Иллюстрация: Pixhere
Иллюстрация: Pixhere

Конец света, моя любовь

В детстве я больше всего боялась конца света. Вообще боялась перемен. Мне интуитивно казалось, что перемены могут быть преимущественно к худшему, а к лучшему — вряд ли. Меня окружали хорошие объекты и мне было хорошо среди них. Утром солнце проникало в окна спальни, выходящие на восток, и подсвечивало оранжевые шторы. Это было хорошее солнце и хорошие шторы. Хороший дедушка показывал мне хорошие звезды в вечернем небе, а весной — как распускаются листья, как вы догадываетесь, тоже хорошие. Летом на даче я просыпалась в полной радостного ожидания беззаботности, когда ко мне с неизбывной колодой карт в кармане приходила подружка Надька. Уже тогда было понятно, что лучше никогда не вырастать. «Когда-нибудь ты поймешь, что счастье — это ожидание», — как-то сказал мой отец.

Кто-то из знакомых взрослых сказал, что у детей бывает такой комплекс, который заключается в страхе перемен и желании, чтобы все оставалось, как есть. У меня этот комплекс точно был. А конец света был воплощением самой страшной перемены. Кроме того, были ужасные факты космического характера. Дедушка рассказал мне, что такое энтропия, и я поняла, что хаос неконтролируемо возрастает и Вселенная идет к своей смерти. А в школе нам показали фильм, в котором рассказывалось про грядущую смерть Солнца. Показывали смоделированные кадры, как оно сначала станет огромным и красным, потом части его станут падать на землю, и она будет гореть огнем, а потом Солнце умрет совсем. После того, как фильм закончился, я для верности подошла к учительнице и спросила: «Любовь Михайловна, а когда Солнце умрёт?» Любовь Михайловна, кажется, не знала и спросила у другой учительницы, которая сказала, что еще очень нескоро, через миллионы лет, и мне стало немного спокойнее от этой временной отсрочки. 

Была у меня и еще одна временная отсрочка, правда, не такая долгая. Еще в самом раннем детстве я услышала о предсказании Нострадамуса, согласно которому конец света должен наступить в 1999 году от звезды Немезиды, что означает «месть», называли точную дату — 11 августа. И я считала годы: в девяностом году я говорила себе «это еще не скоро, целых девять лет», в девяносто втором «ещё целых семь лет» и т.д. Как-то, в очередной раз кем-то напуганная, я спросила у дедушки, что он думает по поводу предсказания Нострадамуса, и он ответил, что все будет, как Господу Богу угодно.

Еще одним вариантом конца света было второе пришествие. В самом раннем детстве я спросила маму, есть ли Бог, и мама ответила, что нет. Потом прошло еще немного времени, и я снова спросила маму, есть ли Бог, и мама ответила, что да, потому что за это время она уверовала. Во время перестройки появилось много ранее отсутствовавшей на прилавках литературы, мама стала читать разную эзотерику и в результате всего этого чтения пришла к выводу, что Бог все-таки есть. Ну есть — значит, есть. Тогда я тоже уверовала. Однажды мы с мамой гуляли по проспекту, в сторону запада, около районной библиотеки, и садилось солнце, все небо было залито сияющим пунцово-золотым светом, и мама сказала: «Кажется, как будто сейчас, в этих облаках, явится Христос во славе». В общем, все шло к тому, что конец света будет вот-вот. Он назревал буквально со всех сторон. 

Летом на даче Санек стал обучать меня и моих подружек магии. У нас с Саньком была любовь. Он сказал, что конец света будет в следующем, двухтысячном году, и будет последняя война. На эту войну мы собирались все вместе: мы с Саньком, Юрик, Надя и Нюта. Позже я узнáю, что русские люди чаяли конец света и последнюю войну не одну сотню лет — в самых разных, диких и стремных сектантских чаяниях. Было это и у нас, детей девяностых. Эта война, на которую мы собирались, почему-то была войной в Афгане, которая на самом деле не кончилась. И одновременно это должна была быть война, знаменующая начало нового мира, в котором Земля сольется с другой планетой, своим магическим двойником, на котором живут драконы, эльфы и гномы. И одновременно это должна была быть последняя битва Армагеддона. Все мы готовились уйти на эту войну по-настоящему и умереть на ней, Саня уже заказал для нашей группы специальную милитари-форму. Саня вообще очень хотел в армию, но его не взяли, потому что он стал рассказывать комиссии про свои занятия магией, ему не поверили и сказали «сделай что-нибудь», он сделал, что у одной из женщин в комиссии заболела голова, но ему все равно не поверили и поставили диагноз «шизофрения». Бабушка с дедушкой не знали, что я уйду на войну и умру, я не могла им про это сказать, но мне было их очень жаль, и было жаль все хорошие, родные и любимые вещи. Я стала смотреть на них как на уже навеки утраченные: вот он, мой хороший умывальник, мои хорошие кусты спиреи, мой хороший дедушка, который смотрит телевизор, и мой хороший кот, который вышел поваляться на солнце. Каждый прожитый день стал для меня последним днем дома перед войной.

