Это была депрессия, да. Я не ставлю диагнозов (помимо всего прочего, я и права-то на это не имею — я же не медик), но именно так я себе ее и представляла, со всеми признаками и симптомами. И ладно бы я, но и МКБ-10 (международная классификация болезней последнего пересмотра), и все неврологи, к которым они обращались, тоже так считали. Но выписанные ими антидепрессанты почему-то не помогали.

Хорошая семья, ничего не слишком. Родители работают, отец — предприниматель, мать — дизайнер. Оба любят и ценят то, чем занимаются. Родители матери живут в другом городе. Здесь, в Питере, есть молодящаяся, либерально-демократических взглядов, политически активная бабушка — мать отца. Она тоже работает, посещает митинги, но один-два раза в неделю обязательно приходит поиграть с внучкой. Семья хорошо обеспеченная, но отец из деревенского рода (совсем недавно умерла его бабка в глухой псковской деревне, у которой он, в сущности, и вырос), и строг еще по-крестьянски: все должно быть, но особо детей баловать — это вредно. Дети ходят в обычную школу, компьютер и прочие гаджеты присутствуют, но под строгим контролем. У девочки — гувернантка, которая следит за приготовлением уроков. У мальчика, когда был поменьше, тоже был гувернер.

— Мы вообще не понимаем, с чего и когда это началось, — говорит мать высоким тревожным голосом. Отец сидит, широко расставив колени, хмуро глядит в пол и вертит в сильных пальцах ключи от машины. — Нас все врачи спрашивали, но мы ничего не смогли вспомнить. И сам Артем тоже. Ничего не менялось: мы не переезжали, никто не ссорился, никаких конфликтов в школе, ни учебных, ни с одноклассниками. И потом оно как-то постепенно началось, не остро, мы даже не знаем, где точку поставить. Сначала он бросил секцию легкой атлетики, в которой три года с удовольствием занимался, сказал, что тяжело совмещать с учебой. Ну, уже восьмой класс, у них с того года была усиленная математика, он сам выбрал, мы решили, что это нормально, и даже здраво. Хотя тренер его долго уговаривал, потому что Артем был перспективный и с хорошим спортивным характером. Вот! Вот что я хочу вам сказать! У него всегда был хороший характер, понимаете? Поэтому мы и представить себе не могли! Спокойный, сдержанный, позитивный, даже в раннем детстве — никаких истерик! Не то что дочка: она нам в три года такого жара задавала, что у нас две няни уволились. С ним же всегда можно было договориться, он все выслушивал и понимал. Единственная битва, которая у нас вообще была, это когда у Артема свой компьютер с интернетом появился, в пятом классе. Но мы читали, как это бывает, поэтому стояли жестко: два часа в день. И он побушевал немного, но потом понял, что мы это не от балды, и смирился, и даже сам стал следить. И вот оно как-то потихоньку стало происходить, как свет в театре выключают, знаете? Постепенно, сначала и не поймешь, что уже началось, а потом все тусклее, тусклее… Он перестал стараться в школе, успеваемость поползла вниз, а там ведь экзамены, учителя пугают. Мы сначала думали, что не справляется с программой, наняли репетитора, вот он нам первый и сказал: вы знаете, тут что-то другое, ему не трудно, ему просто все равно. Я с ним серьезно поговорила: что-то случилось? Может быть, тебе нужна какая-то помощь? Может быть, у тебя что-то болит? Он отмалчивался, потом отнекивался, а потом вдруг сказал: да ничего не случилось, но зачем это все вообще? Я не знала, что ему ответить, испугалась, посоветовалась с отцом, он тогда очень решительно мне сказал: дурь подростковая, обычное дело, у всех бывает, пройдет само собой. Но оно не прошло, увы.

Постепенно Артем почти перестал общаться с друзьями, гулять, вообще выходить из дома. Соблюдение гигиены — только после неоднократных напоминаний. В отчаянии родители перестали ограничивать компьютер — пусть хоть в сети общается, пусть играет. Но Артем его почти не включает — только иногда посмотрит какой-нибудь фильм или, чаще, послушает музыку онлайн.

— Что же он делает целыми днями?

— Лежит на диване в своей комнате, слушает музыку, иногда читает военные мемуары. Очень много ест. Потолстел на пятнадцать килограммов, но это, говорят, еще и от таблеток может быть. Моется и меняет одежду, только когда отец напрямую заставит. Меня вообще не слышит.

