Иллюстрация: Wikimedia Commons
Иллюстрация: Wikimedia Commons

-1-

Из протоколов допросов программы «Visitation», нарратолог Елена Сотникова, экспертная группа № 11

Свидетель №247, 1986 г. р.

— Бабушка все время вспоминала Великую Отечественную и принималась считать, сколько у нас спичек и крупы.

Свидетель №1018, 1983 г. р.

— Я испугался, что началась война.

Свидетель №3374, 1985 г. р.

— Я спросила: «Мама, танки – это, значит, война?»

Свидетель №17, 1961 г. р.

— Это была война.

Свидетель №5912, 1974 г. р.

— Война велась из СМИ. С одной стороны – тотальный контроль СМИ сторонниками Ельцина. С другой стороны — что у них там было — пара оппозиционных программ.

(листает мои дела) 

— Интересные у тебя попадаются свидетели, Сотникова. Вот, например, Олег Берцоев, семьдесят четвертого года рождения, от права на анонимность свидетеля отказался. Застенографировано: «На *** мне анонимность?»

— А, Берцоева хорошо помню. Это который вайнер. Он говорил, что к двадцатилетию для iTV делал проект про девяносто третий в вайнах.

— А что, смело! Ты видела?

— Если бы. Просила кого-то из инфоменеджеров найти, но «это не входит в повестку дня».

— Слушай, он, оказывается, из Нальчика. Была там когда-нибудь?

— В Нальчике? Нет, никогда.

— А я был. В девяносто девятом.

Молчание. Отложил дело обратно на стол, наклонился ко мне, поцеловал в плечо. Открыл блокнот. Штрих, штрих, штрих, косая линия. Штрих, перечеркнул. Кружок, внутри, еще один внутри. Я не знала — значит, ездил после всего. Не хочу вспоминать, не хотим.

— Что-нибудь нашла?

— Пока ничего не могу понять. У Расула с Евой свои системы каталогизации. По средам так, по субботам по-другому. Я помню, что они приходили летом. Потому что я их точно допрашивала в блузке, синей.

— В блузке, — задумчиво повторяет Женя. Он и допросы так же ведет – рассеянно смотря вдаль. Для свидетелей это бывает не очень удобно: им становится неуютно, нет личного контакта. – Темно-синяя, с белым воротником?

— Женя. Ты серьезно помнишь воротник?

Усмехнувшись, он продолжает рисовать в блокноте черные кружочки и полоски между ними. Круг, соединил, круг, соединил. Иногда он рисует большие кружки и заштриховывает их. Иногда рисует двойной сплошной. Иногда выписывает на бумаге лабиринт, в одну линию, не отрывая ручку.

— Помню, Ленусь, — говорит Женя. Прекращает рисовать. – Блузку, воротник, тебя тем летом. Это был… год первый допросов? – спрашивает он, загибая пальцы на руке и пытаясь высчитать, щурясь в никуда. Сложно считать, когда живешь вне времени.

— Круг первый, — машинально отзываюсь я. – Вот, нашла. Дело Артемовых и дело Евсеенко.

-2-

Eсли довериться шарашкиному бортовому журналу, за прошедшие три года через мои допросы прошло более шести тысяч человек.

Шесть тысяч допросов. Я проверила на прошлой неделе. Женя за ужином бросил: посмотри напосредок, Сотничек, ты удивишься. Я не поверила, пошла прямо посреди ужина проверять. Поднялась на второй этаж и дальше сквозь эхо в пустом длинном коридоре. Днем здесь бывает людно: гости бродят от двери к двери, пытаясь найти своего нарратолога, стенографы катаются на роликах из офисов в архивы и обратно, по полу бегут змейки стрелок вместо указателей. Мой кабинет в самом конце, ближе к конференц-залам, где мы собираемся дважды в день на инфомитинги.

В темноте нервно кликаю курсором по экрану и пытаюсь вспомнить. Шесть с лишним тысяч человек. Это вообще возможно? Чтобы немного успокоиться, начинаю считать. Допустим, я вела допросы каждый день, но без воскресений. Сколько в году недель?