Мне было тринадцать, и это было хорошее лето. Мы с Саней гуляли в лесу и один раз случайно сели на муравейник, катались на его стареньком мотоцикле и я сожгла платформы своих ботинок, поставив ноги на трубы, сидели вечером в корнях огромного древнего дуба и пили вино «Черный монах», Саня приезжал ко мне после работы (летом он работал в поселке водопроводчиком), и прятался у меня за печкой от разыскивавших его приятелей Гапона и Мастера, про которых ходила шутка, что они перепили тормозной жидкости, и, ревнуя меня, ездил со мной в гости к долговязому Андрею. Это было прекрасное лето в ожидании войны и конца света.

Потом я уехала в город, в школу, в восьмой класс, а Саня обещал приехать через месяц и позвонить, но время шло — и он не появлялся, и уже в конце октября выяснилось, что он давно уже в городе, меня, оказывается, бросил и встречался с Нютой, но Нюту он уже тоже наполовину бросил и теперь он вместе с Натой, школьной подругой Нади. Таков был конец моей первой любви и странной незабываемой сказки, и еще — конец детства и конец света.   

Я стала много гулять одна, прогуливала школу, писала стихи, и меня очень удивляло, что все в мире идет по-прежнему. До самой весны я ждала, что начнется война. Я начала встречаться с Юриком, который официально был парнем Нади, чтобы быть в компании — чтобы меня тоже взяли на войну. Юрик рассказал мне, что все мы в прошлой жизни воевали в Афгане и там погибли: я была военной летчицей и разбилась на самолете, Надька была сестрой милосердия, Нюта — снайпером, и в живых не остался никто. Мой привычный, детский мир продолжал таять: я смотрела на маленькую кухоньку с красно-синим линолеумом, сидя в которой я разговаривала по телефону с Юриком, и на расписных петухов на деревянных досках, и на старую электроплиту «Лысьва», и думала о бабушке с дедушкой, которые, сидя в соседней комнате, переживали из-за этих юриных звонков, и думала о всей своей умирающей на глазах прошлой жизни, и как мы с мамой ездили в Сочи, когда мне было десять лет, и как у меня когда-то жила гусеница, которую я кормила лепестками шиповника. Все вещи вокруг были чудовищно беззащитны, они таяли и взывали ко мне, но я должна была принять, что убью их своим уходом на войну, уже убила, потому что приняла решение. Это было страшное отчаяние, потому что решение было настоящим, и в этом было предельное напряжение души. Той осенью и зимой я со всем прощалась. Я бродила у замерзших рек, черных деревьев, ездила без цели на метро, побывала на вокзале, с которого мы обычно уезжали на дачу, и гуляла по платформам, несколько раз приезжала в район высотных домов около залива, где я прожила первые три года своей жизни, с тем чтобы сброситься с крыши одного из этих домов, но либо ход на крышу был закрыт, либо не удавалось даже проникнуть в парадную, либо мне переставало этого хотеться. По ночам я слушала в наушниках радио, рок-музыку, и писала стихи; что-то новое вылуплялось внутри, раздирая сердце, и никак не могло вылупиться так, чтобы уже совсем. В индустриальных районах среди бетонных заборов я гуляла впотьмах и надеялась, что меня изнасилует и зарежет какой-нибудь пьяница. Тогда же я стала выпивать по бутылке-другой «Балтики 9» в день. 