— Совсем не общается?

— Только с сестрой, Милочкой. Ей семь. С ней он разговаривает — ласково и терпеливо, как раньше. Может даже порисовать, сыграть в настольную игру. Стыдно сказать, но мы специально ее к нему несколько раз в день подсылаем и покупаем ей за это чипсы (в норме они у нас под запретом) и игрушки. А что нам делать?

— Мне нужно поговорить с самим Артемом.

— Он отказался идти, сказал, что все равно все врачи ничего не понимают и ничего ему не поможет. Тут на самом деле мы с отцом виноваты, наверное: мы сами так иногда в сердцах про врачей говорили, после пятого-то невролога (и еще один психотерапевт был, Артем к нему два раза сходил и отказался). А он мог ведь и слышать, он часто по ночам на кухню за едой ходит.

— Да вообще-то после пятого невролога у него могло и свое мнение сформироваться.

— Да, конечно.

Если таблетки совсем не действуют, то это не депрессия? А что тогда? Большая психиатрия? Расспросила еще родителей насчет страхов, чего-то необычного, вычурного. Ни одного продуктивного симптома, даже намека на него нет. Что-то реактивное? А на что, спрашивается, реакция?

— Ну скажите ему, что я и не врач, и не психотерапевт. Вдруг уговорите?

Уговорили. Пришел.

Неуклюжий, грузный, одутловатый, двигается скованно, невозможно поверить, что еще недавно — первый взрослый разряд по бегу с барьерами. Со мной практически не разговаривает. Просто сидит, иногда кивает, вопросы задает, когда рассказываю про зверей, про природу. Ну нет у него психиатрии, не вижу!

— Возите его в лес, на реку, на взморье. Он на это как-то реагирует, я не понимаю как, но что-то там есть. Никаких шашлыков и компаний. Просто привезите и выпустите. Часа на два-три, если захочет, больше. Можете костер зажечь. Сестру тоже берите, обязательно.

Выполнили рекомендацию, куда им деваться. Наконец-то заговорил отец:

— Реагирует, да. Даже попросился переночевать. Я, чего ж, готов, мне в удовольствие, я печеной картошки много лет не ел, а когда-то сам у бабушки в деревне чуть не по полгода жил.

— Ваша мама?

— Ну она сначала замуж ходила, потом была помощником какого-то депутата…

— Артем бывал у бабушки в деревне?

— Да, раза три или четыре, по две-три недели, ему тоже нравилось, но бабушка уже старая совсем была, ей тяжело. Потом она умерла.

— В деревне? Или вы ее в город забрали?

— Дома умерла, в своей кровати. Под березой схоронили, которую она сама выбрала и давно мне указала, когда я еще мальчишкой был, — задумался тяжело, опустив голову. — Так и лучше, наверное. Насчет города… Я хотел ее забрать, еще когда Артем совсем малой был, чтоб приглядывала за ним, а я — за ней. Она тогда в силе и вроде не против была — готова помогать, всю жизнь в работе, колхозница, трудодни за палочки, ни минуты без дела, сколько ее помню. Моя мать сказала: ты с ума сошел? Что она будет в городе, в твоей квартире делать и чему твоего сына научит? Она ж дремучая совершенно и Сталина до сих пор отцом называет. Тебе людей будет стыдно домой позвать. Найми гувернера. Ну я и подумал… А потом она уж сама не хотела, обузой-то…

***

Не знаю почему, но после этого разговора у меня сразу возникло отчетливое ощущение: нашла!

Начала спрашивать про бабушку без предупреждения, почти с порога: помнишь ли, какая она была, что делала, как говорила, чем кормила.

Говорила сплошь, не ждала ответов (знала, что их, скорее всего, не будет), вплетала что-то свое про деревню, когда спустя пять минут подняла глаза, увидела, что по пухлым щекам Артема текут слезы.

Ощутила торжество, спрятала его как умела.

— Это оно, — честно сказала я ему. — Твоя депрессия, которая и не депрессия по сути вовсе. Говори теперь все-все-все.

