Фото:Екатерина Цветкова / МХАТ
Фото:Екатерина Цветкова / МХАТ

Первое, что слышишь, входя в зал, ― голоса. Полотеры, натирающие чуть приподнятую сцену МХТ, слушают на магнитофоне старую запись легендарной «Анны Карениной» Немировича-Данченко. Хмелев (Каренин) и Тарасова (Каренина) разыгрывают сцену разговора супругов. Речь их степенна и протяжна, бархатна и тягуча, каждый звук глубок и округл, а интонации непередаваемо роскошны. Запись звучит с помехами, как будто доносится прямиком из 1937 года. Слушать великих актеров очень смешно, такими неестественными, нелепыми и несуразными кажутся сейчас их голоса. Думаешь, ведь не могли же люди 80 лет назад и правда так разговаривать, да и 150 лет назад вряд ли могли. 

Смешно еще и потому, что слишком уж серьезно, монументально, как на парадном портрете, а оттого неловко. Над этой серьезностью, какой-то излишней взрослостью Крымов и подтрунивает весь спектакль, пытается растормошить и зрителей, и умудренную жизнью мхатовскую сцену, и сам роман. Заигрывает с фирменной чайкой на занавесе, вытаскивает из суфлерского подполья шуршащие листы экспликации и программку 37-го года. Как ребенок дразнит старую бабушку, понять которую невозможно и которая, как кажется, никогда не была молода.

«Сережа» похож на выбивание пыли из старого ковра по весне. Когда все семейство со смехом теснится в воскресенье на балконе или радостно высыпает во двор. Повсюду стоит веселый гомон, во все стороны разлетается пыль, семейство с упоением чихает и кашляет и с удивлением разглядывает скрывавшийся, оказывается, в переходящем из поколения в поколение ковре узор.

Может показаться, что самого романа в спектакле до обидного мало, он как будто отодвинут на второй план. Но стоит чуть приглядеться — и станет видно, как внимательно и бережно на самом деле относятся создатели к тексту «Анны Карениной»

Вот появляется Анна Каренина (Мария Смольникова). Элегантная и миниатюрная, вся в черном, на голове маленькая шляпка-вуалетка, чинно и плавно движется по партеру к сцене, несет в руках аккуратный чемодан. Все как и полагается образцовой даме из XIX века. Но, сделав шаг на сцену, дама моментально поскальзывается (как приличные толстовские героини не поступают, а вот крымовские вполне) и с криком падает навзничь, практически скатываясь в суфлерскую рубку. От незыблемой хрестоматийности не осталось и следа.

Герои Крымова разговаривают своими словами. И часто о всякой ерунде. Создается впечатление, что актеры придумывают монологи прямо на ходу. Может даже показаться, что самого романа в спектакле до обидного мало, он как будто отодвинут на второй план. Но стоит чуть приглядеться, прислушаться — и станет видно, как внимательно и бережно на самом деле относятся создатели к тексту «Анны Карениной». Они не просто повторяют за Толстым, а говорят с ним на одном языке, поэтому так просто и незаметно встраиваются толстовские слова в монологи «от себя», так что и не отличишь порой, где заканчивается одно и начинается другое.

Каренин ― персонаж не отрицательный и уж точно не неприятный, напротив, его очень жалко, а иногда он даже немного напоминает барона Мюнхгаузена («он такой выдумщик», ― говорит о муже Анна). Расшитый золотом мундир его слишком красив и волшебен для государственной службы, да и может разве чопорный чиновник, не человек, а машина, «перевести страх в музыку»? Первое появление ― в глубине сцены, стоит, увенчанный ветвистыми оленьими рогами. Но в рогах его, увешанных звенящими бубенцами, нет оскорбления обманутого мужа, скорее, что-то величественно-сказочное, как у оленя, на голове которого выросло вишневое дерево. Неспешно увозит Анну на спине — то ли лесной олень из песни, то ли северный олень из «Снежной королевы». 

Вронский переворачивает своей любовью все вверх дном и с ног на голову, ведь и в его жизни любовь тоже все перевернула. Оттого он ходит на руках, радостно балансируя в пространстве, и все предметы вокруг Анны тоже заставляет балансировать

Сережу, давшего имя спектаклю, играет кукла (художник-кукольник Виктор Платонов) и сразу три актера (Антон Лобан отвечает за ноги, Мария Сокольская — за руки, а Маруся Пестунова — смышленая Сережина голова). Все время окруженный толпой гувернеров и учителей, мальчик совсем заброшен родителями, и хотя они почти постоянно присутствуют вместе на сцене, но существуют как будто бы параллельно. Вот Сережа завтракает, пускает воздушного змея, учит французский язык ― жизнь сына проносится мимо Анны, но она ничего не замечает. Она безмолвной статуей застыла посреди сцены, обращенная  к кулисе, в которой скрылся Вронский.

Вронский (Виктор Хориняк) ― вовсе не военный и совсем не муж, но мальчик. Преимущественно ничего не понимающий, смотрящий на мир восторженно и открыто сквозь круглые стекла очков и появляющийся на подмостках исключительно в сопровождении мамы, княгини Вронской (Ольга Воронина).