Наступила весна, и никто не пошел на войну, сказали, что она перенеслась что ли или что-то еще. Потом Надя рассталась с Юриком, Саня расстался с Натой, постепенно все перестали общаться, Ната, которую я успела пару раз увидеть, стала работать торговкой на рынке и жить со своими чередующимися парнями, Надя после девятого класса пошла учиться на модельера-конструктора, работала в фотоателье, потом бухгалтером, крестилась, долго жила с гражданским мужем, потом вышла замуж за другого парня и родила сына, Нюта вначале брилась налысо, бросила медучилище, тусовалась в разных местах города и разных компаниях, ездила автостопом по стране и умудрилась заработать диагноз «синдром бродяжничества», но рано, лет в восемнадцать, вышла замуж, родила ребенка, потом развелась и работает хирургической медсестрой, Юрик несколько раз разводился, бросил пить по здоровью и работает сборщиком мебели, Санек тоже женился и разводился, тоже где-то работает, да и бог с ним со всем, но я до сих пор помню, как мы лежали в сосновом бору, взявшись за руки, и нас связывало столь многое, что и сейчас для меня это все еще относится к тому, о чем невозможно говорить. Ведь все мы, а было нам от тринадцати до девятнадцати лет, умерли на той войне, которая так и не наступила. 

Я перестала бояться конца света. Я его полюбила. Я узнала его повадки: когда он приходит — он очень быстро проходит мимо, а тебе только и остается, как что-то бессвязное кричать ему вслед, а когда его нет — одни его боятся, другие чают и думают, что, когда он придет — смогут удержаться в нем вечно, а потом обнаруживают себя с бутылкой пива перед телевизором. Он наступает и не наступает одновременно. И с удивлением видишь, как целому миру приходит крах, но при этом — самое страшное: все остается по-прежнему. Те же деревья, улицы, дома, люди. И детский ужас, что настанет конец света — всего лишь шутка, когда понимаешь, что конца света уже не будет никогда, и никто не отомкнет хрустальный ларчик мира в его невыносимой вечности. Всю свою маленькую жизнь я пыталась защитить мир, спасти его, не дать ему раствориться, как облаку и морской пене, но мир обманул меня и оказался твердым, совсем твердым. 

Когда-то мой отец сказал: «Счастье — это ожидание». На что я добавлю: счастье — это ожидание конца света. Теперь я знаю, что конец света — это предел и размыкание, исполнение и чудо, и задача его, как задача любого предела, одновременно быть и не быть, случиться, чтобы ты отдал себя ему и погиб, и не наступить никогда, и любого иного было бы слишком мало. Он не вовне, но в самой сердцевине опыта мира, и «Апокалипсис» только одно из имен его, ведь он такой же конец света, как и его начало. Я хочу жить в его сердце. Я продолжаю учиться любить его. Узнавать его под разными, новыми именами и с новыми людьми, не опаздывать к нему, упорным трудом расширять его на пространство жизни. И как бы ни давила твердость мира, и как бы по-разному мы, юные маги того лета, ни умирали, нам, по крайней мере, мне, теперь всегда как будто чуть-чуть скучно в мире, потому что с тех пор, как прекратились потопы, пришла скука, и «Королева, Колдунья, которая раздувает горящие угли в сосуде из глины, никогда не захочет нам рассказать, что знает она и что нам неизвестно».

Фея на шоссе

Дачный сезон закончился: поселок пребывал в запустении, в заброшенности. На шоссе не было ни машин, ни прохожих. Рынок тоже вымер. На земле в изобилии лежали палые листья, иголки, прелые яблоки; на участках росли поганки и белые грибы. Топить нужно было каждый день, и все равно приходилось дополнительно включать обогревающие панели. Солнце было прохладно-ласковым, небо ясным и усталым, подобранные яблоки вкусными; на рынке на площади между лотков валялись собаки, вся стая, — лежали, подставив тощие бока солнцу, как будто издохли. На пляже Малого Борковского никого не было; детские игрушки, которые были летом рассыпаны по песку, кто-то собрал и унес. Интересно, подумал Вилли, одиноко прогуливаясь по пляжу, кто приносит их и уносит? Кому они принадлежат и где проводят зиму? Черноплодка у дорог была сочная и холодная. Стояла тишина, безветрие, только издали доносился стук инструментов — строили дом. На Северной тоже строили дом, выкопали на участке огромную яму, а всю землю из нее высыпали на площадку, где летом играют дети. Центральную улицу, там, где она пересекается с Приозерской, перекопали, и больше там нельзя было пройти. В переулке, где жил Вилли, все дома, кроме его дома, стояли пустыми; на соседней улице еще жили пара стариков. Вечером под дождем Вилли видел, как двое знакомых мужиков распивают водку, укрывшись под навесом у лотков. Одной из ночей в темноте была слышна стрельба и женские крики. В воздухе пахло печным дымом. Темнело все раньше и раньше, и фонарей почти нигде не было. На дорогах лежали огромные желуди, в кронах лиственных деревьев пестрело все больше желтого и красного. Начали отключать воду, и скоро должны были отключить ее совсем. 

