Иллюстрация: Emma Roberts/Getty Images
Иллюстрация: Emma Roberts/Getty Images

— Дочь учителя закрылась! — понеслось с самого утра по селу. — Дочь Шарипа-учителя Марьям закрылась!

— Шайтан, прикрой глаза! — тихо воскликнула я, усаживаясь за стол на кухне и выглядывая в окно.

Марьям удалялась по дорожке в сторону школы. Хиджаб покрывал ее голову. Кому это быть еще, как не Марьям? Кому еще выходить из дома Шарипа-учителя в такую рань? Это точно не Патимат — мать Марьям, вот уж кого ни с кем не спутать. Кто не знает, что Патимат хромает так, словно земля под ее правой ногой проваливается? Все не только в нашем селе, но и во всем районе знают: Патимат начала хромать, родив дочь — Марьям.

Берусь утверждать, я стала первой, кто увидел ту новую Марьям. И только успела воскликнуть: «Шайтан, прикрой глаза!» Но шайтан не прикрыл глаз. Наоборот, открыл как можно шире, чтобы в них, черных, как беззвездная ночь, отразилась вся Марьям, с головы до ног одетая в черное.

И понеслось по селу: шу-шу-шу, ша-ша-ша. Десяти минут не прошло, как все село знало — Марьям закрылась! Клянусь, так и было! Хотя клясться, как любила повторять моя бабушка, да пребудет свет в ее могиле, — большой грех.

Часа не прошло, а старый Патах, ровесник моей умершей бабушки, уже мял подошвами землю на годекане1 и, щуря глаза на стоящее над горой солнце, взывал к разуму сельчан. Хотя, правду сказать, с тех пор как черная зараза потекла по нашему краю, даже к Патаху редко кто прислушивался.

— Где это видано? — вопрошал Патах. — Надеть черное, как будто в доме кто-то умер, когда в доме никто не умирал! Ва-а-а, такие вещи разве можно делать? Не по нашей вере это, — крутил он кривым пальцем возле себя. — Так, что ли, ходили Марьямины бабушки в дни кроме траура? Так, что ли, наши предки делали? Почему я должен делать, как делали предки каких-то арабов, от которых пришла эта зараза? Я хочу делать так, как мои предки делали!  

Заложив руки за спину, Патах поплелся в сторону озера, по берегу которого любил прохаживаться в одиночку. Ведь, признаться честно, кроме чабана Хочбара и Камала, младшего сына Патаха, на годекане в тот час никого и не было, а слова Патаха, произнесенные с обидой, улетели туда же, куда с недавних пор улетали слова всех стариков. Аллах-Аллах, всевидящий, милосердный, разве не потому наше село скоро полетело в пропасть, что слова стариков потеряли вес?

Не зря в ту ночь приснился мне отец, да будет ему хорошо в том мире, где он теперь пребывает. Он явился весь бледный. Белые волосы покрыли его голову перед смертью так же внезапно, как снег за одну ночь покрывает вершины гор.

— Дочка, ты снова ничего не ела, — промолвил он. — Снова легла спать голодной.

В руках у отца был хлеб, он разломил его на две половинки и обе протянул мне — своей единственной дочери, из рук которой ангел смерти Азраил забрал его душу десять лет назад. Я взяла обе половинки, обливаясь слезами: с тех пор как умер отец, не осталось никого, кто позаботился бы о бедной Джамиле. Кто спросил бы, какая хворь поселилась в ее худом теле и отчего по утрам глаза ее полны печали? Во сне слезы текли по моим щекам, падали на хлеб, и что я увидела, о Аллах! Слезы мои оказались полны грязи, полны заразы и мути! Они лились и лились, стекая на руки, словно сель, спускавшийся с гор весной. Хлеб крошился, а слезы все не прекращались.

Проснувшись, я уже знала, что меня постигнет болезнь: отец всегда приходил накануне моих хворей. Хотел предупредить, защитить, как делал это при жизни. Но, только выглянув в окно и увидев удаляющуюся женскую фигуру в черном, я поняла — отец предупреждал меня об испытаниях, которые страшнее болезни.