Он слышал разговор. Кто-то позвонил с деревенской почты, бабушка Груня совсем плоха, просила привезти Артема (младшую правнучку она никогда не видела) попрощаться, хочет иконку родовую ему передать. Мать и отец спорили. Мать говорила: это ужасно, но — вези, последняя воля, она тебя воспитала. Отец возражал: там грязь, вонь, болезнь, она в последнее время уже не могла следить, я всяко останусь до конца, обмыть, похоронить, как это парню потом аукнется?

Мать отца в качестве третейского судьи дала совет: ни в коем случае! Отец уехал один.

Приехал черный лицом. Сухо сказал сыну: баба Груня умерла. Когда-нибудь я отвезу тебя на ее могилу. Тринадцатилетний Артем промолчал, просто не знал, что говорят в таких случаях, не было опыта. Вечером опять подслушал кухонный разговор: «Вот видишь, мама была права, он даже и внимания толком не обратил, ничего не спросил, просто кивнул головой и ушел уроки делать».

— Где икона? — спросила я.

— Не знаю, мне не отдали.

— Какая была баба Груня?

— Радостная. Она говорила: я люблю тебя, внучек! Ты — радость моей жизни! А утром меня будила так: вставай, вставай скорее, смотри — вон уже солнышко проснулось и свою песенку запело! И можете смеяться, но я и вправду слышал эту песенку! Много раз!

Какое там смеяться, когда у меня у самой слезы на глаза наворачивались.

Успешные, либеральные, они все стеснялись «дремучей» бабы Груни. И при этом она в их семье была единственным носителем подлинной, открытой эмоциональности.

— Я должен был, должен был поехать с ней попрощаться! Упросить отца, а если бы он не согласился, так убежать из дома и поехать туда! А я ничего, ничего не сделал! Она меня любила, а я так ни разу и не сказал ей, что я ее тоже люблю и всегда любил! Очень сильно! Она и не узнала, а теперь уже поздно, и ничего не вернешь, а тогда я должен был…

— Так, стоп, — сказала я. Катарсис катарсисом, но его истерика в мои планы не входила. — Давай по порядку. Первое. Такой эмоционально талантливый человек, каким была твоя прабабушка, однозначно умеет читать в людских сердцах, как в открытой книге. То есть она вне всякого сомнения знала, как ты ее любишь, и никогда в этом ни минуты не сомневалась. Дальше, второе. Ты что, думаешь, что она все эти солнышки с их песенками и свою любовь тебе дарила, чтобы ты ей это все обратно перед ее смертью принес и отдал? Тебе не кажется, что это как-то глуповато получается?

— А как же тогда? — удивленно повел толстыми плечами Артем. — Для чего же?

— Ну разумеется, для того, чтобы ты передал это, светлое и радостное, дальше. Вперед, в мир. Другим людям. Ты — ее наследник, она недвусмысленно это выразила, когда хотела передать именно тебе значимую для нее икону, потому что и твоя бабка, и твой отец — всячески достойные люди, но вот солнышкиных песенок никогда не слышали и говорить о своих чувствах не умеют. Они и опознать-то их толком не могут. И даже если эта икона где-то потерялась, а ты с бабушкой Груней попрощаться не сумел, то это все равно ничего не отменяет. Тебе это от нее в подарок, тебе и нести это дальше. Кого ты сейчас больше всего любишь?

Артем задумался.

— Наверное, сестренку. Она такая милая, забавная.

— Ну вот.

— Кажется, я понял. Вот зачем все это было. Да. А то мне, понимаете, вдруг показалось, что все кончилось и ничего нельзя изменить.

— Не кончилось. Только начинается. И изменить можно почти всегда.

***

— Икону парню отдайте, — сказала я родителям.

— Но зачем? Он же в бога не верит, и мы в церковь не…

— Отдайте и все, без разговоров! И на могилу к бабушке свозите в первый же выходной.

— Да-да, конечно, мы все сделаем. Он намного, намного лучше стал, мы даже не знаем… Сестра тут от него вышла и плачет. Мы к ней: «Что случилось?! Артем тебя обидел?» А она нам: «Нет! Наоборот, он сказал: сестра, ты — радость моей жизни!» — «А чего ж ты плачешь? Это же хорошие слова!» — «Мне никто так никогда не говорил! И я сама не знаю, почему плачу…»

— Угу. Солнышко встало… — пробормотала я себе под нос. Родители Артема, исполненные надежды, меня не услышали.