Иллюстрация: Wikipedia
Иллюстрация: Wikipedia

Я лежу в своем купе и жду, когда придут меня убивать. Я почти уверен, что меня должны убить — ну кого же еще, в самом деле? Кто знает, может быть, я вообще последний остался в живых из пассажиров, с остальными покончили без шума и гама, без сучка и задоринки. Дурацкое выражение, не так ли? Явно плотник придумал, нет, пожалуй, столяр. Собственно, убийца и есть такой столяр. Он ведь тоже мечтает, чтобы все прошло идеально, гладко, без задоринки жертвы, без криков и возни, я бы даже сказал, элегантно и безупречно. То есть, cool. И, конечно, чтобы не осталось улик, мелочовки, могущей поставить под вопрос Возвышенный Идеал Душегуба. Убийца — существо капризное, прихотливое, эстетствующее. Сейчас ему кажется, что все в порядке, вот он в заемных ботинках косолапо — на правую ногу надета левая туфля, на левую правая — покидает купе, свет погашен, жертва бездыханна, на столике рядом с полкой — тщательно изготовленная записочка самоубийцы, мол, я все это сотворил(а), и смерть аллергическую, и смерть алкоголическую, мне приказали из Центра, или нет, мне приказала моя совесть, или нет, мне приказал мой страх, ну вариантов много, хватит на всех, последний взгляд через плечо, задержать дыхание, посветить фонариком айфона, да, все в порядке, ОК, для удовлетворения собственной эстетической прихоти или даже этической, ибо что такое этическое, как не эстетическое, и наоборот —  в основе и того и другого лежит идея идеального порядка вещей, чувств, мыслей, поступков, так вот, чтобы удовлетворить эту самую прихоть и внести в преступление незаметную, тончайшую деталь персонального свойства, чуть подоткну одеяло, закрою холодеющие ноги бедолажки, а то замерзнет, ха-ха, теперь тихо выйти, неслышно запереть дверь и двинуться дальше.

Богатое воображение, оно хуже, чем долгая память, которая и вправду хуже, чем сифилис, особенно в узком кругу. Круг здесь действительно узкий, хотя он не круг, а прямоугольник, по форме вагона, параллелепипед, что ли, совсем забыл школьную математику и ее тезаурус, в голове осталась страшная, оскалившая клыки биссектриса, она мечется и половинит все, что попадается на ее пути. Да, еще гайморитный синус и в дым пьяный косинус. Так и живут они в моем мозгу втроем: злобная крыса, гнусавый синусит да окосевший от сивухи его косой брат. Милые ребята, милые. Но даже они не защитят, не вступятся, когда придет Душегуб, душить, губить, когда набросит он на шею свой шелковый шнурок, на лицо — платочек с хлороформом, когда вонзит миниатюрный шприц с мгновенным ядом, натравит карманную болотную гадюку, вывезенную им из длительных странствий по Индии, полоснет по горлу остро отточенной золингеновской бритвой или выпустит немую пулю из духового браунинга, что смастерил один слепой механик из Гейдельберга. И вот я буду мертв, как все. А чтобы избавятся от трупа, прокрутят тело в гигантской мясорубке, наделают колбасок и подадут на обед пассажирам других вагонов. Ищи его потом, свищи!

Впрочем, могут и не прийти, и не убить. В сущности же не за что — не так ли? Я ничего не знаю, ничего не видел, ничего не слышал и ни о чем не подозреваю. Знаю не больше остальных, если не меньше. Так что если остальных не убили, то и меня не тронут. Вообще-то я сильно загнул: ну, какого черта им нас всех убивать? Зачем? В конце концов, разве это повод лежать сейчас при тусклом оранжеватом свете ночника, под, как сказал бы беллетрист, мерный стук колес, и предаваться страхам, фантазиям и, пожалуй, истерикам? Что ты в сущности знаешь, сукин сын, чтобы им предаваться? Ах, ничего? Значит, возводишь замки на зыбком песочке книжных эмоций? Мда.