Гугл: «недель в году». Допустим, триста шестьдесят пять минус пятьдесят два воскресенья. Триста тринадцать дней. На три. Девятьсот тридцать девять. Делим шесть тысяч на девятьсот тридцать девять – и получаем 6,3 допроса в день. Совсем немного. Бывало и по двадцать-тридцать.

Я представляю их как калейдоскоп. Много вспышек, много цветных осколков. Да, синяя блузка с воротником, да, люди, лица, руки, вялые и осторожные улыбки, прячут под стул ноги или, наоборот, крест-накрест, шпильки, бутсы, высокие ботинки на шнуровке. Женщины, мужчины, старше и моложе. Что-то теребят в руках и переспрашивают, осторожничают, некоторые отвечают сразу, другие подбирают слова, и голос дрожит. Я их понимаю. В этой стране уже шумело слишком много волн допросов.

Один мужчина не смог говорить. То есть сначала говорил. Он был милиционером. Милиционером? Точно. Это он рассказал, как привел домой мальчика с портфелем. И мама мальчика спросила: «Что, и занятия отменили?» А он сказал: «Вы не знаете? Выгляните на улицу. Белый дом окрасился в черный цвет».

Потом он не смог говорить. Я запомнила. За два года такое еще случалось — что люди начинали говорить, но не могли. Говорить больно. Но первым был этот мужчина.

-3-

Из рабочих документов нарратолога Елены Сотниковой, экспертная группа №11

КЛЮЧЕВАЯ фраза (!/?) ---------------------->  выдвинуть на обсуждение

спорно?

Свидетель №348, 1872 г. р.:

Сейчас мы в последний раз нарушим закон. И тогда в этой стране все станет нормально.

«Сейчас мы в последний раз нарушим закон. И тогда в этой стране все станет нормально».

-

-

-

*Ева — уточнить автора, проверить данные. Возраст!

«в последний раз нарушим закон» — как называть случившееся?

*От разных свидетелей:

 «государственный переворот»

«переворот»

«бунт»

«захват власти»

«путч»

«революция»

«противостояние»

«конфликт»

«насильственное прекращение устаревшей формы власти»

«боевики»

«защитники»

«силовики»

«силовой конфликт»

«террор»

-4-

Представьте себе: первая по величине страна в мире днем и ночью горит голубыми прямоугольниками. Мерцают Пермь и Чукотка,

Благовещенск и Орел, Питер, Тюмень, Ульяновск, Набережные Челны. Все города мерцают. Все наблюдают и ведут ночной дозор: что происходит сейчас там, в Москве. Что будет с нами всеми.

В самой Москве тоже едва ли найдешь темное окно. Люди не спят или спят урывками, с плохими предчувствиями, со страхом. В зале, в спальнях родителей, на кухне днем и ночью жужжит телевизор — и включают то футбол, то новости.

И каждая семья сидит и ждет. Чего-то ждет. Не отходя от экрана. Обрывистые разговоры то и дело возникают и стихают, и все снова начинают напряженно, боясь упустить важное, страшное, смотреть телевизор.

Свидетель №2812, 1939 г.р., контракт об анонимности не подписан

— Скажите, а вот точное время вы помните?

— Помню, деточка, очень хорошо помню. Это было сразу после семнадцати часов. Говорю так точно, потому что тогда в семнадцать ноль-ноль ко мне каждый день приводили внука Ванечку. Сейчас-то ему уже тридцать лет, он уже на работе Иван Андреевич. А для меня Ванечка, — улыбается свидетельница и складывает руки на столе горкой. А вот однажды, когда ему было семь, он…

Таких очевидцев, которые рассказывают про свои семьи, про детей, внуков с подробностями и экскурсами в параллельные темы, я люблю больше всего.

— Спасибо вам, Анна Алексеевна, — подвожу я итог рассказам про Ванечку, — это был самый последний вопрос. Все, что вы рассказали, очень важно для нашей работы.

(Свидетель подходит меня обнять и перекрестить. Я не возражаю.)

— Ева, пожалуйста, проводите Анну Алексеевну до выхода. Вас должны встретить и отвезти домой на машине.

— А вы тут все время все живете? – не спешит уходить №2812. – И вообще не выходите отсюда? Ой, бедные, бедные люди – такая работа, — говорит, уже стоя в дверях.

— Не переживайте за нас, Анна Алексеевна, — улыбаюсь я ей на прощание. — У нас здесь все хорошо.