Наше село стоит на горе. Дома прыгают — то вверх, то вниз. Их подпирают камнями, чтоб не сползли по склонам вниз. Когда идешь по нашим неровным дорогам, крыша какого-нибудь дома оказывается у тебя под ногами, а для того, чтобы увидеть крышу другого, приходится задирать голову. Если спуститься с горы и глянуть на наше село, оно похоже на большой муравейник, слепленный из множества каменных ячеек. Дома жмутся друг к другу. Террасами нам служат крыши соседей, и нередко наши женщины выносят туда прохудившиеся тазы, уже негодные кувшины с вмятинами на боках, сушат белье на веревках и баранью шерсть на клеенках. Так было всегда. Все давно привыкли к тому, что, сидя на верхнем этаже своего дома, можно услышать быстрый стук шагов по крыше. Все знают, это не шайтан шумит, а соседка побежала снимать с веревки белье, уносить шерсть подальше от начинающегося дождя. А когда пойдет дождь, он переполнит до краев старые тазы и кувшины, те будут жадно глотать всё новые капли, и, сидя внизу, под крышей, можно слушать мелодию, которую невидимые сельские музыканты играют на каменных барабанах и водяных инструментах.

Честно сказать, люблю, когда в конце весны приходит большая туча и весь день висит над дальней горой, видной из моего окна. Гора похожа на девушку, которая легла на спину и откинула тяжелые волосы за голову. Поэтому я называю ее гора девушка. С самого детства я смотрю на ее каменные руки, сложенные на высокой груди, плоский живот, точеный профиль. Туча постепенно растет, спускается все ниже. Когда она коснется носа каменной девушки, сразу начнется дождь. Так всегда бывает. Туча на носу — верная примета: сейчас хлынет. В этот миг, когда между носом каменной девушки и тучей остается расстояние со школьную линейку, я стараюсь вознести свою молитву Всевышнему. Еще в детстве я придумала быструю почту, которая доставляет молитву Всевышнему прямо в уши. Надо встать почти на краю крыши-террасы, поднять руки, выставив ладони перед собой, и ждать, когда первая тяжелая капля плюхнется на ладонь. Моментально снизу вспорхнут черные птицы, тревожно купавшиеся в пыли на дороге. Стрелой вылетят из-под ног. Сердце вздрогнет и взлетит за ними, заговорит из самого горла, сердечно прося исполнить желание. Слова лягут птицам на крылья и унесутся в небо к Нему. Просто надо успеть, пока туча не коснулась носа девы.

В детстве я часто смотрела на гору девушку. Она была видна из окна моей комнаты. Я родилась с больными ногами и первые годы жизни только лежала на тахте, утопая в перине, и смотрела, как по вечерам красное солнце падает на высокий лоб девы, катится по ее носу на грудь и тонет в животе. Каждый вечер ее каменный живот съедал солнце. На рассвете я просыпалась редко, хотя каждый вечер обещала себе, что утром непременно проснусь пораньше, чтобы посмотреть, как солнце выходит из ее живота.

От нечего делать я придумывала сказки о каменной девушке, и они были не такие страшные, как те, что рассказывала мне бабушка, мать моего отца, о моем предке, свирепом Занкиде, от него напрямую вела род моя мать. Рыжий Занкида наводил ужас на наше село и на соседние села. Никто не мог справиться с ним. В конце бабушка каждый раз поджимала губы и говорила, что моя мать — вся в Занкиду. Я всматривалась в лицо матери, когда та появлялась в моей комнате с подносом в руках. Она присаживалась на край тахты и кормила меня из ложки. Она почти не разговаривала со мной, а я, открывая и закрывая рот, не выпускала из потной руки свою любимую игрушку — совенка и всматривалась в черты лица матери. Они сливались с чертами Занкиды, которого я представляла отчетливо, слушая сказки бабушки, даже видела его рыжие веснушки на щеках и руках. У матери были такие же. Постепенно я привыкла думать, что моя мать — страшная, как Занкида. Когда она выходила, я подносила совенка к лицу и, глядя в его пластмассовые глаза, рассказывала ему свои сказки. В них не было Занкиды. В них была девушка, окаменевшая от укуса лесной змеи. И солнце, которого раньше в мире не было. Солнце в нашем селе появилось, когда его родила окаменевшая девушка и сказала ему на прощание: «Иди, солнце, пожалуйста, на небо. Оставь меня тут. Будь свободным». Но солнце все равно каждый вечер возвращалось, чтобы спрятаться в ее каменном чреве. А я сама не любила свою мать.