Вилли шел вечером из бара «Мотор». Он не пил совсем, уже много лет как завязал с этим делом, и зашел туда просто поужинать, развеяться, увидеть людей, услышать человеческую речь. Но из других людей в баре была только работающая за стойкой Лена. Они поболтали немного, и на поселок упала ранняя тьма, Вилли отправился домой, вышел на шоссе, со стороны железной дороги гудели проносящиеся товарняки, чернота стояла густая, но Вилли хорошо, как ночное животное, видел в темноте. Он напевал песню одного своего старинного, давно сторчавшегося друга: «Ты со мной вольный ветер // я скажу — ты ответь // все, что было давно // ла-ла-ла-лА-ла-ла». В этой песне еще была строчка «Я здесь осенью жил и мечтал», и Вилли подумал, что он тоже живет здесь осенью и мечтает, работает сам на себя электриком, но заказов сейчас становится все меньше и меньше, кроме того, он играет на бирже и все ждет, когда начнет выигрывать, но пока набрал кредитов в разных банках и скрывается от коллекторов. И еще у него скоро день рождения. Сорок шесть. Кажется, будто он прожил тысячу жизней за эти годы.

Вилли шел по пустынному шоссе и насвистывал песенку, когда вдруг со стороны Калининской улицы на дорогу выбежала полуголая женщина, она плакала и кричала: «Помогите! Помогите! Суки! Бросили меня! Помогите!» Вилли остановился и позволил женщине подойти к нему. Она была босая, с голыми ногами, сверху на нее была надета короткая рубашка на голое тело, которая едва прикрывала промежность, и Вилли с интересом подумал, есть ли на ней трусы. На улице было холодно, еще немного — и ударят первые заморозки, Вилли был одет в утепленный маскхалат и все равно чувствовал, какой сырой и холодный воздух вокруг. Лицо женщины было плохо видно в темноте, но оно казалось опухшим, как у пьющих людей, возраст был непонятен — что угодно от двадцати пяти до сорока пяти, она пахла спиртным, мужским потом и собственным страхом. Плача и ругаясь, она начала просить Вилли о помощи. По ее путаному рассказу трудно было понять, что с ней произошло: она говорила про каких-то «друзей», которые привезли ее сюда и бросили, заперли в доме и уехали, а она спала — видимо, была в пьяной отключке после того, как ее попользовали, — подумал Вилли, — а когда пришла в себя, никого уже не было, дом был заперт, она выбралась через разбитое окно, и у нее не было ни одежды, ни денег, ни мобильника, и она не знала, где находится. Вилли посмотрел в своем китайском смартфоне с суперкрутой камерой — ради нее и брал — расписание поездов и увидел, что в сторону города до утра поездов больше не было. — Хочешь, пошли со мной, — предложил он ей, — переночуешь у меня, согреешься, а то пропадешь тут. А утром я тебе дам денег — уедешь на первой электричке. — А далеко до тебя? — Порядочно. Но разве у тебя есть другие варианты? Женщина и Вилли пошли по шоссе, надо было дойти до баков, повернуть налево на аллею, дойти до песчаной горы и там свернуть в первый переулок. — Как тебя зовут? — только и спросил Вилли по дороге. — Дарьяна, а тебя? — Можешь называть меня Влад. Или Вилл. Как хочешь.