Свидетель №2826, 1955 г. р.

— Вы помните, когда именно это произошло?

— Вечером. Поздним вечером. Часов в десять или одиннадцать.

Свидетель №2827, 1982 г. р.

— Я училась в пятом классе. В тот день утром учительница зашла в класс и сказала… не помню точно, что-то вроде: «Дети, вы должны знать — в Москве стреляют». Вечером сидела дома, в зале, делала домашние задания, и потом мама разрешила посмотреть мультики. И вдруг на экране появляется надпись: «Внимание! В здание “Останкино” ворвались мятежники!»

— Скажите, а вы помните, в какое время это случилось?

— В смысле, вечером или утром?

— Точное время. Сколько было на часах?

№2827 думает. Трет глаза и пытается вспомнить.

— Мне кажется, это было вечером. Ранним вечером. Часов в пять-шесть.

Евочка вносит цифры в протокол. День уже близится к концу, и даже ее грубоватые, стремительные пальцы стучат по клавиатуре с ноткой усталости. Перехватив мой взгляд, она кивает и отмечает ответ цветной галочкой для меня. У каждого цвета – свое значение, и по ним я потом делаю сводные таблицы. Больше всех остальных стенографов я люблю работать с Евой – никогда не врывается в беседу, не задает уточняющих вопросов и на время допросов становится практически невидимой. Это очень важно.

— Спасибо за то, что уделили нам время, — повторяю привычную формулу. — Все, что вы рассказали, очень важно для нашей работы. Я надеюсь, что это было не слишком сложно для вас.

№2827 (женщина), кажется, очень рада, что может идти домой. Она резким, рваным движением поднимает с полу большую соломенную сумку и неловко задевает ей о поверхность стола.

— Мне назад той же дорогой идти? – спрашивает смущенно.

— Да, — улыбаюсь я. – Просто идите за красной стрелочкой. Когда выйдете в холл, к вам подойдет один из наших ассистентов и проводит к выходу. И не забудьте, пожалуйста, отметиться в чек-листе. Всего вам доброго.

Вместо ответа №2827 торопливо закидывает на плечо свою торбу. Оттуда торчат двухлитровая бутылка воды, багет и кочан зеленого салата. Блокнот «Visitation»овский свидетельница тоже запихивает в торбу. И уходит, не попрощавшись.

Вот так они все приходят из большого мира; уходят, возвращаются домой.

А я остаюсь.

После допросов всегда чувствуешь себя внезапно осиротевшей. Они все там, во внешнем мире. С семьями, детьми, продуктами, ужином.

А я здесь — задаю вопросы.

-5-

№2826 и №2827 — последние на сегодня, и после перерыва мы приступаем к проверке фактуры. У каждого из нарратологов в команде есть свои стенографы (у меня – та самая аккуратная методичная Евочка в кремовых рубашках с жабо и постоянно соревнующийся с ней Расул, мой бывший аспирант-германист) и свои фактчекеры. Их в группе двое. Есть болгарский политолог Мария Благоева, которая переехала в Россию на два года для работы в «Visitation». И есть Слава Морозов — историк современной России и давний друг. После революции памяти он перешел из МГУ в Новый исторический университет и заведовал там кафедрой изучения памяти и травмы — пока за ним, как и за мной, не пришла Юлия Шевцова, лидер Партии Памяти. В шарашку Слава приехал в профессорском клетчатом пиджаке, очках с толстыми линзами и явным нежеланием общаться с кем бы то ни было. За исключением работы (тут он становился полнословным, точным и убедительным), ему вполне хватало словаря из «здравствуйте», «приятного аппетита», «спасибо», «доброй ночи». Программа явно идет ему на пользу: он понемногу избавился от профессорской оболочки с пуговицами под горло, перешел с подслеповатых очков на линзы — и оказался приятным и нескучным человеком.