Чего-чего, а камней у нас в селе хватает. Из них построили заборы, арки, ярусы для фруктовых деревьев. Ярусы тянутся через все село — узкие, серые, заляпанные ядовито-оранжевым мхом. Ширина каждого — полметра, и сначала деревья отращивали себе длинные ветви — такие, что верхние спутывались с нижними. Но теперь деревья растут невысокими, с короткими кривыми ветвями. А урожай они дают обильный.

Мой дом стоит выше дома Шарипа-учителя, отца Марьям. Можно сказать, прямо над ним. Выглянув из окна, я могу увидеть, кто входит к ним, а кто выходит. Возле их дома дорога резко начинает идти вверх, и приходится почти карабкаться до самой лестницы. Лестница крутая, высокие ступени сложены из плоских камней. За ней калитка, ведущая во двор, увитый виноградом. Одна лоза ползет по стене дома и оплетает окно кухни. Двор перед домом — небольшой квадрат, залитый бетоном. Как у всех. С него две ступени ведут на чужую крышу. Вчера я забыла там на веревке большие стальные прищепки. Они бьются друг о друга, дребезжат на ветру. Вспышками отражаются в старом зеркале на стене дома, когда в них попадает луч солнца.

Вчера было воскресенье. Я весь день не выходила из дома. Крутилась, вертелась на кухне — готовила цкен. Так мы называем пирог — трехъярусный, как наши сады. В первый ярус на раскатанное кру́гом тесто кладется картошка и посыпается сухим творогом, щепоткой чабреца, во второй — свежий фарш, смешанный с кусочками сушеного мяса, в третий тоже идет картошка. Всего на цкен нужно раскатать четыре круга. Когда ярусы уложены, края защипываются по кругу косичкой. Нелегкая это работа. Нужно спуститься в чулан, снять с крюка подернутую желтым жиром сухую баранью ногу. Ее я купила еще в конце весны у мясника Мамеда. Обещал, что мясо нежесткое, молодое, но, клянусь, эту ногу не разжевать. Приходится срезать с нее мясо тонкими стружками и крошить их мелко. А когда я упрекнула Мамеда, что продал мне старую баранью ногу, он даже не подумал извиняться или придумывать себе какое-нибудь оправдание, а только огрызнулся:

— Женщина, ты неправильно посушила его! Женщина разве умеет сушить мясо!

Пф, что себе позволяет этот мясник? Этот болван, посчитавший себя умным! Я учила всех его сыновей, от старшего до младшего. А теперь в моем классе протирает юбку дочь его Рукият. Воистину, еще как глупость передается по наследству! Мамед учился со мной в одном классе и только по доброте Шарипа-учителя не оставался на второй год. Младшая дочь его, Рукият, не смогла выучить даже алфавит. А ее братья до сих пор читают по слогам и морщат при этом лоб так, как будто он вот-вот треснет. Хотя старший уже в десятом классе. Только по физкультуре его дети получают хорошие оценки. Иногда мне кажется, легче было бы учить сельского дурачка Абдулчика.

Но не стала я в тот раз спорить с Мамедом, объяснять ему, что засушила ногу по всем правилам: просыпала в меру каменной солью, нашла самое тенистое место в саду, где не бывает мух, на ветке инжирного дерева. Туда почти не попадает солнце. Не знаю, за что мать так любила это дерево. Оно даже плодов нормальных не дает, вся сила уходит в листья. Этой осенью собрала только тарелку твердых, как сжатый кулачок, маленьких, недоразвитых плодов.

Я понюхала мясо. В горле запершило от тонкой приторности. В следующий раз куплю мясо у кого-нибудь другого. Надо перестать доверять людям, они обманывают друг друга, и их не останавливает даже то, что мы живем в одном селе и наши дорожки часто пересекаются. Но, видать, Мамед считает меня простофилей. Может, перестанет себя так вести, когда и я больше не стану из жалости ставить его детям тройки, а они даже их не заслуживают. Острым ножом я срезала четыре острые стружки, прихватив комок жира, чтобы зашить его под косичку цкена. Он придаст пирогу аромат и сделает корочку мягкой.

