аресты.
«Снег уже сошел, — пишет Лидия Брупбахеру в марте 1907 года, — а вместо восстаний — сеют. И в этом году, чует мое сердце, не будет никакой революции! Наша программа — призывать к непосредственным восстаниям на местах — это одно. А крестьянская жизнь, похоже, совсем другое. Как только начинается сев или уборка урожая, весь революционный пыл у крестьян исчезает, все, от мала до велика, в полях. Их главная забота — обеспечить свое ежедневное выживание, сегодня, а не социалистическая республика завтра».
Она задумывается о русских женщинах, о простых крестьянках, которых нужно поднять на борьбу с царским режимом: «Я сравниваю себя с этими бабами. Им некогда думать о спасении человечества, им некогда заботиться о счастье народа, им нужно спасать свою семью, детей, думать о том, чем их прокормить. Моя главная забота — вложить всю мою душу в работу по их освобождению, и закрадывается мысль: а вдруг моя душа вовсе им не нужна? Какие грустные мысли приходят среди бессонных ночей».
В одном из последующих писем говорится о том, что крестьяне смешивают экспроприацию с грабежом. «Все растаскивается по домам, а в усадьбах оставляют следы варваров. Я была в одной такой усадьбе — все разграблено, портретам проколоты глаза, повсюду, во всех мыслимых и немыслимых местах кучи кала. Господи, откуда в моем народе столько кала?! У меня совсем другое представление о нашей революции».
Ее все сильнее отвращает брутальность, с которой происходят революционные акции. Она рассказывает в октябре того же года: «Вырезали всю помещичью семью — двух детей, мальчика и девочку. Не пожалели и доктора, который с ними в этот момент находился, и бонну — француженку, но, кажется, кстати, приехавшую из Швейцарии. Убеждаю себя, что так нужно, что без крови и насилия великих революций не бывает. Но именно все дело в том, что я должна себя в этом убеждать… Мне сейчас так тяжело, любимый мой! Такая в людях ненависть! А теперь прибыла из Саратова расстрельная команда, и расстреляли мужиков из ближайшей деревни, не особенно разбираясь, кто виноват, а кто нет. И всеобщая ненависть только растет. И снова мне приходится убеждать себя, что мы переживаем прекрасную великую эпоху и что это насилие — последнее насилие».
В ее письмах все сильнее чувствуется разочарование в «эксах»: «Если это насилие зальет всю страну, трудно будет его остановить. Для этого потребуется еще большее насилие. Как страшно».
За три года своего пребывания в Саратовской губернии Лидия Кочеткова несколько раз ездила в Европу. В 1908 году, например, под псевдонимом Волгина она участвовала с решающим голосом от Саратовской организации в партийной конференции в Лондоне, выступала там с докладом. Каждый раз она приезжала в Швейцарию и встречалась с мужем, но встречи их становились все короче.
В дневнике Брупбахера за 1908 год читаем о визите Лидии в Цюрих: «Мы расходимся все дальше и дальше друг от друга. Я снова сказал ей, что хочу наконец соединиться с ней, готов поехать работать в Россию, учу для этого русский язык. Ведь отправился Эрисман за своей Надеждой Сусловой в Москву, основал там свою клинику. Не я первый, не я последний. Мы снова говорили о ребенке. Тот брак, который мы ведем с ней, больше не может так продолжаться. Ее ответ: “Семейное счастье — не для революционеров”».
Разоблачение Азефа не только нанесло удар по всей партии эсеров, но и подорвало, казалось бы, несокрушимую веру Лидии в дело революции. Партийная жизнь практически остановилась. Бывшие товарищи начали подозревать друг друга в провокации. Работа в таких обстоятельствах для Лидии сделалась невозможной и бессмысленной.
«Нельзя что-то делать, если не веришь в успех того, что ты делаешь, — пишет она в январе 1909 года из Аткарска в Цюрих. — Партия разваливается. Партийная работа заглохла. Партия поражена в самое сердце — во всем все видят только провокацию, никто никому не верит. Что я делаю здесь? Вопрос, на который никто не может дать мне ответа. В Аткарске нет интеллигентных людей, только мещане, а это лишь четвертинки людей. Пролетариат только в больших городах. А здесь — тьма, тоска, убожество, пьянство, черносотенство, грязь — одним словом, русская провинция, которую, кажется, нужно или взорвать, или бежать отсюда. Жить здесь нельзя. Я чувствует себя старой, выгляжу ужасно, седина в волосах, морщины. Жизнь проходит. За три года ежедневного труда я не приблизила мою мечту о великом будущем моей страны и моего народа ни на йоту, как ни старалась. Среди товарищей — постоянная грызня, взаимные подозрения и ненависть. Своих ненавидят еще больше, чем чужих. Приходится выступать мировым судьей в бесконечных партийных судах. И сама с ужасом замечаю в себе, что моя любовь к той семье, которую, как я верила, наконец обрела, куда-то исчезает. Неужели эти озлобленные бесполезные люди — моя семья?»