— Ребята, я вам скажу от чистого сердца: я просто ненавидел этих оболтусов, — как-то объяснял нам Слава в перерыве между инфомитингом и планеркой, — студентов, от которых у меня в университете год за три шел, как на каторге. Вечно подходят, выспрашивают что-то после лекций, письма эти шлют, вечно ими нужно руководить и объяснять: как писать реферат, как писать диплом, как писать кандидатскую – да боже ты мой, давай, сверкни уже своими собственными мозгами, осел, хоть немного. Нет, будет ходить и спрашивать. Я столько раз просил освободить меня от нагрузки — но нельзя. Хочешь не хочешь – сей вечное, доброе и разумное, преподавай, учи. А я, ребята, не учитель. Я ученый, это мое. Сам. Я и история.

Когда Слава пришел в себя и понял, что в шарашке вокруг него больше нет студентов, он немного раскуклился и оказался наконец на своем настоящем месте. Группы сверки фактуры в его смену проходили влет – как маленькие спектакли одного актера.

— Так, этот фрукт говорит, что «Останкино» штурмовали «часов в десять или одиннадцать». Очередной бред. — Морозов бегло просканировал протокол допроса. — Вы, голубчик, уже бы тогда смело сказали, что утром, вместе с Белым домом. А другой что? — продолжает Слава, переходя к файлу №2827.

— Другая, — вежливо поправляет Евочка.

— Другая, — повторяет Слава, — говорит, что «ранним вечером, часов в пять-шесть». И туда же ее коллега под номером 2812 – ого, тридцать девятого года рождения, довоенный. Женщина? Тогда тем более. Старость нужно уважать, товарищи. Но в целом — то же и те же. Ну что я вам могу сказать, коллеги. Слаба человеческая память. Слаба память ваша, моя и женщины под номером 2827 – бабушку не трогаю. Часов в пять-шесть, если хотите знать, «Останкино» еще никто не захватил. БТРы были, бетон ломали, баррикады строили. И Макашов был, пытался уговорить Поповичева и Гоцюка дать им эфир. И на Тверской, да, на Тверской тоже шел митинг в это время. А в шесть часов — если здесь хоть кому-нибудь интересны факты и точность, – Слава ходил по комнате, размахивая руками, и вдруг резко остановился, — в шесть часов Ельцин освобождал Руцкого от должности вице-президента указом №1576 от 3 октября 1993 года…  

ельцин штаб адресность неконструктивной оппозиции проломили стену останкино грузовиками коммунисты защитники собирали гильзы лимонов с гранатометом коллективная амнезия зловещее xасбулатов оцепление леви-стросс

— Лена, вы согласны? – переспрашивает Морозов, наклонившись ко мне.

— С чем? Да. Простите. Как всегда, детально и точно, Слава, спасибо вам. А по конкретному вопросу, – пытаюсь вернуть себя и его к обсуждению, — по трансляции?

— По трансляции, — Морозов берет паузу и начинает: — Да. Третьего октября в девятнадцать-двадцать шесть диктор «Останкино», Лев Серафимович Викторов, прерывает трансляцию футбольного матча между «Спартаком» и «Ротором». И, между прочим, весьма спокойно и твердо произносит: «Уважаемые телезрители, в связи с вооруженной осадой телекомпании “Останкино” мы вынуждены прервать эфир». Это тебе по трансляции.

— Наверное, главная слабость и сила человека, — задумчиво произносит Евочка, смотря то на нас, то в потолок (Ей всего двадцать один, и каждый раз, когда нужно что-то сказать вслух, она пунцовеет и крепко сжимает кулачки. До переезда в шарашку она работала в маленьком издательстве, готовила к печати детские книжки), — это умение забывать и умение частично помнить. Есть задуматься, разве это не противоестественно – помнить всё? Ведь так не должно быть в человеке?

— Простите, милая леди, а противоестественно всё помнить – это вы сейчас про меня? – сварливо уточняет Морозов. В последнее время, стоит ему разойтись, Славу начинает тянуть в актерство, ему хочется задержать нас в зрителях и собеседниках, поговорить по душам, подискутировать. Но уже восемь вечера, и единственное, чего хочется нарратологам после целого дня разговоров и вопросов, – это упасть в кровать и в черную пропасть сна. Вместе с Женей упасть.

Двери переговорок начинают открываться одна за другой, и обитатели шарашки выплывают в холл, рассеиваются по своим стрелочкам. Нарратологи живут в зеленом корпусе, и я ухожу вглубь лабиринта, следуя изумрудной стреле. Для свидетелей – красные, на выход. Для стенографистов – желтые, для фактчеркеров – синие. Оранжевые – у технического персонала. У Шевцовой – фиолетовая.