Развернула белую ткань, в которой на подносе зрел сушеный творог, набрала несколько кулаков. Сняла крышку с банки топленого масла, в нос ударила теплая молочная прелость. Зачерпнула ложкой. На нем изжарю лук.

Больше всего в цкене я люблю ярусы из теста, на которых держится начинка. В пироге они пропитываются жиром, маслом, картофельным паром, луковым соком. Еще в пятницу я решила побаловать себя в выходные цкеном после той сцены, которую устроила мне в школе Марьям. И Абдулчик непременно заглянет ко мне в воскресенье, поднимется по лестнице, толкая перед собой колесо, сидящее на крючке палки. Затарабанит кулаком в калитку, выпрашивая садака2. Всю неделю он ходит по разным домам, а моя очередь — в воскресенье. Никто не гонит Абдулчика прочь. Грех обижать таких людей. Аллах может покарать — сделать так, чтобы в семье родился такой же ребенок.

Раскатывая тесто, я поглядывала в окно, поджидая Абдулчика. День тек спокойно. С годами наше село не менялось, и, наверное, таким же его видела моя бабушка, когда была молодой. Но это касается только камней. А люди, да простит меня Аллах, люди поменялись сильно. Взять, к примеру, ту же Марьям, дочь учителя Шарипа. Сколько наглости в этом молодом создании! Фах, что она о себе думает, нахалка? Думает, если ее назначили завучем, когда ей исполнилось всего двадцать пять, все перед ней на цыпочках будут ходить? Валлахи, не будут! Я ни за что не буду.

Слышал бы кто, что она сказала мне в пятницу утром, когда я стояла в школьном коридоре у окна! Звонок на первый урок еще не прозвенел. В тот момент зевота одолела меня. Может, я и зевнула чуть громче положенного да чуть шире нужного открыла рот.

— Джамиля Гасановна, — услышала я голос Марьям. — Разве вы не знаете, что во время зевоты рот следует прикрывать тыльной стороной ладони?

Я вросла в пол от такой наглости. Марьям довольно поджимала пухлые губки. Как бы не показать этой молодой нахалке, что она смутила меня.

— Марьям Шариповна. — Я постаралась говорить спокойно. — Вы появились за моей спиной так внезапно. Не думала, что кто-то смотрит на меня.

— Ну что вы! — Она улыбнулась. — Шайтан неустанно смотрит на вас и радуется, когда вы зеваете напоказ.

Марьям повернулась ко мне спиной и пошла по коридору как ни в чем не бывало. А на меня как будто вылили кувшин ледяной воды. Да кто она такая, чтобы так разговаривать со мной? В конце концов, я старше ее на пятнадцать лет! Я ее знала вот такой — высотой с табуретку, на которую садилась моя бабушка, чтобы перебрать черемшу или начинить коровьи кишки фаршем. Сейчас эта табуретка без дела стоит под кухонным столом. Слыханное ли дело, чтобы во времена моей бабушки какая-нибудь соплячка вот так подошла к уважаемой сельчанке, учительнице, соседке, и с вызовом начала ее поучать. Куда мир катится, о Аллах? Что с нами будет? Валлахи, мир стал подобен колесу, надетому на палку Абдулчика!

А как плыла Марьям по коридору? Как султанша! Рыжая коса жирной змеей струилась по толстой спине. Дылда — вся в мать пошла, в Патимат. С таким весом лучше не носить узкой одежды. Но правила существуют не для Марьям. Всю зарплату она тратит на вещи. Каждый месяц ездит в Махачкалу за покупками. А как ярко она красит ногти! Даже наш директор Садикуллах Магомедович не выдержал и сделал ее отцу замечание: нельзя с такими ногтями детей учить. А Шарип-учитель в ответ: «Она еще молодая, пусть одевается как хочет. У Марьям два высших образования, она хорошо учит детей». Никогда мой отец такого бы не одобрил, пусть у меня хоть три высших образования было б. И эта вертихвостка еще смеет делать мне замечания!

_____________

1 Центральное место в селе, где собираются мужчины для обсуждения текущей жизни и новостей (здесь и далее прим. авт).

2 Милостыня, пожертвование.