Вилли жил в половине большого старого дома; в другой половине жили его мать и дядя. На половине Вилли был бардак, валялись разбросанные инструменты и всевозможная рухлядь, и видно было, что рука человека не касалась тут ничего очень давно. Кроме одной комнаты, в которой жил непосредственно Вилли. Там все было чисто, аккуратно, свежий ремонт, стены обиты вагонкой, кровать заправлена, а перед окном было рабочее место с новеньким макбуком. Вилли включил свет и тепловые панели и пошел в половину матери — найти для гостьи какую-нибудь старую, давно не надевавшуюся матерью одежду, благо такого хлама было у нее в изобилии. Он принес Дарьяне свитер, рейтузы, теплые носки и обувь, все не в лучшем состоянии, но выбирать не приходилось, и наконец рассмотрел ее получше. Вид у нее был потасканный, прямо сказать, но что-то было в ней симпатичное, может, чуть вздернутый носик, большие глаза, и ноги у нее — он обратил внимание, пока она надевала рейтузы, — тоже были ничего, чуть дряблые, но прямые и длинные. Да, и глядя, как она надевает рейтузы, он понял: трусов не было. Вилли сделал им с Дарьяной горячего чаю и попросил девушку рассказать подробнее про ее сегодняшние приключения. Если она, конечно, не возражает. Вначале Дарьяна пыталась что-то мутное рассказать про каких-то друзей и вечеринку, но ей самой довольно быстро надоело называть этих гадов друзьями, и она призналась, что работала, поехала с этими «друзьями» трахаться, а они ее поимели и кинули. И эта не первая такая история в ее жизни. Вилли спросил, не надо ли позвонить кому-то — может, родные ее ищут, но Дарьяна сказала, что у нее нет близких в городе, что она родом из других мест, и никто ее этой ночью не ищет. — А ты кто? — спросила она Вилли. — Я? Бывший убийца. Дарьяна не поняла, шутит он или нет. Вилли рассмеялся: Я — человек, скрывающийся от нескольких банков. Авантюрист. Простой парень. Со мной ты в безопасности. — Что у вас за поселок, мать его? Какое-то дьявольское место! — Завтра ты станешь одной из местных легенд, — улыбнулся Вилли, — ты, кстати, не первая странная женщина, которую я здесь встретил на ночной дороге. Много лет назад, когда я нелегально торговал водкой, я ехал на машине по ночному шоссе и увидел впереди голую девушку с распущенными волосами. Она была прямо перед моей машиной и смотрела на меня, не двигаясь, я не успел затормозить и проехал прямо сквозь нее. В ужасе остановился — но на шоссе никого не было. Глюк? Быть может, но вот такие у нас места. Кровать была одна, и Вилли с Дарьяной, у которой уже закрывались глаза от усталости, легли спать рядом. Дарьяна сразу заснула сном младенца, а под утро Вилли потянулся к ней, и она не оттолкнула его.

После Вилли проводил Дарьяну до шоссе, снабдил ее деньгами на билет, а дальше она пошла сама — до станции идти надо было прямо, никуда не сворачивая. Они обнялись на прощание. — Удачи тебе, бывший убийца! Пусть тебя не найдут твои коллекторы! — Береги себя, ночная фея! Она удалялась все дальше в смешных рейтузах его мамы и ее старой куртке, а Вилли все больше казалось, что он где-то видел ее прежде — на ночном шоссе, когда он был юношей в ковбойской шляпе, мнил о себе бог знает что и возил водку во времена антиалкогольной кампании. Именно ее голое тело, распущенные волосы, огромные глаза он видел тогда на шоссе. Только тогда она была моложе и прекраснее. Этим утром, когда у них был короткий и как будто немного неловкий секс, он узнал ее. Она действительно была фея. Фея ночи. Он подумал, что сложись все иначе, он мог бы полюбить ее.

— Сегодня я трахал фею, — сказал он, войдя в бар «Мотор» вечером, после того, как выполнил заказ по электрике, о котором у него была договоренность, и захотел поужинать. В этот день за барной стойкой работал Макс, старый Макс, который уж всякого-то перевидал. Он приподнял бровь вверх: — Фею? Ну, здесь этих фей пруд пруди. Иногда они выходят из леса, а потом возвращаются в лес. — Она уехала на утреннем поезде, — сказал Вилли. — Это ты так думаешь, — засмеялся в ответ Макс, — не забывай, что этот бар находится на границе с лесом, и за годы, что я здесь работаю, если я в чем и стал разбираться — так это в феях. Все феи — проститутки, это я точно усвоил. Возможно, верно и обратное: все проститутки — феи. Им ничего от тебя не надо, кроме как переспать с тобой и забрать у тебя кое-что — вот здесь, — и Макс показал себе на грудь. — Вот скажи: забрала твоя фея кусочек твоего сердца? — Может быть, — Вилли и сам не знал ответа на этот вопрос. Он возвращался домой по темному шоссе, и ему как будто даже хотелось увидеть во тьме женский силуэт, голую девушку с распущенными волосами, которую, казалось ему, он всегда любил. — Не убили бы ее, при такой-то жизни, — с грустью подумал он о Дарьяне. «Я здесь осенью жил и мечтал // я пол жизни отдал за мечту» — пелось в той песне его рано сторчавшегося друга, и Вилли подумал, что он и есть тот человек, который отдал пол жизни за мечту. И теперь ему ничего не остается, кроме как жить здесь одному и мечтать. Лучшего он и не знал, одинокий мужчина с татуировкой волка на плече. Он знал, что иногда по ночам над озером кружат летучие мыши, а лесную дорогу перебегают лисы. Со стороны железнодорожных путей раздался шум товарняка, и Вилли подумал: «Поезда никуда не идут. Нет никакого города. И никакого мира. Только это место, и Дарьяна тоже принадлежит ему. Она здесь», — и улыбнулся этой своей мысли. Впереди была долгая осень.

