Сергей Николаевич: Дом Толстого в Хамовниках: Ванечка, маринадная и сад
В апреле темнеет поздно. Но он не рассчитал время и приехал в Хамовники, когда уже начало смеркаться. Хозяин, прождавший его целый день, только развел руками: «Помилуйте, Лев Николаевич, вы же ничего не увидите». «Не надо дома, я вижу сад!» – ответил Толстой. Все-таки он был сельский житель, и ему было важно, чтобы вокруг была природа. А в Хамовниках был даже не сад – лес, запущенный и дикий, с черными похоронными елями, заслонявшими невысокий двухэтажный дом от городской цивилизации, обступавшей со всех сторон. Он мог тут ездить на лошади и кататься зимой на коньках.
Тут в шестьдесят пять он начал осваивать новомодную игрушку – велосипед, быстро пристрастился к нему и даже получил именной билет за № 2300 с правом езды по городу. Оказывается, велосипедисты тогда должны были иметь разрешение от городской управы. Тут было просторно и тихо, не так, разумеется, как в Ясной Поляне. Но по тогдашним столичным, московским меркам это была вполне себе окраина, захолустье, где окрестные домовладельцы держали коров и разную домашнюю живность, а по утрам пели петухи. Для полноты картины надо представить, что прямо за толстовским забором, то есть считай в непосредственной близости, начинались владения дома для умалишенных. Не самое престижное соседство. Под конец жизни, когда его обуяла потребность освободиться от ненавистной собственности, часть хамовнических земель он отписал дурдому, ввергнув бедную Софью Андреевну и все последующие поколения музейных хранителей в нескончаемую печаль: как можно было так обездолить свой будущий Дом-музей?
Впрочем, сад даже в урезанном виде и сегодня производит впечатление. Когда мы пришли туда с фотографом Виктором Горбачевым, он был закрыт для обычных посещений. Накануне ветер надломил огромную ветку березы, готовую рухнуть в любой момент на головы экскурсантов, поэтому начальство решило не рисковать, исключив из обычного маршрута осмотр деревьев, посаженных Львом Николаевичем. Несколько лет назад я уже имел честь сидеть под ними на ужине, устроенном по случаю визита в Москву знаменитого дизайнера и светской львицы Дианы фон Фюрстенберг. Она сама выбрала этот музей и даже попросила составить меню из блюд по рецептам Софьи Андреевны.
– Как, разве вы вегетарианка? – искренне изумился я.
– Я не ем мяса больше тридцати лет, – сказала Диана с тем выражением плохо скрываемого негодования, как если бы я не знал, что она нобелевский лауреат.
Все вяло жевали подозрительный зеленый салат под Крейцерову сонату, которую исполнял дипломант каких-то конкурсов, я же с тоской поглядывал на окна, светившиеся в сумерках. Дом, по которому нас провели с Дианой, поразил меня больше всего.
В него хотелось вернуться, чтобы уже одному пройтись по его комнатам, услышать, как поскрипывают половицы, как он по-стариковски тяжело вздыхает, отзываясь на наши неуклюжие шаги в войлочных музейных тапках. Снова почувствовать его запах – смесь валерьянки и какой-то сухой, лечебной травы. Дом был очень старый, но живой! Вот что невероятно. Ни войны, ни революции, ни разные подлые уплотнения, изъятия и национализации советского времени не коснулись этих стен. Все как было при Толстом, так и осталось. Вплоть до галош и шубы в прихожей, вплоть до игрушек Ванечки, сваленных в углу детской, и стопок свежевыглаженных сорочек, разложенных в идеальном порядке в платяном шкафу. Достаточно только один раз увидеть эти рубашки, чтобы представить, как те же самые руки, которые любовно вышивали на манжетах монограмму ЛТ, еще и переписали семь раз «Войну и мир». Семь раз!
И весь этот дом, и тринадцать детей, и смерть пятерых из них, и издательские дела, и деловая корреспонденция, и хозяйство, и прислуга – все на ней, на Софье Андреевне, на этой великой женщине, которая и после смерти мужа будет продолжать служить ему, его творчеству, его памяти. И этот дом в Хамовниках, сохранившийся и уцелевший вопреки всему, – это тоже она. Ее расчетливость, ее педантичность, ее героическая способность все сберечь, ничего не забыть, употребить на пользу и в дело. Это она заполнила несколько толстенных амбарных книг своим убористым почерком, где было перечислено и подробно описано все добро, которое отправлялось в 1911 году из Хамовников на знаменитые склады Ступина на Софийской набережной. Собственно, только благодаря этому и удалось сохранить в неприкосновенности толстовскую обстановку и архив.