Нехорошо, Петр Кириллович, нехорошо. Не по возрасту нехорошо. Кстати говоря, если тебя, дорогой Питер, угробят вот прямо сейчас, ничего страшного ведь не произойдет, не так ли? Ты только подумай, дай труд себе подумать, мир-труд-дай, так сказать. Тебе за пятьдесят, пора и честь знать. Скажут, конечно, что ерунда, что сейчас живут до восьмидесяти и скоро будут жить до ста, причем все, то есть все, кто доживет до ста, будут жить до ста, но сие лукавство есть. Ибо это будут уже другие жизни. Даже сейчас ты живешь не ту жизнь, что жил лет тридцать назад, не говоря о лет сорок. Ты ведь уже и не помнишь, чем та жизнь — те жизни — была(и), какова(ы) на вкус, цвет, ощупь. Получается, попади ты в восемнадцать в армию, и будь отправлен в Афган, и там срезан очередью из душманского автомата, ничего страшного. Одна жизнь закончилась бы, вполне завершенная к восемнадцати, а новая не началась. Новая не имела бы отношения к предыдущей, кроме чисто формального — паспорт, там, военный билет, родители те же, улицы родного города и проч. Но это все сансара голимая, не так ли? Получается, что если вот прямо в данный момент душегуб тихо ковыряется в замке твоего купе или уже пускает через щель между дверью и стеной усыпляющий газ, то все прекрасно, финальная точка будет любезно поставлена сим джентльменом или сей леди, можно больше не метаться, не мучиться, как завещал великий Сиддхартха. Вступим в безбрежные вечно покойные воды Нирваны и дело с концом. Ну, заходи же, заходите, сколько вас там, располагайтесь, будьте как дома, милости просим! Нет-нет, что за чушь, милости ихней мы как раз не просим. Умерла — так умерла.

Эк меня расколбасило, однако. Сдался на пустяках. Надобно взять себя в руки, что, я бессонницы не знавал? Знавал, еще как. К прелестям фармакопеи не приучен, оттого к услугам успокоительного не прибегаю. Всегда же под рукой есть, что почитать, что послушать. Ну, или подумать на самые отвлеченные темы. Странным образом тут вновь возникает вопрос о математике, той самой, что я совсем не знаю. Но с собой-то я могу это дело обсудить, не опасаясь кривых ухмылок выпускников мехмата и физтеха.

К примеру, тебя убили, но ты нигде особо не числился. Ну, там, семья, все такое, ничего особенного. В анналы не попадал, и дело было до соцсетей, никто не расшарит фото покойного, мол, каким он парнем был, улыбался, любил животных и хотел жить, а нынче нет его с нами. Помянем же: не лайком, а RIPом. Электронный сквознячок на месте, где вот только совершал активности данный юзер. Но еще лет двадцать назад все было не так, не говоря уже о лет две тысячи тому. Попал под лошадь? Правда? Ну, жаль, конечно, проехали, пошли дальше. Или сидим дальше. Или спим дальше. А вот, скажем, тридцать миллионов — от голода во время «Большого скачка». Кто о том помнит, кроме въедливого китаеведа да старого международника? Но есть и другая цифра — сорок миллионов. Итак, 10 000 000 туда, 10 000 000 сюда. Математика начинается здесь, и это странная математика, не говоря уже о логике. В данном случае количество не переходит в качество; негодование по поводу душегубства — заметьте, ну не неслыханного, конечно, но чудовищного, полнаселения Франции или Британии, три-четыре Венгрии — не возрастает прямо пропорционально количеству жертв. «Восток, — скажете вы, — это Восток, тут особо не считают потерь». Полноте. На вашем Западе считают ли? То есть арифметически, да, считают, и то не всегда — сколько там Сталин удушегубил? скажите-ка? — а вот этически относятся крайне редко и в основном для виду. Только если сильно попросят. Или заставят. Или если от этого какая выгода образуется. Скажем, со Второй мировой понятно, там по одну сторону Абсолютное Зло, а по другую — Относительное Добро (по какой-то случайности чуть было не ставшее Неабсолютным Злом) в союзе с Абсолютным Злом, которое таковым признается лишь с определенными хронологическими исключениями. До 1941 года оно Абсолютное Зло, после 1945-го — тоже. А вот между — наоборот. Тем не менее в данном случае все ясно. Есть задача всех посчитать, вынести все оценки, раздать лавры одним и веревки с петлей на конце — другим. Но даже здесь проявили слабину: веревки раздали далеко не всем, так, кучке, прочие же, вдоволь подушегубив, вернулись к более мирным занятиям. И в самом деле, не развешать же на уцелевших после тотальных бомбардировок фонарях каждого одиннадцатого? Кто же будет разгребать завалы, прокладывать автобаны и собирать «Фольксвагены»? Ну и вообще, не звери же мы! И верно, не звери. Три дня назад, когда паковал чемоданы, слушал Би-би-си, там рассказали, как львы съели браконьера, который за ними охотился. Где-то в Южной Африке. Одна голова осталась. Нет-нет, что вы, мы не они — мы совсем другие!

