Когда я показываю свое удостоверение ветерана ВОВ, никто не удивляется, никого это не смущает. Я смущаюсь: в 41-м мне было 12 лет, в 45-м, соответственно, 16, винтовку я держала только на уроках по военному делу.

Такие, как я, получили ветеранское звание за участие в трудовом фронте — работали в школьных мастерских, ездили в колхоз «на картошку». Не мало ли для высокого звания? Наверное, недостаточно, если бы поводом к тому были только мешки картошки-морковки и выполнение нормы по связанным варежкам и пошитым рукавицам. Четыре года дети-подростки делили со взрослыми тяжкий груз войны. Женщины работали, с ног валились, дети по мере сил держали дом. А главное — тогда это не осознавалось — самим своим существованием, близостью поддерживали взрослых. «Ради кого биться и терпеть? Ради детей! Пусть мы погибнем — наши дети будут жить и встретят победу!» Мы выжили, мы сохранили оптимизм, мы победили. Теперь мы — ветераны.

В начале лета 41 года мы с бабушкой, как обычно, уехали в деревню — 70 км от Москвы по Волоколамскому шоссе. Тогда это шоссе было не гладкое асфальтированное, как сейчас. То, чем оно было покрыто, называлось «гудрон» — камни, залитые темной липкой массой, по которой, пока она не засохнет, босиком не пробежишься: ноги потом не отмоешь. Эта «артерия», ведущая из Москвы на запад, к концу июня стала стратегической. В июле мы по вечерам видели на востоке зарево. Телефона в деревне не было, что там горит, неизвестно, может, и дома нашего уже нет...

В августе стало ясно, что из деревни, расположенной по обе стороны «гудронки», по которой шла на запад военная техника и машины с красноармейцами (тогда не говорили «солдаты»), надо срочно выбираться, возвращаться в Москву.

Дом наш московский уцелел, но привычный уличный пейзаж неузнаваемо изменился. Белой гладкой стены с четким профилем Вахтангова на Арбате не было: театр снесла фашистская бомба. Во время налета погиб знаменитый актер Куза, дежуривший в ту ночь на крыше. Наш дом — в переулке напротив театра — спас могучий, как крепость, «дом Филатовой» — так по имени дореволюционной владелицы старожилы называли «дом с рыцарями», где сейчас магазин «Самоцветы». До войны, да и десятилетия спустя, этот огромный дом был набит коммуналками, а на месте «Самоцветов» располагался богатый универмаг. Мама, пережившая вахтанговскую бомбу в подвале-бомбоубежище Филатовского дома, рассказывала, что, когда налет кончился и люди выбрались наружу, пожар в универмаге еще догорал, а кое-кто уже мародерствовал — тащили уцелевшие меха и другие товары. Нам, ребятишкам, которые, несмотря на запреты взрослых («рухнет, пришибет»), любили полазить среди разбитых прилавков, потом тоже кое-что досталось: пуговицы, заколки, ленточки и прочая ценная мелочь.

Бомбоубежище в доме-крепости стало для нас клубом. По вечерам, не дожидаясь, пока прозвучит левитановский голос: «Граждане, воздушная тревога», мы, подхватив какие-то подстилки, отправлялись в подвал, где допоздна играли в подкидного и вообще не скучали, в то время как взрослые прислушивались к доносившимся залпам зениток, взрывам бомб и гадали: «Где это шарахнуло? Кажется, где-то рядом…»

Утром мы собирали на тротуаре осколки — с острыми краями, затейливой формы.

Настал октябрь. Школы в тот год не работали. Школьные здания, построенные перед войной, кирпичные, с длинными коридорами, заняли под госпитали. Бабушка — она была из семьи военных — еще тогда говорила: «Не зря строят, под лазареты пойдут».

Сейчас смотрю на фото нашего предвоенного четвертого класса и думаю о том, что после войны никого из одноклассников не встречала. Куда их жизнь выкинула из наших переулков? Ну, с некоторыми все ясно. Вот в первом ряду сидит кудрявая черноволосая Либерта — испанка, дочка эмигранта-коммуниста, нетрудно предположить, что на Арбат ее семья не вернулась. Однако от кого-то из старых знакомых я в прошлом году слышала, что она в Москве — жива и не уехала на Родину... Во втором ряду сверху самый большой из ребят Васька Чепелев. Переросток, второгодник, шпана. Учительница Зоя Владимировна (она тут, среди нас) в воспитательных целях посадила меня с ним за одну парту и говорила на родительском собрании, что хулиган Чепелев стал вести себя тише. Хорошо ей было так говорить! Васька толкался, дергал за косички, приставал: «Дай списать!» Очень некомфортный был сосед. Затихал он, только когда, мечтательно сопя, рисовал в своей тетрадке пулемет с торчащей ручкой и за пулеметом Чапаева — почему-то в бескозырке. Это был его любимый герой. Наверное, ему чудилось что-то духовно-близкое в созвучии фамилий. Из того нашего класса, конечно, никто не мог попасть на фронт: малы были. Кроме Васьки Чапеля — он ведь был на два, а может, и на три года нас старше, здоровый такой, мощный. В переулке ходили слухи, что он удрал на фронт и погиб…

Наш дом опустел. Среди немногих оставшихся жильцов оказались и мы: бабушка заболела и не вынесла бы эвакуации. Часто повторяла, всех успокаивала: «Бог даст — обойдется!» В Бога она не верила, а верила в то, что немцы Москву не возьмут, мы победим! И мечтала: «Дожить бы, посмотреть, какая будет жизнь после победы, и вообще интересно, что в мире будет…» Не дожила, умерла в темную зиму 42-го.

