Иллюстрация: De Agostini/Getty Images
Иллюстрация: De Agostini/Getty Images

Невыносимые маргаритки Адама Ранжеловича

Мы познакомились с Адамом на белградском вокзале, где он продавал цветы. Я наугад выбрал вялые маргаритки, Адам обернул их газетой, перетянул зеленой резинкой и вручил мне.

— Вообще-то я писатель, — пояснил молодой человек (ему тогда не было и тридцати), просто друга подменяю.

Я перевел взгляд с разваливающегося букета на цветочника: пышное беззаботное лицо, длинные вьющиеся локоны. Он напоминал беспечную девчушку лет двенадцати.

— Какое совпадение, — угрюмо заметил я, пытаясь собрать букет, который совсем рассыпался, — ведь я тоже писатель.

Адам усмехнулся, словно только этого и ждал.

— Я — не обычный писатель, — добавил он, хитро смотря на меня. – Я — авангардист. – И еще раз, после короткой паузы. — Avant-gardiste.

Я не успел даже усмехнуться. Ранжелович молниеносно подскочил и вырвал у меня букет. Цветы попадали на пол, освободив мятую газету.

— Вот, смотрите. Здесь мои миниатюры. Вы понимаете по-сербски?

— Немного, — соврал я.

— Вот и читайте. Внизу седьмой страницы и еще чуть-чуть на восьмой.

Оказывается, он завернул цветы в целую газету, еще и прошлогоднюю.

— Ну что, убедились? – цветочник смерил меня торжествующим взглядом. – Съели?

Я равнодушно пожал плечами. Это вывело его из себя.

— Что вы кривляетесь, как девчура? Показали бы свои публикации… Если они у вас есть, конечно.

Словно звонкая пощечина в безлюдном переходе. Я полез было в дипломат, но вспомнил, что оставил его в такси. Все это время меня дожидался водитель. А я ввязался в бестолковый спор с цветочником.

— Не буду я вам ничего показывать. Я занят, да и не ношу с собой свои публикации. Дам вам один совет: чтобы не прослыть идиотом, не рассказывайте всем подряд, что вы авангардист. Дождитесь, когда у вас поинтересуются, чем вы занимаетесь. И только после этого…

— Хотите знать, чем я занимаюсь? – оживился Ранжелович. – Вообще-то, писательство отнимает все мое время. Я не могу днем продавать цветы, а вечером сочинять миниатюры. Это слишком трудоемкий процесс, отнимающий все мое время. Все полторы тысячи минут суток. И все десять тысяч часов моего года. Если вы этого не понимаете, вы вообще не писатель.

Это было уже слишком. Я покрылся панцирем, сделался непроницаемым для его колкостей. Какое мне дело до всего этого? Торопливо собрав маргаритки с пола, я завернул их в газету и вышел из лавки. Однако не успел я отойти и на пять шагов, как меня осенило. Пришлось вернуться.

В киоске уже толпилось человек семь или восемь, подбирающих роскошные букеты. Адам деловито сновал меж них, манерный и кокетливый. Я обернулся к такси, которое призывно подмигнуло мне правой фарой.

Уйти или остаться? Что, в сущности, я мог объяснить этому ненормальному? Что в сутках не полторы тысячи минут? Он ловко выкрутится: скажет, что в сутках авангардиста на час больше. И снова посмеется надо мной. Что же тогда?

Пока я переминался так в полной отрешенности, солидные господа выбрали букеты, расплатились и ушли. В лавке остались лишь мы вдвоем.

— Вы правы, — неожиданно обратился ко мне цветочник. – Я давно уже не ребенок и пора подумать о чем-то более серьезном, нежели газетные миниатюрки. Забудьте про них, они больше ничего не стоят. Вы заплатили за эти жуткие маргаритки?

— Нет.

— Тогда сделайте это прямо сейчас. Или я вызову полицию.

— Свинья! — прошипел я, вконец разозленный. – Еще авангардистом себя называл… Avant-gardiste.

— Такие, как вы, хотели бы видеть меня без гроша в кармане. Вас не заботит, чем я питаюсь, на что хожу в кино, гуляю с подружками… Какой неприкрытый цинизм… Вы даже не догадываетесь, на что я решился, чтобы вести жизнь авангардиста. У моего младшего брата больная жена и три маленьких ребенка. Так вот, мне пришлось явиться к нему на работу и написать заявление о том, что я нетрудоустроен и прошу компенсацию из его заработной платы. В Сербии до сих пор сохранился закон, по которому я имею право на двадцать четыре процента чужого заработка, если

а) мы братья,

б) я не работаю, а он работает.

Чудесный закон, правда?

Я сунул хохочущему цветочнику купюру, которую он, не глядя, спрятал в карман.

— Не тешьте себя иллюзиями, — сказал я. — Скоро вы выйдете в тираж, так и не создав ничего стоящего.

Это развеселило Адама еще больше.