Лидия разочарована не только в товарищах по партии, но и в крестьянах: «И все это только для того, чтобы понять: никакая революция им не нужна — а нужна зажиточная жизнь, тупая, но сытая. А чтобы раскачать их на революцию, нужны не пьяные грабежи, а война — и не японская, а настоящая, большая, чтобы государство содрогнулось до самых своих основ, чтобы горе и ненависть пришли в каждый дом, чтобы каждый мужик получил в руки винтовку — тогда только революция сможет взорвать Россию. Но будет ли это той революцией, о которой мы мечтали, которую готовили, ради которой жертвовали собой и всеми кругом?»
Лидию начинают мучить тяжелые депрессии.
«Я все еще сижу тут и чего-то жду, а нужно давно бежать из этого ненавистного городка, где ничего не происходит и никогда не произойдет. Я тут как оставленный Фирс из чеховского “Вишневого сада” — все уехали, а меня забыли».
Она попыталась снова заняться врачебной практикой, но не смогла: «Никаких медицинских справочных пособий у меня тут нет, а опыта практической работы недостаточно. Ни революционер из меня не получился, ни врач. Кажется, я опять у разбитого корыта».
В начале 1909 года она снова уезжает в Швейцарию в глубоком душевном кризисе. «Может, дело вовсе не в счастье народа и не в революции, может, просто я хотела в этой единственной данной мне жизни быть счастливой и собиралась принести себя в жертву ради моего личного счастья? И тогда о какой “жертве” здесь может идти речь? Иногда кажется, я совсем запуталась в себе, в моей жизни — во всем. Фриц, любимый мой, мне плохо. Очень плохо. Психически, разумеется. Тело свое я для себя уже давно упразднила».
Лидия Кочеткова отправилась в последний раз в Швейцарию на лечение и остановилась снова в санатории «Марбах» на Боденском озере. Но ненадолго. Побег от самой себя становится ее способом жить. Брупбахеру она не смогла объяснить цель своей новой поездки в Россию. Но похоже, что и себе тоже. «Мне кажется, — записал Брупбахер после посещения жены в санатории, — Лидия никак не может оправиться после всего, что с ней случилось за последние годы. Выглядит она ужасно».
Так или иначе, 1 июля 1909 года Лидия Петровна Кочеткова пересекла границу Российской империи и была сразу же арестована.
После непродолжительного тюремного заключения ее сослали в административном порядке на три года в Архангельскую губернию, сначала в селение Устьвашка. В первых письмах из ссылки сквозь строчки еще сквозит гордость, ведь традиционно пройти через арест, каторгу или ссылку — в интеллигентной России служило своего рода причащением. Но очень скоро ее тон меняется.
«У меня теперь много времени задуматься о прожитой жизни, — пишет она в сентябре 1909 года из Устьвашки. — Здесь все то же, что и везде в России, — грязь, дикость, пьянство, насилие. Вот сосед зарезал жену ножом — здесь в каждой деревне каждый год кого-то убивают. Мы боготворили народ — а он оборотень. За что его любить? И между ссыльными — склоки, вражда, ненависть. У меня больше нет никакой веры ни во что, а тем более в революцию. Наоборот, охватывает страх, вдруг революция действительно придет? Мы заварили кашу, а расхлебывать предстоит детям и внукам. Иногда думаю — все-таки хорошо, что у меня нет ребенка. Ты видишь, я не в очень веселом настроении. Кроме писем тебе, мне не за что больше зацепиться. Я тону».
Зимой Лидию переводят в Пинегу, там она заболевает тифом, и Брупбахер, сломя голову, бросается к ней в далекую ссылку. Он едет через Москву и Петербург до Архангельска, а оттуда еще шесть дней на санях.
И снова, в который раз, личная встреча не приносит им счастья. После его отъезда Лидия написала: «Почему мы любим друг друга сильнее, когда мы разлучены? Ты это знаешь?»
Из дневника Брупбахера узнаем, что для него эта поездка оказалась поворотным пунктом в его отношении к жене.
На обратном пути, в Москве, он сделал эту запись: «У меня больше нет никаких иллюзий. У нас нет и не может быть настоящей близости: письма это одно, а жизнь — совсем другое. Мы близки друг другу только тогда, когда между нами тысячи километров. Наверно, Лидия принадлежит к особому типу женщин — такая женщина настроена не на продолжение жизни, а на самоуничтожение. Она всю жизнь погибает сама и утягивает с собой всех кругом. Мы читали с ней когда-то русские романы о лишних людях. Она — лишняя женщина. Я больше так не могу. Я принадлежу жизни, а жизнь принадлежит мне. Я должен отречься от Лидии. Так больно и горько мне еще никогда в жизни не было».
Тогда же из Москвы он отослал ей письмо, в котором говорил, что хочет прекратить с ней отношения: «Лидия, я в отчаянии. Я должен отпустить тебя и идти своим путем. У нас нет будущего. Я здоровый, еще не старый мужчина, я хочу свой дом, очаг, уют, семью. Я хочу вечерами приходить домой. У нас этого с тобой никогда не будет. Мы должны отпустить друг друга».
