Федор Савинцев
Федор Савинцев

Весь 2008 год, раздумывая о разрыве между Россией и Западом, заламывала ручки. Нет, в России чувствовала себя по-прежнему, на должной высоте – 32-летней умницей. В Европе и Штатах чувствовала себя весь год 32-летним пенсионером. Была в 2008-м Европой уничтожена, Америкой прикончена. Нахожусь в смятении.

Европа взялась за мою психику первой – зимой на вилле директора одного цементного завода. Под Биаррицем на директорской вилле видела полное собрание «Естественной истории» Бюффона. Видела также альбомы об архитектуре Палладио и совсем уж замысловатые книги по римским амфитеатрам.

Нет, и в России были очень непростые хозяйственники, и некоторые мне тоже раскрывались с удивительных сторон. На даче как-то из-за забора слышала соседа, директора компании «Русская креветка». «Вот вы, Карина Федоровна, – говорил (честное слово!) теще мой сосед Валерик, – наверное, не знаете, почему рак раком называется. Потому что рак способствует непоявлению рака». «Господи помилуй!» – Карина Федоровна была явно огорошена. «Мам, – ее дочь взяла такую интонацию, что и я на секунду устыдилась было своих знаний в этом секторе, – возьми рыбу в магазине. Это ж плавучая аптечка! Знаешь, сколько в нее вбухано антибиотиков?» «Не то что рак, – Валерик решил валить тещу наповал. – Потому как рак морской и речной, Карина Федоровна, может вылечить от рака». 

Той же зимой в Париже на моих глазах 26-летняя французская красавица, сутки напролет и даже вечером под Новый год выстукивавшая на компьютере докторскую о положении надсмотрщиц в нацистских концлагерях (в то время как я с ее русским другом в честь Нового года шаталась по кафе), чуть ли не на глазах из просто французской красавицы превращалась во французскую красавицу и доктора исторических наук. И вроде бы тоже ничего особенного, хотя такая серьезность в 26 лет... Но вот когда я заметила в скромной парижской квартирке обычной школьной учительницы Ванины ранние советские фильмы, чьих и названий-то не слыхала, – это уже был приговор. И началось. 

Весной в кабинете немецкого дантиста с платочком в потной ладони, слабея под сверлом, держалась глазами за репродукцию Мэтью Барни. В Москве до выставки Барни об этом нью-йоркском художнике знали человека три – теперь его знают десять, чем страшно гордятся, и я вместе с ними. А меня сверлил самый обычный дантист, и накручивающий сложнейшие смыслы Барни, к которому без предварительного ознакомления хотя бы с выставочными брошюрками не подступиться, был ему близок и понятен. Немецкие бабушки, все как одна разговаривающие на английском, привели в еще большее отчаяние. А это были просто пенсионерки! О простых немецких студентах, изъясняющихся как минимум на четырех европейских языках, думать вообще не хотелось. Добил в Германии русский эмигрант, рассказавший о 15-летнем авторе секс-бестселлера – знаменитой итальянке Мелиссе П., которую на родине разве что в перьях не валяли. В разговоре он спросил у писательницы, какую из сцен в мировой литературе она считает наиболее эротичной. 15-летний автор ответила: описание рая у Данте. Весной же в Лондоне снова напоролась на опасную пенсионерку: у этого бывшего банковского клерка на книжных полках до потолка стояли альбомы русских конструктивистов. Предположим, кто такие Ле Корбюзье и Эл Лисицкий я еще знала, но вот дальше шли уж совсем неизвестные имена, и они били меня наповал, как тещу – Валерик.

Напрасно летом думала в полях Франции избежать черных мыслей. На расстоянии мадам Катрин, сдавшая мне комнату в шато, – эта крестьянка-винодел, которая к тому же варила конфитюры, закручивала оливки, имела лошадей, овчарок и вообще жила почти натуральным хозяйством, – вроде бы была безопасна. Стоило пойти за ней по пятам, к веранде посреди ее виноградников, – снова мне беспокойство! На веранде, как оказалось, каждое лето обычная французская крестьянка устраивала джазовый фестиваль с вином, шампанским и искристыми женщинами в черных платьях. 

Отчаяние достигало своего предела. 