Меня нагоняет Женя и приобнимает, мельком прижимается щекой и, запустив руки в волосы, вынимает из моего пучка на затылке шпильки. Волосы падают на спину. Сегодня мы еще не виделись.

— По белому или слишком устала? – спрашивает Женя. Мне кажется, я понемногу приучаю себя видеть его только здесь и сейчас и гасить воспоминания о том, что было. Правильнее было бы не вспоминать о прошлом вообще, не проводить вместе ни вечера, ни ночи, ни утра. Но в одной версии этого вечера – Женя, вино и приятный холодок. И мы без слов договорились: прошлое между нами – вычеркнули, девяносто третий между нами – вычеркнули. А в другой версии вечера — на меня, стоит войти к себе в комнату, хлынут белые карточки, и я это знаю.

— Устала, но белое — да, — отвечаю я, и мы разворачиваемся и идем против зеленой стрелки назад, в бар и в вино.

-6-

Когда пять лет назад в нашей стране произошла самая странная и тихая из всех революций мира, к власти пришла Партия Памяти, и в России выстрелила «немецкая модель». Вместе с немецкой моделью — неожиданно выстрелила немецкая литература, а за ней — и мой курс лекций: Германия, поствоенная литература.

Отмотать на пять лет назад – ничего интересного. Начало моей преподавательской карьеры было скупо на события. На занятия про Эрпенбек и Шульце приходили два-три десятка студентов, я читала лекции, не слишком придиралась на экзаменах и писала никому не интересные статьи про историческую память, травмы коллективного сознания, нарративную теорию и культуру как мягкую силу.

В январе двенадцатого года, в первый день зимнего семестра, на мою лекцию пришло двести восемьдесят четыре человека. Повторю: двести восемьдесят четыре. У половины из них не было студенческих билетов. На каждое новое занятие слушателей приходило все больше и больше, и уже в феврале, прямо посреди семестра, мы запустили параллельный поток и открыли вечерние курсы для вольнослушателей — чтобы хоть как-то разгрузить университет от тяжести внезапного интереса к памяти.

Память в России стала главным словом года, десятилетия. Все хотели слушать про память, писать про память, прорабатывать память, устраивать акции, поднимать архивы и исправлять национальные ошибки. Возможно, это стало самым прекрасным временем, что я помнила в своей стране, – само по себе, безотносительно меня и моей работы – хотя, конечно, в тот момент и моя жизнь круто изменилась.

Я перешла работать в Российский государственный, где мне предложили открыть и возглавить новую кафедру, не вылезала из командировок, работала над популяризацией новой российской политики в западной науке. И незаметно, шаг за шагом, стала одним из тех ученых, кто привез немецкую модель активной, top-to-bottom политики работы с памятью в Россию.

Теперь вместо двух-трех десятков студентов я привыкла видеть на своих лекциях по три сотни слушателей; вкупе с плохим зрением – неудивительно, что на лекции про Джудит Герман в марте пятнадцатого я не разглядела на галерке гостью. Но когда после занятия на мой стол лег плотный кремовый прямоугольник с гравировкой «Visitation» и мелькнула тонкая острая рука с большим сложнопереплетенным двойным кольцом – я, подняв глаза, сразу поняла, кто это.

— Юлия Шевцова, культурная память, — представилась она.

— Я узнала вас.

Конечно, я узнала ее сразу. Вряд ли в этой стране – или хотя бы в этом городе – остался хоть один человек, который бы не мог с полуприкрытыми глазами узнать Юлию Шевцову. Длинные темные волосы, всегда заплетенные французской косой, очки кошачьей формы, неизменно мягкая и непременно теплая улыбка — и слишком активная, слишком решительная манера жестикулировать, словно она говорит руками. Это были руки и лицо «революции памяти» — и, пожалуй, даже лицо новой России, какой она начала становиться шесть лет назад.