Но вот эти все герры, господа, месье, сэры и прочие синьоры, что славно попонтировали, поставив по десять миллионов смертей на каждую пульку, выпущенную слабоумным сербом в жестковыйного эрцгерцога и его несчастную супругу из бельгийского пистолета FN Model 1910? Пуля в мужа, пуля в жену — и в ближайшие четыре года сотрем с доски двадцать миллионов. Уверен, что три четверти из убитых никогда не слыхали о городе Сараево. А когда все кончилось, на этом гуманистическом, христианском, демократичнейшем из континентов, давшем миру Вольтера, Канта и Льва Толстого, отвлеченно, академически задались  вопросами «почему?» и «зачем?», а не «кто?»; и действительно, отчего бы не поинтересоваться тогда, мол, а где они, эти ребята с моржовыми усами, в цилиндре и с тростью, хорошо воспитанные и образованные, человеколюбивые и благонамеренные, где они висят, на каких фонарях, в каких их судят судах или вообще без суда? Ну, кому-то не повезло, русским, как водится, их свои же укокошили, кого на Урале, кого в бывшем Петербурге, а вот остальные? Болтаются в петлях? Жрут тюремную баланду и сожалеют о содеянном? Отнюдь. Кто-то, спонтировавший неудачно, отправился в тихое комфортабельное изгнание в тихую комфортабельную страну по соседству; остальных же — почти всех, кстати, — уже через год можно было обнаружить в прекрасном городе Париже, они там собрались и важно обсуждали, как им обустроить жизнь после столь прискорбного происшествия, принявшего — surprise! surprise! — всемирный характер. Ну а потом и понеслось — парады, памятники, исторические и не очень книги, мы будем всегда помнить подвиг тех, кто… Подвиг тех, кого вы загубили просто так, по глупости в лучшем случае; они сгнили в окопах или разорваны снарядом на молекулы, а вы так, ничего себе, пожили, написали мемуары и скончались в кругу безутешной семьи. Кстати, если вспомнить математику, то ведь любопытно выходит: тридцать — сорок китайских миллионов, стертых с досочки жизни Кормчим, они же в процентном выражении к общему количеству населения меньше тех двадцати, которыми уплатили за экономный расход боеприпасов в отдельно взятом боснийском городе. И молчок. О страданиях простого человека поговорим, конечно, и роман напишем, и кино снимем. Но, если спросят, мол, «whodunit?», тут мы уйдем в сторону, ведь дело давнее и непростое, призрачно все в этом мире бушующем, никто не виноват, время было такое, политика, геополитика, сами понимаете. Почитайте вот мемуары Черчилля. Или биографию Пуанкаре. Вы слыхали, у него была смешная кличка: «Пуанкаре-война»? Обхохочешься, не так ли? Французы — остроумный народ. Весьма.

