Бездумное былое

Поэт Сергей Гандлевский подготовил том мемуарной прозы «Бездумное былое». «Сноб» публикует отрывок из книги, которая готовится к выходу в издательстве CORPUS

Участники дискуссии: Андрей Наврозов
Иллюстрация: Corbis/Foto S.A.
Иллюстрация: Corbis/Foto S.A.
+T -
Поделиться:

Как-то по касательной я поработал гидом в московском музее «Коломенское». Запомнилась идиотка, написавшая на меня донос, что я читаю и распространяю порнографическую книгу «Лолита». Дело замяла директор музея — Юлия Серафимовна Черняховская. Там же я сдружился с искусствоведом Галей К., очень добрым, тонким человеком и талантливой художницей. Она написала удачный портрет Сопровского: точно схвачена Сашина гримаса — смесь ума и шкодливости. Она пила по-мужски и нехорошо — оставляя себе на утро. Ее уже нет в живых.

Вообще, на моей памяти, пили — и серьезно — все: обшарпанная богема, рабочие сцены, экспедиционные рабочие, научные сотрудники музеев, столичных и провинциальных… С кем бы я ни знался, помню черное пьянство, при своем, само собой, участии. Сейчас, когда я застаю наутро после сборищ моих взрослых детей бутылки с недопитыми водкой и вином, я искренне недоумеваю. Все спиртосодержащие жидкости, включая одеколоны, истреблялись подчистую. Нам с Сопровским чудился какой-то апокалиптический пафос в этом повальном алкоголизме «от Москвы до самых до окраин», и роль забулдыг пришлась нам по вкусу. Нам нравилось, какие мы отпетые: скверно одеты, неухожены, умеем часами изъясняться исключительно матерными междометиями и прибаутками, способны пить что попало и где попало под мануфактуру. Позже выяснилось, что мы своим умом дошли до эстетики панков. Как-то мы с Сашей брели по улице: ноябрь, слякоть, многодневное похмелье, ни копейки денег. У служебного входа в продуктовый магазин нас окликнули, поманили и без вступлений и «пожалуйста» показали, какие ящики надо сгрузить с машины, куда занести и где составить. За труды дали по трояку, что ли. Мы вышли, переглянулись и польщенно рассмеялись. Когда я совсем одурел от этой эстетики, мне дали адрес литовского хутора Лишкява, двадцать минут автобусом от Друскининкая. Шел декабрь. Хозяйка, старуха Антося Вечкене, в несезон привечала всяких неприкаянных художников от слова «худо». Они и передавали ее по цепи — наблюдался симбиоз. Была она по-крестьянски неглупой, нежадной, любила выпить по маленькой и поговорить с акцентом. Она звала меня паном Гандлевским. Я натирал ей больную жирную спину каким-то снадобьем, мы в четыре руки ставили клизму «поросенке» (оказавшемуся здоровенной свиньей) — жили душа в душу. Из вечерних ее россказней я узнал, что муж-покойник благодаря субтильному сложению всю войну проходил в женском платье, чем спасся от мобилизации (а в какую армию — советскую или немецкую — я забыл), но пострадал за связь с «лесными братьями». Нагрянувший на выходные сын Йонас был уже совершенно понятный советский балбес: нажравшись и желая показаться цивилизованным современником, а не литовской деревенщиной, орал «Че-е-ервонец в руку и шукай вечерами…» — портил мне изгнанническое настроение. Как-то я уехал в Вильнюс к приятелям на два дня, а вернулся через пять, помятый, и хватился паспорта. Антося вынесла мне его из подпола в жестянке из-под леденцов — рефлекторно прикопала сразу по моем исчезновении. Я подивился партизанским навыкам добродушной хозяйки. Там и сям по хутору слонялись неразговорчивые деды. Изредка мы с ними угощались за сельпо ромом Habana-Club, деды делались разговорчивей, а когда я хвалил их русский, хмыкали: «В Сибири хорошо учат». Я делал понимающие глаза и вздыхал. Звали их всех Саулюсами.

Хутор стоял на высоком берегу Немана. Зима была бесснежной, и я впервые узнал, что ледоход не только весеннее, но и осеннее явление природы. От нескончаемого шествия разнокалиберных льдин трудно было оторвать взгляд. Большой костел XVIII столетия белел на отшибе, усугубляя приятное чувство чужбины. Короткими зимними днями я шлялся и рифмовал, а в темное время суток читал или болтал с Антосей за кальвадосом, отвратительным пойлом, которое я покупал исключительно за мужественную красоту названия. Раз я брел сосняком и споткнулся о камень, торчащий из схваченного морозом мха. Заметил, что похожих камней густо понатыкано вокруг. Присел около одного и узнал буквы еврейского алфавита. Кладбище. Вечером Антося сказала, что до войны хутор был смешанным — литовско-еврейским. «И всех немцы?» — спросил я. «Зачем немцы? — ответила она. — Свои. С которыми пан выпивает». У меня целая коллекция таких идиллий с похабным секретом внутри.

По возвращении из Литвы я уволился из «Коломенского», филонил до апреля, а в апреле устроился экспедиционным рабочим в Памирский гляциологический отряд при Академии наук и до осени работал на леднике Медвежий в верховьях Ванча.

Комментировать Всего 1 комментарий

Что-то мне не кажется, что этот отрывок "имеет отношение к делу".  Однако у Гандлевского есть стихотворения, которые можно без всяких окстись назвать гениальными. Поэтому, как говорится, и на том спасибо.

Эту реплику поддерживают: Виталий Комар