Федор Савинцев
Федор Савинцев

Осенью на светском мероприятии в Нью-Йорке лицом к лицу столкнулась с журналистом моего возраста, заканчивающим толстенный труд о суннитах и шиитах. Его 34-летний приятель, уже выпустивший бестселлер о нефти, сдавал в верстку мемуары, посвященные своим годам в горячих точках. Мемуары в 34 года! Там же попыталась вывести 35-летнего военного эксперта из Пентагона на более или менее твердую для меня почву – на литературу. Сам того не желая, он разделался со мной быстро, по-военному – просто спросил, как мне последний Пинчон. Да если бы я могла осилить, как он, по-английски 1085-страничный роман Against The Day Томаса Пинчона – при том что сделал это он за три присеста, – стала бы я разводить такое беспокойство? Эксперт посмотрел в пол так, как люди смотрят только на близких друзей, о чем-то с ними советуясь. Попрощался с преувеличенной вежливостью, как прощаются только с инвалидами и старыми людьми, и исчез в толпе. 

В то время как в России с придыханием писали, что «надежда русского кино» Валерия Гай Германика наизусть цитирует аж целые куски из Камю, в Нью-Йорке, похоже, чуть ли не каждый третий поглощал по вечерам, после основной работы с невиданной для меня скоростью едва ли не все выходившие романы и нон-фикшны. Иначе ему просто не с кем было бы разговаривать в Нью-Йорке. Молчу про Камю. Дело в том, что цитировать перед таким человеком Камю было бы то же самое, что цитировать перед Гай Германикой «Винни Пуха». 

Режиссер Бодров, живущий то в Штатах, то в Таиланде, был со мной предельно откровенен: меня беспокоили еще не самые настоящие интеллигенты. «Если в Америке человек считает себя интеллигентом, то он действительно интеллигент. У меня есть знакомый профессор из Лос-Анджелеса, Майкл. Он знает пятнадцать языков, переводит Кундеру, дома у него русские книжки про театр, про Булгакова. За переводы стал лауреатом Пулитцеровской премии. А сейчас еще учит китайский. И подобных ему людей встречаешь часто». И что мне делать? 

В отчаянии на ум пришел Толстой. Толстой в швейцарской гостинице – в похожем, видно, расстройстве, – обнаружив, что местному обществу, англичанам и американцам, не было абсолютно никакого дела ни до Толстого, ни до России, что жизнь их наполнена иными смыслами, бесцеремонно уселся за фортепьяно и громко сыграл англичанам и американцам «Боже, царя храни». Истерика была мне не по душе. Думала дальше. 

«Когда ты попадаешь в западную школу, – рассказал знакомый русский студент из французского высшего заведения, – сначала испытываешь жуткий страх: люди говорят об именах и вещах, о которых ты вообще не имеешь понятия. А ты им ничего нового сказать не можешь. Ну что, о Есенине ты им что ли будешь рассказывать? Это в Москве я считал себя почти сверхчеловеком и мог поразить девочек, читая им отрывки из Виана, а здесь...»

Конечно, можно запросто себя убедить, что столетней давности Есенин равен сегодняшнему Пинчону, что золотой век русской культуры оправдывает Бушкова и Петросяна, что «невозможно знать все», что локальное и глобальное – они равны. Очень даже можно закрыть глаза и заткнуть уши, никуда не ездить, ни с кем не разговаривать и тарабанить «Боже, царя храни» с утра до вечера на дедушкином «Бехштейне», но от этого набор знаний среднего европейца не станет меньше и собственные возможности особенно тоже не вырастут. «Сначала, – сказал другой русский студент из Франции, – действительно очень страшно. Но если этот страх преодолеть, кинуться в пропасть с головой, вот тут начинается подлинная свобода». 

Куда уютнее не кидаться ни в какую пропасть и ничего не знать. Недостаток культуры – это ведь дело добровольное: всегда свой собственный, личный выбор и никогда – сила обстоятельств. 

Но, может, просто открыть глаза и посмотреть по сторонам? Иногда это бывает невыносимо трудно сделать. Вот, например, в фильме «Помни» (Memento) главный герой не смог. Придумал себе полную, бескомпромиссную амнезию. Убил человека, чтобы ничего не знать и не вспоминать, и даже по улицам попытался в конце ездить с закрытыми глазами. 

«Да что же, черт возьми, делать?!» – в который раз спрашиваю себя. – «Спокойно», – отвечаю. Прежде всего расслабиться. Сделать глубокий вдох и перестать заламывать ручки. Бюффона я видела в одном интеллигентном питерском доме. Есенин – превосходный, своеобразный поэт. Дуб – дерево. Роза – цветок. Олень – животное. Воробей – птица. Россия – наше отечество. Смерть неизбежна. И, кажется, пора уже просто внимательно посмотреть по сторонам. Страшно – ужас как. С