Он врывается в упорядоченный дом Карениных, как ворвался вместе со снежным вихрем в вагон поезда. Вронский переворачивает своей любовью все вверх дном и с ног на голову, ведь и в его жизни любовь тоже все перевернула. Оттого он ходит на руках, радостно балансируя в пространстве, и все предметы вокруг Анны тоже заставляет балансировать, выстраивая из них прекрасные и шаткие конструкции, держащиеся на одном только честном слове, данном друг другу влюбленными. Так и сам Крымов врывается в размеренно-взвешенный роман Толстого, опрокидывает его, выводит из состояния равновесия, сознания того, что все под контролем. Выбивает почву из-под ног романа и его героев. Потому так накренился, потеряв точку опоры, планшет сцены, что устоять на нем ровно практически невозможно. «Мир завалился».

Ведущая тема спектакля, пожалуй, хрупкость. Хрупкость всего на свете, особенно семьи. А самая страшная трагедия ― этой семьи разрушение. Пожалуй, и спектакль-то в первую очередь как раз об этом. Не только о страсти, хотя и к «Сереже» подходят пастернаковские строки:

О, если бы я только мог,

Хотя отчасти,

Я написал бы восемь строк

О свойствах страсти,

которые хотел взять эпиграфом к спектаклю «Месяц в деревне» Анатолий Эфрос. И не об одной только любви, которой почему-то так глупо не хватает на всех даже у Анны Карениной, которую бог сделал такою, что ей нужно любить. И даже не только о том, как маленький мальчик Сережа оказывается забытым и брошенным посреди большой сцены-жизни. Но о том, как от разрушения семьи рушится сама жизнь, отдельных людей и вся в целом, рушится все вокруг, весь мир.

Встречаются взгляды Вронского и Анны, и прежний устоявшийся мир тут же летит в тартарары. Встречаются два взгляда, и последствия их пересечения так велики, что случайные пассажиры поезда со своими пожитками не могут устоять на ногах, разлетаются в разные стороны, валятся на землю и конвульсивно извиваются, как будто что-то ломается не только снаружи, но и внутри них самих. Под грохот падающих чемоданов, оглушительный скрип и скрежет сходящего с рельс поезда, обрушивающегося здания вокзала, Анна Каренина оказывается то подброшенной в воздух, то лежащей поперек багажных полок, то перебрасываемой Вронским из одной немыслимой поддержки в другую. Вронский высокий, а Анна в его руках совсем маленькая, так что он даже не сразу сообразит, как же поставить ее на землю. 

Один из самых красивых и грустных моментов спектакля — сцена, где Анна и Каренин в белых летних костюмах играют в бадминтон. Рядом катается на велосипеде Сережа, Алексей Александрович машет ему рукой. Они по-летнему похожи на все счастливые семьи и еще не знают, что зимой им предстоит стать несчастными как-нибудь по-своему. И только в самом финале, как предчувствие, бадминтон превращается в грубый теннис, сопровождаемый криками, и Каренин ожесточенно перебрасывается воланчиком с кем-то невидимым, стоящим в кулисах.

Крымов с актерами мчится сквозь спектакль, как с ледяной горки, стремительно и шумно, так что дух захватывает, и на полном ходу влетает из XIX века прямиком в XX, в 33-ю главу романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба»

А поезда, кстати, никакого нет. Со звоном и грохотом сыплется на пол посуда с празднично убранного стола (художник Мария Трегубова), и сам стол, теряя устойчивость, стремительно и слепо («Аз воздам!») несется вместо паровоза по накренившейся сцене, норовя сбить с ног, подмять под себя и Анну, и Каренина.

Крымов с актерами мчится сквозь спектакль, как с ледяной горки, стремительно и шумно, так что дух захватывает, и на полном ходу влетает из XIX века прямиком в XX, в 33-ю главу романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». Сережа — уже не кукла, а живой мальчик с торчащими голыми лопатками — неумолимо ускользает от матери, погружается в пучину кровати, как в болото или зыбучие пески, и становится умершим лейтенантом Шапошниковым. А сама Анна Каренина, перешагнув через порог времен, превращается в Людмилу, другую мать, тоже упустившую своего сына. Холодная военная зима будто подмораживает актеров, сковывает бурную жизнь спектакля. Почти без интонаций звучит читаемый с листа текст Гроссмана. 

«Колоссальные вопросы стоят под нашими ногами. Ходить страшно», — говорит Крымов и оставляет свою героиню наедине со списком вопросов, какие задаются обычно школьнику в конце параграфа по литературе, написанным специально для спектакля Львом Рубинштейном. В 40 вопросах, обращенных к каждому зрителю и, как кажется, к самому Толстому, — весь тот оставшийся роман, не появившийся на сцене. Безответно и гулко повторяется в тишине рефреном «Кто-нибудь помнит? Помнит кто-нибудь?», «Почему все именно так, а не как-нибудь иначе?» Вопросы эти, как ни странно, восстанавливают равновесие, расшатанное спектаклем, как будто приобнимают за плечо своей крючковатой лапой. Ведь, как ни горько, что все именно так, но бывает же и как-нибудь иначе.