Я вспомнила, как тогда, в одиннадцатом году, после каждой лекции доставала из сумки ноутбук и смотрела последние новости прямо на ходу, пока шла из одной аудитории в другую. Во время первой декабрьской демонстрации Шевцова была единственной женщиной среди выступавших. В ожидании своей очереди к микрофону она трогательно грела ладошками покрасневший нос, постоянно сбивая и поправляя очки, и все время вертелась, что-то спрашивая у соседей по очереди и у проходивших мимо. Потом ей из толпы передали маленький зеленый термос, но только она открутила крышку, как ее вызвали на сцену. Так Юлия Шевцова и произнесла свою главную в жизни речь – геометричная, нелепая, дерзкая, с покрасневшим носом и чужим термосом в одной руке. Разговаривать ей пришлось одной правой. Студенты попросили не выключать, и вместо того чтобы обсуждать Уве Теллькампа, мы срослись в один большой комок перед экраном моего старенького лэптопа. А Шевцова, словно зная, что все больше и больше людей в этой стране начинают в нее верить, с каждым выступлением говорила увереннее, превращаясь из съежившегося в чужой мужской куртке воробушка в женщину, которая улыбается вам точь-в-точь как мама – и которая объявила России нулевой час, Stunde Null.

— Юлия, вам, наверное, нужен комментарий о «немецкой модели»? – спросила я. Я уже пару раз работала с «Visitation».

— Мне нужен высококлассный нарратолог, — ответила Шевцова. — И, по слухам, это вы.

И назначила на завтра встречу в «Кофе&Кокос» на Большой Кузнецкой.

-7-

Из документов нарратолога Елены Сотниковой, рабочая группа №11

ОЦЕНОЧНЫЕ СУЖДЕНИЯ

важно!!!

Спектр оценок

Эмотивные суждения

Представить различные точки зрения

Нюансированное видение

Ответственность рассказчика?

(нрзб)

Степень уверенности говорящего

*Формулировка позаимствована из СМИ

Разброс по возрасту, полу, локации, образованию, уровню дохода

Политические взгляды (!)

Если семья – общие формулировки(?) – обсудить на планерке

например:

Свидетель №456, 1965 г. р.

— Это был парламент обреченных.

Свидетель №3841, 1951 г. р.

— Просто, честно сказать, там и не было очереди на «порулить страной». Кому это было вообще нужно?

Свидетель №1928, 1979 г. р.

— Красно-коричневые в Белом доме воспринимались как фрики.

Свидетель №4921, 1957 г. р.

— Они в девяносто первом не додрались.

Свидетель №67, 1982 г. р.

— Когда я шла в школу, я думала, что занятий не будет, но они были. Только на первом уроке завуч собрала всех в актовом зале и уговаривала нас не ездить в центр за приключениями: «Обе эти власти антинародные».

Свидетель №314, 1973 г. р.

— После этого я стал более критично относиться к правительству. Несмотря на весь флер демократии и либерализма после августа девяносто первого, они показали нам, кто здесь власть. Хотя и симпатии к защитникам Верховного Совета у меня тоже не прибавилось. Скорее даже жалость. Они, мне кажется, просто жертвы.

-8-

— Итак. Зачем вам это нужно? — спросила я, как только официант принес заказ. Кофе на столе был как выстрел стартового пистолета на гонках

— мы одновременно придвинулись ближе к столу.

«Она очень интересная, — подумала я. – много наработанного: осанка, щедрая материнская улыбка, в глазах такой светлый интерес. И тут же – колкая, жесты почти мужские, голос для команд, а не для просьб.

— Давай на «ты», — предложила Шевцова. Де-факто – скомандовала.

— Хорошо. Зачем тебе это нужно? – повторила я. – Ведь, насколько я помню, была следственная комиссия. Об этом много писали. Может, даже слишком много. Почему?

Шевцова отпила кофе (американо плюс миндальное молоко, без сахара).

— Лена. Ты прекрасно знаешь, что следственная комиссия добилась только амнистии и была распущена. Что написанного много – но по сути сказано мало. И что это до сих пор одна из главных болевых точек и для страны в целом, и для любого, абсолютно любого россиянина. – Шевцова говорила резко, жестко и так же, как и в телевизоре, выделяла все ключевые слова руками, снова и снова разрубая воздух между нами на части. – Мы три года бились за этот проект и сейчас наконец получили под него финансирование. Нашли место, выстроили инфраструктуру, почти укомплектовали команду. Но нам нужно еще несколько человек.