Как же тогда «преступление и наказание»? За первым должно следовать второе, иначе какой смысл считать себя тем, кем мы себя считаем?  Причем наказание непременно двойное: со стороны Царя Иудейского и со стороны Порфирия Петровича. Насчет первого нынче это уж как получится, в зависимости от приписки каждого отдельного индивидуума к духовному департаменту, а вот от пристава следственных дел, от него не должен уйти никто. Он выяснит, кто прав, кто виноват, whodunit. Кто злодейство совершил. Выяснит, передаст человеку в дурацком парике, тот скажет свое веское — и дальше мертвый дом, а кое-где и последняя трапеза перед казнью, меню прилагается. Недавно читал, что в одном из благословенных штатов благословенных Штатов решили урезать расходы на этот вид одноразового питания, мол, зажрались совсем висельники. Скромнее надо быть в последних желаниях. Все так, и все фейк. Главных не наказывают почти никогда, даже если преступление вот оно, перед глазами. Вернемся, к примеру, в город Сараево, 28 июня 1914 года. Главный заговорщик расставил нескольких подручных по пути следования эрцгерцога со свитой. Первые двое струсили и пропустили кортеж, третий, по имени Неделько Чабринович, швырнул бомбу, но не очень удачно, она взорвалась лишь под четвертым авто, вообще никого не убив. Дальше начинается чарличаплин; собственно, он уже начался с того момента, когда гг. Мухамед Мехмедбашич и Васо Чубрилович упустили момент сделать свои имена нарицательными вроде их подельника Принципа. Так вот, Чабринович швыряет бомбу, она взрывается не там и некстати, террорист принимает смелое решение покончить с собой. Он принимает цианистый калий и бросается с моста в реку Миляцка. Увы, яд выдохся, бедный Чабринович блюет, но не умирает. Не получается у него и утонуть, глубина реки под мостом 10 сантиметров. Чабриновича вытащили на берег и изрядно поколотили, кортеж эрцгерцога продолжил свой путь, но уже настолько бестолковым образом, что Гаврила-таки подбирается к наследнику австро-венгерского престола и выпускает две свои бесценные пульки. Чарличаплин кончается, начинается гулливер, история про йеху. Десятки миллионов людей принимаются мочить друг друга почем зря. Ну, и кого тут назначим виновным? Некоего Данилу Илича, что руководил подпольной группой «Черная рука» и составил заговор? Ну, да, его поймали и расстреляли. Остальных, кстати, почти никого — им не было двадцати, по законам империи, таких не кормили последним ужином, а отправляли надолго голодать в тюрьму. Там Принцип с Чабриновичем и умерли, в тюрьме одного города с известным сегодня названием Терезин. Есть искушение заметить, что, промахнись померший в Терезине Принцип, тридцать лет спустя в том же Терезине не было бы того, что там тогда происходило. Кстати, не все сараевские чарличаплины оперативно переместились на тот свет: господин Мехмедбашич дожил до Второй мировой, чтобы быть убитым еще большими гуманистами — усташами, а другой, Чубрилович, и вовсе выучился, стал профессором истории, советником Тито и даже министром сельского хозяйства. Ну что тут скажешь?

И вправду, что тут скажешь? Кто виноват? Кто преступник? Австрийский угнетатель? Сербский заговорщик? Русский или немецкий министр? Французский генерал? Крупп? Или рядовые Иванов, Смит и Мюллер? Кого будем кормить прощальным ужином? Кого казнить нельзя помиловать? Получается, некого, да и зачем, и так двадцать миллионов удушегубили. Но, заметим, в отличие от душегубства «Большого скачка», которое вспоминают с неохотой, или не вспоминают, или просто (довольно подло, впрочем) разводят руками, с тем, что началось жарким летом 1914-го, дело обстоит иначе. Фанфары, ученые споры, меморабилия. А вы говорите: Восток не считает потерь. Ага. Все это вранье, корыстное и глупое разом. Надо же, наконец, признаться, хотя бы самим себе, потихоньку: нам все равно. Умер-шмумер. Убил-шмубил. Это в детективах интересно, кто виноват; потому детективы так любят, что они не о жизни, они о другом — об идеале, где причина порождает следствие, а преступление — наказание. А здесь, в жизни, сплошное мельтешение атомов, мечутся, глупые, туда-сюда, ничего не понимая, как щенята, складываются во всякие смешные комбинации вроде фигуры из трех пальцев. Эта фигура над нами и парит в данный момент, всепроникающая и безразличная, как солнце в знойный летний день тысяча девятьсот четырнадцатого. И серб ушел, постукивая в бубен.

Не придут в купе и не убьют. Увы и ах. Надо попытаться уснуть. Уже почти утро. Хватит фантазий. Со временем все перестает казаться ужасным и даже странным, привычка тому порука. Открою-ка черный томик, что всегда лежит здесь, под рукой, на столике. «… Разум мой с той поры научил меня, что осуждать что бы то ни было с такой решительностью, как ложное и невозможное, —  значит приписывать себе преимущество знать границы и пределы воли господней и могущества матери нашей природы; а также потому, что нет на свете большего безумия, чем мерить их мерой наших способностей и нашей осведомленности. Если мы зовем диковинным или чудесным недоступное нашему разуму, то сколько же таких чудес непрерывно предстает нашему взору! Вспомним, сквозь какие туманы и как неуверенно приходим мы к познанию большей части вещей, с которыми постоянно имеем дело, —  и мы поймем, разумеется, что если они перестали казаться нам странными, то причина этому скорее привычка, нежели знание,

Iam nemo, fessus satiate videndi,
Suspicere in coeli dignatur lucida tempia?

и что, если бы эти же вещи предстали перед нами впервые, мы сочли бы их столь же или даже более невероятными, чем воспринимаемые нами как таковые…»