Спрашиваю Феклу Толстую, праправнучку и наследницу по прямой, что она чувствует, переступая порог этого дома. Все-таки это фамильная усадьба, толстовское гнездо. Испытывает ли она что-то вроде ностальгии, когда проходит по этим комнатам и разглядывает старинные фотографии? Фекла пожимает плечами. Да нет, как-то не очень…
– У меня со Львом Николаевичем отношения долгое время не складывались. Для меня он всегда был старцем-классиком с бородой и мохнатыми бровями, чье изображение каждое утро приветствовало меня с фасада школы, где я училась. И не то чтобы он был мне совсем не интересен, но внутренней связи с ним я не чувствовала. Мне даже ближе и понятнее Софья Андреевна. Я понимала ее страдания, ее боль, стремление обеспечить своих детей, спасти семью от разорения. К тому же, сколько себя помню, все Толстые находились в какой-то затяжной войне с толстовскими музеями и тогдашним начальством. Шла борьба, в подробности которой вдаваться мне было недосуг, но, безусловно, она тоже бросала тень на мое восприятие великого предка. Впервые я переступила порог этого дома лишь в мае 1991 года довольно уже взрослой девицей, когда на первый съезд соотечественников приехали отпрыски Толстого со всего мира. А надо сказать, их разбросано по свету немало: и Италия, и США, и Франция, и даже Марокко… И тогда в этом разноязыком хоре я впервые отчетливо услышала: mon grand-père, my grandfather и т. д. Для моих иностранных родственников он был свой, он был их дедушкой, они приехали к нему в гости, а я была тут рядовой экскурсанткой, которой лишь по странной случайности не пришлось платить за входной билет.
Сегодня Фекле Толстой тоже не надо платить за билет, потому что с недавних пор она является сотрудником музея в Хамовниках. И не хуже любого профессионального лектора-экскурсовода знает историю дома и его хозяев. Хотя по случаю грядущей публикации в «Снобе» она попросила, чтобы к нам присоединился еще и директор Дмитрий Литвинов. Вдруг что-то перепутает или забудет!
На пару они показывают мне самые интересные экспонаты. Вот ковер из большой темно-коричневой медвежьей шкуры с хищным оскалом и стеклянными карими глазами. Самая старая вещь в доме. Ей больше ста пятидесяти лет. Как известно, Лев Николаевич в молодости страстно любил охоту. В его дневнике от 23 декабря 1858 года есть лаконичная запись: «Поехал на охоту с медведем, 21-го убил одного; 22-го меня погрыз». Во время охоты состоялась его встреча с медведицей, когда он успел спустить курок, но промахнулся: не убил, а только поранил ее. Разъяренная медведица набросилась на Толстого, повалила его в снег и чуть не задрала своими зубами, оставив на всю жизнь отметины на щеке и на лбу. Тогда его спас егерь Архип Осташков, худенький, безбородый мужичок, отогнавший медведицу, а потом и застреливший ее. Эта история как-то особенно волновала детей Толстых, став чем-то вроде семейного предания. Тут все сошлось: русская зима, дремучий лес, схватка в снегу с диким зверем, чудесное спасение papa, а в качестве счастливого финала охотничий трофей – наглядное доказательство графской храбрости, везения и удачи.
И тут же этажом ниже – совсем другая история, ставшая прологом к будущей драме супругов Толстых. Их самая горькая потеря, их отнятая надежда, их безутешное горе до самого последнего часа, их Ванечка. Самый поздний, самый любимый ребенок, не доживший одного месяца до семи лет. Тут все его вещи: клетка для чижика, стол с грифельной доской, лошадка-качалка, коньки-снегурки… Маленький мемориал, воздвигнутый и сохраненный в приступе последнего родительского отчаянья и тоски. «Природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад…» – находим мы скорбную запись в дневнике Толстого после смерти сына в феврале 1895 года.
– Интересно, они каждую осень привозили с собой все картины и портреты из Ясной? – спрашивает Фекла.
Дмитрий не уверен. Сейчас на стенах развешаны копии. Подлинники – в главном толстовском музее. Но от этого дом в Хамовниках вовсе не теряет в своей подлинности или, как теперь принято говорить, аутентичности. Он помнит и хранит все. Тут много потайных углов и укромных мест. Например, черная лестница, которая закрыта для посторонних. На первый взгляд, кажется, ничего интересного, но именно по этой лестнице Толстой по утрам таскал собственноручно наколотые дрова и ведра с колодезной водой. Именно здесь хранились съестные припасы, привезенные из Ясной Поляны. И название у комнаты такое чудесное: «маринадная».
А в сущности, чем является любой мемориальный музей? Чем оборачивается каждая попытка остановить и законсервировать время? Все той же «маринадной», где больше нет никакой еды, а только пустые медные тазы для варки варенья и какая-то утварь, честно прослужившая своим хозяевам много лет, а теперь томящаяся в праздном бездействии. Сегодня Фекла Толстая думает о том, как оживить это пространство, как озвучить его новыми голосами. Из ближайших проектов – грандиозный интернет-перформанс, инициированный Google: чтение «Анны Карениной» в режиме online в течение сорока двух часов, в котором примут участие самые известные люди России. Полстраницы вслух – это же несложно! И это будет происходить здесь, в Хамовниках. Мы обсуждаем с Феклой, кто бы мог принять участие в этих чтениях, а мне на память пришли строчки из романа «Годы учения Вильгельма Мейстера» Гёте – одной из самых любимых книг Толстого: «Мир так пуст, если полагать в нем только горы, реки и города. Но если тут и там знать кого-то, кто созвучен тебе, с кем ты можешь жить, хотя бы в молчаливом единении, тогда земной шар превратится в обжитой сад».С