Лифт у нас в доме не работал. Света на лестнице не было. В обиходе появились светящиеся в темноте значки в виде пуговиц, цветочков-ромашек — их прицепляли на пальто, на шапки, чтобы не налететь в темноте друг на друга. Обзавелись печками-буржуйками, взрослые о них помнили еще «с того времени». Нашей с подружкой-соседкой задачей было добывать дрова: доска от сломанного забора считалась дефицитом, иногда нам удавалось стащить пару березовых чурбачков из военного грузовика, стоявшего у нас в переулке, где сейчас «стена Цоя». За стеной этой находилась военная прокуратура. Картина, внушавшая жуть: к воротам подъезжает закрытый темный фургон, красноармейцы с винтовками выстраиваются в две шеренги. В этот коридор из фургона выбрасывают, выпихивают серую массу людей — на колени, в снег, в грязь... Открываются ворота, людей прикладами поднимают с колен, подгоняют ударами, и они исчезают за стеной. «Дезертиры», — говорили взрослые.

Днем 16 октября, задрав голову, гляжу, как в небе кружатся два самолета. «Воздушный бой», — комментирует кто-то из прохожих. Над Арбатом, по которому не ходят трамваи, вьются ошметки сожженных бумаг.

Через полвека после того дня мой внук недоверчиво переспрашивал: «Тут трамвай ходил? И туда, и сюда? Как это он тут умещался?» Действительно, как?! Еще и для машин находилось место. И сталинский эскорт проносился на ближнюю дачу… А теперь фонарям и толпе гуляющих тесно!

Сумасшедшая старуха (на Арбате они не переводятся!) идет и бормочет: «Они уже в Люберцах!..» «Они» — это фашисты. Но почему в Люберцах? Сумасшедшая…

В нашей опустевшей коммуналке мы остались одни. Соседи — тетя Женя с сыном и дочкой, занимавшие втроем десятиметровую комнату, эвакуировались в обязательном порядке, потому как сын тети Жени работал на оборонном предприятии — заводе «Шарикоподшипник».

Хороший был парень. Моей любимой игрушкой до войны были шарики разных размеров. И тетю Женю не забуду никогда: она работала гардеробщицей в Вахтанговском театре. Авторитетная должность! Куда там булгаковскому администратору из «Театрального романа»! Мы с подругой пересмотрели помногу раз и «Соломенную шляпку», и «Много шума из ничего», и «Принцессу Турандот», и «Человека с ружьем» (это про Ленина, если кто не знает, советская классика!). Достаточно было зайти со служебного хода и сказать вахтеру: «Мы от тети Жени Ионовой», — а в зале билетерши сажали на откидные скамейки в первом ряду. Помню и Рубена Симонова (первая театральная любовь!), и Мансурову…

Январь 42-го года. Нет тети Жени, на месте театра развалины. Я сижу на кухне — единственном согретом буржуйкой теплом и, соответственно, жилом месте. Газа нет, света нет, вода до нашего этажа доходит, а жилец сверху приходит к нам с ведерком. Передо мной коптилка и в дополнение к ней лучинка (бабушка вспомнила об этом виде освещения). Я, подсвечивая лучинкой строчки, читаю «Графа Монте-Кристо». Постоянно хочется есть. Я думаю о том, что война кончится в тот день, когда, как до войны, я съем кусок белого хлеба с маслом и плавленым сыром. Однако в этом — гастрономическом — смысле война кончилась не так: появились брикеты мороженого, их продавали разрезанными на восьмушки, маленькие прямоугольнички (кто-то, конечно, мог себе позволить купить и половинку, и даже целый брикет, но и восьмушка была прекрасна!). Мороженое на улице… Символ победы!

Но до того победного мороженого зимами 41–42 и 42–43 годов было еще далеко. Моим делом было отоваривать карточки, стоять в очередях — часами. Мама сшила мне толстые сапоги из старого ковра и рукавицы. Но ничего не помогало — пальцы на руках распухли, покраснели, казалось, никогда не придут в норму. Ничего — как только потеплело, пришли, и очень быстро.

Я была аккуратная девочка, отличница. Карточки никогда не теряла и вела дневник. Все записывала. И про воздушный бой, и про то, сколько хлеба выдавали по карточкам иждивенцам, детям, служащим (рабочей карточки у нас в семье не было). Корешки карточек я наклеивала в толстую тетрадку. В 90-е годы эта тетрадка-дневник, исписанная детским почерком, неожиданно вылезла на свет, и я ее отнесла в Музей современной истории. Там заинтересовались («Ну прямо “Дневник Анны Франк”!») и обещали поместить в экспозицию.

Кончились военные зимы. Началась новая жизнь. Да, новая, потому что пришло совсем новое ощущение жизни — счастья бытия: у меня новое платье, я иду учиться, я записываюсь в спортшколу «на гимнастику», где перед занятиями тренер кормит нас вкуснейшей манной кашей, острого голода уже нет, но от еды никто не отказывается.

Летом 45 года я участвую в физкультурном параде на Красной площади и вместе со всеми ору так, что резонируют «стены древнего Кремля». «Генералиссимусу Советского Союза!..» — начинают мужские голоса. «Родному, великому…» — подхватывают наши, девичьи. И мы тянем шеи, чтобы увидеть тех, кто на Мавзолее… Но, как говорит ведущий популярной телепередачи, «это уже совсем другая история»…