— В моем положении глупо бояться старости. Чем солиднее я выгляжу, тем обстоятельнее мои притязания авангардиста. Играть в детские считалочки может любой школьник, когда же за это берется степенный господин, критика умолкает. Что она возразит седому авангардисту…

— Вы со всех сторон обложились мягкими подушками. Такие, как вы, достойны лишь презрения. Вы дадите мне сдачу или оставите себе, дорогой торгаш?

Цветочник покачал головой.

— Снова вы за старое… Вы хоть знаете, что на показах «Андалузского пса» у двух женщин случились выкидыши? Возможно, это была одна и та же женщина, пытающаяся выносить ребенка, но не представляющая свою жизнь без авангарда. Это и называется искренностью, а не ваша ничтожная бухгалтерия. Какая может быть сдача после двух загубленных детских судеб?

— Мерзавец!.. Спекулянт!.. Говнюк!..

Цветочник рассмеялся.

— Не переживайте так. Букет вы получили – уже кое-что. Главное – сохраните газету. Я совсем скоро прославлюсь, и вы сможете выручить за нее приличные деньги.

— Из-за таких, как вы…

— Могу даже подтереться вашей газеткой. Ее ценность только возрастет. С авангардным искусством всегда так.

Из-за ведер с цветами он выкатил белоснежный унитаз и немедленно оседлал его.

— Хотя бы штаны снимите, — презрительно бросил я.

— В этом вся суть.

Раздался жуткий треск, что-то грандиозно-вонючее защекотало ноздри, и, не дожидаясь остального, я выскочил на улицу. Такси так меня и не дождалось. Укатило вместе с дипломатом и прочими вещами. Оставило меня с одним букетиком. Дюжина невыносимых маргариток, обернутых даже не газетой – нет! – книгой сумасшедшего цветочника…

Адам Ранжелович «Второе покушение»… Газетный роман швейной машинки и голубого зонтика.

Фу! Какой восторг!

В комнате с Помпеями

Кубики выскальзывали из головы сами собой, без всякого моего участия. Я наблюдал их неспешное парение над полом без энтузиазма, взгляд безразлично скользил по правильным формам, отмечая лишь несущественные различия в размерах.

Полчаса назад я поссорился с соседом по квартире. Сцепились прямо на кухне. Он разбил мне нос, а я оттоптал ему ногу. Теперь я лежал в темной комнате, ожидая стука в дверь: должен был явиться третий сосед, хозяин квартиры, и выставить меня вон. Я нисколько не сомневался в том, что он поступит именно так.

Открытая форточка подрагивала на ветру, в комнату влетали хлопья снега. Меня немного знобило. Когда я закрывал глаза, то видел, как хозяин квартиры вытягивает из моего носа длинный кровавый бинт, который все тянется и тянется… Хозяин уходит с ним настолько далеко, что становится неразличимым.

Снежинки сыпались на мои кубики, те самые, что выскальзывали из головы. Только сейчас я заметил, что это совсем не кубики, они успели измениться. На самом деле это крохотные комнатки, в которых, если хорошо приглядеться, можно заметить еще более маленьких человечков и их миниатюрные семейные хлопоты.

В дверь постучали.

— Открыто, — соврал я.

Стук усилился.

— Что вам нужно?

Не переставая колотить в дверь, хозяин закричал, что он давно за мной наблюдает, что такого гадкого жильца у него не было с 72-го года, чтобы я немедленно собирал вещи и выметался, но вначале открыл ему дверь, иначе он… не знает, что сделает.

Я попросил хозяина немного подождать. И продолжил свои наблюдения за кубиками. Назойливый старик отвлек меня от их становления. Теперь это были уже не комнатки, а трамвайные вагоны, которые громоздились на темно-красной рельсовой дороге, тянущейся к моему носу.

Удивительные метаморфозы затягивали меня все глубже. Впечатление портила только шумная возня, которую старик устроил под моей дверью, но я быстро к ней привык.

Вагончики цеплялись друг за друга и вставали на рельсы готовыми составами. Внутренности заполнили крохотные пассажиры: часть сидело, но большинство стояло, особенно беспокойные сновали из конца в конец, переходили из одного вагона в другой, меняли составы.

Возможно, они нервничали из-за того, что никак не могут уехать. Я присмотрелся, есть ли в кабинах вагоновожатые. Они были – в каждом первом вагоне по вагоновожатому. Но почему же никто не трогался с места?

Я проследил всю цепочку вагонов, как они шли от батареи под окном в направлении моего носа, и обнаружил, что кровавый бинт, приспособленный под железнодорожное полотно, перекручен. Стоит первому составу тронуться с места и совсем скоро он упадет на пол вместе со всеми пассажирами. Поэтому они и ждали.

Только вот чего?

Старик, хозяин квартиры, совсем обезумел и заскрежетал настолько громко, что мне пришлось ему открыть. Он стоял в поношенном грязном халате и тяжело дышал. Никак не мог отдышаться и, не переставая буравить меня взглядом, опустился на четвереньки. Ему как будто хотелось что-то сказать, но никак не получалось восстановить дыхание.