Брупбахер просит ее о разводе. Она соглашается, но продолжает ему писать, потому что эта переписка — последнее, что у нее осталось в жизни: этот удар для Лидии совпал еще с одним ударом судьбы, от которого она уже не смогла оправиться.
В Пинеге стало известно, что Бурцев за границей распространил письмо, в котором обвинял Кочеткову в том, что она являлась провокатором и работала на царскую охранку.
«Я могу думать теперь только о подлости людей, — делится она с Брупбахером своим отчаянием. — От врагов я бы выдержала все. Но принять такой удар от своих? Я думала, что обрела среди моих товарищей семью, а обрела предательство, клевету. Вся моя жизнь разрушена, все, что было свято, — оплевано, испоганено. Душу будто истоптали, изгадили. Не могу жить. Не хочу. Мне не во что больше верить. Я не хочу и не могу больше жить».
Лидия умоляет бывшего мужа связаться в Париже с Бурцевым и прояснить это чудовищное недоразумение. Брупбахер написал тому письмо, но ответил ли Бурцев, неизвестно.
Она чувствует себя затравленной: «Меня сторонятся, как прокаженной. Все ссыльные отвернулись от меня. Кругом только презрение, больше ничего. И еще ненависть. Разве можно жить, когда тебя все ненавидят? А может, эта ненависть — наказание мне за мою ненависть, которую я испытывала в жизни к врагам. А теперь я для моих товарищей сама — враг. Что делать? Всем все простить? Не могу, не могу. И сил в душе нет ни на прощение, ни на ненависть. Повеситься? Но этим не докажешь свою невиновность».
Лидия навсегда решает порвать с эсеровской партией, которой служила верой и правдой годы.
Из ссылки ей некуда возвращаться. Дома у нее нет. Нигде ее не ждут. В 1911 году она приезжает из Пинеги в Москву и останавливается у своего брата Вячеслава, с которым когда-то разорвала все отношения. Там же живет и их мать.
Лидия по-прежнему пишет в Цюрих, и письма эти полны отчаяния.
В каждом письме теперь она будто подводит итоги своего существования:
«Жизнь проходит, а я все еще не знаю, для чего я пришла в этот мир. Ни единый человек от меня ничего не получил. Я никчемная. Я потеряла веру в саму себя. Среди людей не нахожу себе места. Даже среди самых близких. С мамой мы ругаемся уже с утра. И с братом. И с его женой. Особенно обидно из-за мамы. Между нашими душами нет никакого мостика, ни даже тоненькой жердочки. Одиночество. И старость. Мне сорок, а я выгляжу на шестьдесят. Ей шестьдесят, а она выглядит на все восемьдесят. Как чудовищно вдруг осознавать, что у нее хотя бы есть я и Вячеслав, пусть далекие, пусть совсем чужие, но собственные дети. А что и кто есть у меня? У меня нет и не будет больше никого. Единственное мое желание — уползти куда-нибудь подальше от людей и тихо там сдохнуть».
В другом письме, отправленном осенью 1913 года, она пытается разобраться со своим прошлым, перебирает важные моменты в жизни и опять вспоминает их путешествие в Венецию: «Сердце мое, я не могу описать тебе мое душевное состояние. Я самый несчастный человек на свете. Раньше я даже не могла себе представить, что человек может быть так несчастен. Единственное, что у меня в жизни было, — это ты, наша любовь. Тот дар, который я в жизни получила и так отвергла его. Тогда в Венеции, еще все было возможно. Я совершила ошибку. Все, что я предпочла жизни с любимым человеком, оказалось ложью. Все ложь. Великие идеи — ложь. Революция — ложь. Народ — ложь. Все красивые слова — ложь, ложь, ложь. Но я никого не виню. В моей загубленной жизни виновата только я сама. Тогда, в Венеции, все можно было еще изменить. Или уже нельзя? Не знаю. Я ничего больше в этой жизни не знаю. Меня больше нет. Чем скорее я умру, тем лучше. Тело еще тащится куда-то по инерции, а души внутри уже нет, она давно умерла. Знаешь, какой теперь у меня идеал в жизни? Исчезнуть тихо, незаметно, так, чтобы даже не оставить после себя трупа».
Какое-то время она еще продолжала писать ему, но он почти не отвечал. Похоже, эти письма — все, что у нее оставалось в жизни.
Их переписка оборвалась во время Первой мировой войны.
О смерти Лидии Петровны Кочетковой ничего неизвестно.
Из последнего сохранившегося письма:
«Сердце мое! Знаешь, о чем я жалею больше всего на свете? Я ведь могла подарить тебе столько моей нерастраченной любви, а тебе досталась от меня только боль. Прости меня, если сможешь! И сердце разрывается от мысли, что это и было мое высокое предназначение — давать тебе мою ласку и нежность, а я потратила свою никчемную жизнь на какие-то химеры».С
Автор выражает благодарность историку Карин Хузер (Karin Huser). Ее исследование «Eine revolutionäre Ehe in Briefen. Die Sozialrevolutionärin Lidija Petrowna Kotschetkowa und der Anarchist Fritz Brupbacher. Chronos-Verlag, Zürich 2003» помогло ему в сборе материалов для повести.