Секта

Гуня и Кипа были разнорабочими на заводе. Завод был рядом с портом, всегда дул холодный ветер, в ноябре небо опустилось на землю и облепило все заводские постройки. На заводе строили корабли, танкеры, плавучие краны, доки и все такое. Гуня был газ, а Кипа тормоз. Грузили ящики, а потом Кипа сел и задумался.

— О чем думаешь, Кипа? — спросил Гуня.

— Долго рассказывать…

— Я *** не тупой, пойму, я все понимаю, расскажи мне, Кипа!

— В башке у меня есть секта то ли каких-то дьяволопоклонников, то ли приверженцев первородной бездны, то ли почитателей восставших мертвецов, то ли верующих в упырей и берегинь, то ли еще чего похуже. Эта самая страшная секта на свете, Гуня. Она имеет очень плохую репутацию.

— Кипа, а где она ее имеет, ну, плохую репутацию?

— В башке, Гуня. Но ей противостоит… ну, как бы это сказать… такая специальная полиция. Но тем не менее они, сектанты, периодически прорываются в мои сны и говорят неизменно одно и то же: «Мы не можем жить без любви. Мы умираем. Мы не можем жить без любви». Представляешь, Гуня, так и говорят, а я их как будто узнаю тогда, этих сектантов, будто знал их всегда, прежде родной матери, и очень хорошо понимаю, о чем они говорят, и мне очень больно. А потом порядок у меня в башке восстанавливается, сектанты исчезают, как мгновенные помехи, а я перестаю чувствовать, что они умирают, потому что не могут жить без любви. Но они умирают, Гуня, они умирают от того, что не могут жить без любви, я это знаю глубоко в своем сердце.

— ** твою мать, Кипа, что ты мне рассказал такое… Знаешь что, Кипа, это и правда самая страшная секта, ты их не слушай. А то сойдешь с ума.

— ** твою мать, Гуня, я тебе говорю: они умирают. Без любви. Так оно и есть. И это ** твою мать самая страшная вообще-******-катастрофа.

— Тебе к психологу надо, Кипа. К хорошему психологу. Может, у тебя в жизни любви мало? Ну и эта, психика твоя, подает тебе сигнал, что любви мало, ну это если по этому, как его, Фрейду рассуждать?

— У меня в жизни любви, Гуня, столько, хоть жопой ешь. Я ей живу, любовью. Я люблю свою семью, своего кота, люблю тебя, Гуня, и всех встречных людей, люблю этот завод и эти ящики. Я люблю все, Гуня, но все равно им этого мало. Я их понимаю. Понимаешь, это не моя проблема. Это вообще есть такая проблема — в материи, в веществе, в том месте, где мы находимся, вообще во всем. Мало любви, от этого все погибает. Это даже если ты мать Тереза.

— Кипа, а есть такое место… ну, где достаточно любви, чтобы жить? Чтобы они жили?

— Я не знаю, Гуня.

— Кипа, знаешь что, а я вот могу жить без любви. И очень даже неплохо. У меня такая проблема не стоит вообще. Я не могу жить без денег. Без жратвы. Без **** тоже тяжело. Твои сектанты — они зажрались. Настоящий мужик может жить без любви, это я тебе точно скажу.

— Нет, Гуня, и ты однажды умрешь от того, что не можешь жить без любви. Только ты не будешь знать, отчего ты умираешь. Я так думаю, что все умирают именно от этого, не просто же так вещество изнашивается.

Гуня отошел от Кипы и пошел снова таскать ящики. «Кипу надо убить, — подумал он, — Кипа совсем *****». Он таскал и таскал ящики, пока вдруг перед глазами его ни мелькнула молния, и на какой-то миг он увидел фигуру с надвинутым на лицо капюшоном, и откуда-то с самого дна бездны донесся до него голос, ранящий, строгий и полный глубокой скорби, неповторимо знакомый и режущий сердце: «Мы не можем жить без любви. Мы умираем, Гуня. Что же ты делаешь, Гуня. Мы не можем жить без любви».

«Кто ты, кто ты, — застучало сердце Гуни, — ты ты ты».

— Сука! — заорал Гуня, — сука!

И все прошло.