— Это интересное предложение, — я старалась осторожно подбирать слова. — Очень интересное. И мне небезразлична эта тема. Поэтому… я бы подумала.

— Отлично, — кивнула Шевцова, — думай.

— Сейчас?

— Почему нет?

Уже не стесняясь, я продолжаю рассматривать свою собеседницу. За такими женщинами интересно наблюдать. Там внутри – все: и гордость, и гордыня, и страх оказаться неправой, и паническая боязнь ошибки и потери лица. Она держится так, словно на самом деле все наоборот, словно я у нее на приеме – у врача, у серьезного страшного врача, который мягко улыбается и не говорит вслух слово «онкология». Я затянула паузу, а она не торопила, как будто для нее время не шло дальше.

— Почему такая спешка?

— Мы работаем на восемнадцатый год, двадцатипятилетнюю годовщину. Это три с половиной года – уже мало. А исследовательскую часть, мы посчитали, надо закончить не позже марта 2017. Отсюда – два года работы. Ты как ученый должна понимать, что это вообще не срок, что тут даже времени на разгон не будет, надо стартовать с места в карьер на полных оборотах, и…

— А где и как все это вообще будет происходить?

Тут Шевцова заметно сбавила обороты.

— Ну… — снова улыбнулась она, — мы подготовили рабочий спейс для всей команды в Софино, новом высокотехнологичном исследовательском поселке в Подмосковье. Там будет все, что вам нужно, туда перевезен архив, все подборки прессы, там рабочие кабинеты, умные компьютеры, базы данных, инфраструктура работает как часы…

— То есть мы будем каждый день приезжать в Софьино, в Подмосковье, чтобы…

— Софино, — мягко перебила меня Шевцова, — без мягкого знака. Не волнуйся, ездить никуда не нужно, вы будете там жить.

И снова – интонация, как у врача, который сообщает неприятные новости. Тихо, мерно.

Пока Шевцова рассказывала, я старалась смотреть на окно у нее за спиной и на большой открытый мир, от которого она уже сейчас начинала меня отгораживать.

Ее проект был похож на антиутопию. В легкой, разбавленной картинками красивой жизни форме – но антиутопию. Потому что к высокотехнологичному исследовательскому поселку с идеально разработанной инфраструктурой прилагался ряд едва ли привлекательных условий. Например, ограниченный доступ к внешнему миру, к новостям. Ограниченные контакты с людьми вне проекта. И, например, контракт на два года – два года полноценной, важной жизни, которая за стенами Юлиной шарашки могла и наверняка бы изменилась за этот срок.

— А что случится через два года, когда мы вернемся? – спросила я. Мы ведь все оставляем не только семьи, но банально – даже работу. Что дальше?

— Мы работаем с вашими университетами, редакциями, НИИ, со всеми. Они законодательно будут обязаны принять вас назад на должность не ниже той, что вы занимаете сейчас, — Шевцова снова начала говорить, как в телевизоре. — Пойми, Лена – это не просто частный проект, это не активистская инициатива. Это не имеющая аналогов программа по работе с культурной памятью и ревизии национального исторического нарратива, которая финансируется и поддерживается государством. Вы не потеряете ничего за эти два года. Вы выполните огромную задачу, важнее которой сегодня в этой стране нет. И вернетесь в свою прежнюю жизнь именно с этим – а не так, как будто вы два года, не знаю, там, дауншифтили, и потом захотели все назад.

белый дом локус памяти я ей не доверяю совершить научный прорыв гетероглоссия интересно это все в принципе возможно с другой стороны наконец проверить не в classroome а что мне терять лекцию недочитала про герман а там еще пора эссе задавать тысяча девятьсот дискурс девяносто третий белый дом расстрел руцкой языки пламени чьи-то фотографии а где бы была я женя тогда спрашивал а где бы была ты женя женька он же тоже все время пишет про память интересно тоже ли он диахрония

— Я не могу принять решение сейчас, — сказала я. – Мне нужно время.

Шевцова вздохнула.

— Мне говорили, что ты фигура непростая и что с тобой сложно.

Это было не слишком приятно слышать, но я просто пожала плечами.

— Если говорили — значит, так и есть. Но решить сейчас я не могу.