Когда он немного пришел в себя, то подполз к моей кровати, лег в нее, укрывшись одеялом и, едва сдерживая слезы, признался:

— Мне будет не хватать вас.

Я слегка опешил.

— Зачем же вы выставляете меня?

Хозяин несколько раз моргнул. Его губы шевелились, ресницы подрагивали, под носом повисла капля. Старик не отвечал.

Я отвернулся к окну и увидел, что произошло за то время, что я отвлекся на старика. Покореженные вагончики были разбросаны по полу, их пассажиры по большей части погибли, но оставались и живые, тяжело изувеченные, которые валялись рядом с составами и едва слышно стонали. Один за другим они умирали.

Я наблюдал агонию этого миниатюрного мира, его безжалостный финал. Кровавый бинт валялся на полу, он больше не был доро́гой и ничего не связывал. Обыкновенный мусор. Один его конец оказался под моей ногой – я не заметил, как наступил на него.

Горстка человечков еще постанывала, но со всем этим было уже покончено. Я снова повернулся к кровати. Старик лежал с закрытыми глазами и сопел. Он уснул, не заметив стихийного бедствия.

Пусть спит, решил я, наскоро собрал вещи и вышел на улицу.

Там все так же шел снег. Снежинки опускались на мое лицо и медленно таяли. Я вспоминал, как совсем недавно, буквально только что, они садились на кубики, выскальзывающие из моей головы. Увижу ли я еще когда-нибудь эти кубики?

И вдруг… я совсем и не ожидал, что так скоро… кубик показался. Совсем крохотный, он выпорхнул в прозрачный зимний воздух и понесся в самую кромешную темноту, в которой я пока не мог разобрать решительно ничего.

Братство дезертиров

Хайфа, 2017.

Мы с друзьями объединились в братство дезертиров и поклялись никогда и ни при каких условиях не участвовать ни в чем, что бы отчуждало нас от самих себя. Мы считали, что каждый обладает неповторимой индивидуальностью и ничто не вправе ее ограничивать. Личность много больше любого коллектива.

Ключом к пониманию Братства дезертиров стали

субъективность, обособленность,

раскрепощение, ненасилие

Символом мы выбрали свастику. Ощерившаяся по сторонам математическими значками ‘меньше’ (или ‘больше’ – как посмотреть) она сразу нас очаровала. Личность много больше коллектива:

Я >> МЫ

Мы верили в торжество индивидуума, но всюду видели его притеснение. Индивиду запрещалось абсолютно все. Собственное мнение превратилось в опасный анахронизм. Под видом заботы о каждом безжалостно обрезалось любое мало-мальски заметное явление, которое может кого-то задеть. Такая культура казалась нам нелепым безрассудством.

Актуальные представления непрерывно переворачивались. Смелый поступок борца за собственную индивидуальность на следующий день воспринимался уже как торчащий штырь, подлежащий запрету и обрезанию, дабы не порвал чью-то одежду.

Нас уже тошнило от всеобщего универсализма, всесторонней заботы об абстрактной посредственности. Никто не вправе ограничивать наши мысли и поступки, прикрываясь комфортом масс.

Братство дезертиров построилось в колонну по три человека, повязали на рукава алые ленточки с нашей угловатой символикой и двинулись по проспекту Независимости. Прохожие таращились, не понимая, как к нам относиться. Они еще не знали, угнетаем мы их или притесняем, подавляем или уничтожаем.

Внутренне ликуя, мы продвигались по артерии города, молчаливо наслаждаясь обескровленными, недоуменными лицами сограждан. Это было наше торжество, наше программное заявление, манифест инаковости.

Но у всего есть предел. Праздник упоения и восторга оборвался с первым брошенным камнем, который попал в товарища, шедшего рядом со мной.

Кровь брызнула во все стороны, окрасив колонну Братства в цвет наших ленточек. За первым камнем последовал второй, третий… Мы угодили в настоящий камнепад. Прохожие раскрепостились, с их лиц слетело недоумение. Теперь они соревновались в меткости и подлости. Нас буквально забивали камнями.

И тут я не выдержал. Хоть мы и отказались от всего, что отчуждает от самих себя, то есть любых форм угнетения от помыкания до насилия, я не выдержал. Испуганный, подавленный, заляпанный кровью товарищей, я подобрал камень и швырнул его обратно.

Время, чуть раньше оглушившее нас бешеным ритмом, замедлилось почти до полной остановки. Я с наслаждением наблюдал, как мой камень медленно врезается в кого-то из толпы, как кожа на его физиономии лопается, и наружу устремляются брызги крови.

Я поднял второй камень и снова швырнул в толпу. Потом еще и еще, захваченный новым опытом, о котором даже не подозревал, вступая в Братство дезертиров.

Мои товарищи, побитые и окровавленные, валялись на асфальте. И только я один оставался в вертикальном положении, швыряя камни.

Я дезертировал из дезертиров.