Мария Метлицкая: Я тебя отпускаю
Окончив дела, Валентина сняла передник, вымыла руки и наконец села в кресло.
— Меня дед воспитывал, — начала она. — Дед Андрей. Хороший был человек. Учитель. Мудрый, спокойный, выдержанный. А красавец какой! Показать фотографии?
Рина кивнула. Ей и вправду стала интересна эта женщина и ее семья.
Валентина достала большой, тяжелый альбом в потертом вишневом бархатном переплете и села рядом с Риной.
— Вот, погляди. Не соврала?
С фотографии на Рину смотрел крупный и, видимо, высокий, даже мощный, мужчина в круглых очках без оправы, с короткой, аккуратно подстриженной бородкой. Типичный разночинец и интеллигент. Небольшие светлые глаза смотрели пронзительно, изучающе — прожигали насквозь. Чуть поредевшие волосы, залысины на высоком покатом лбу, крупный, прямой нос и упрямые, плотно сжатые губы.
— Огромным был, высоченным, под два метра. Шел по улице и был виден издалека, — продолжала Валентина. — А бабулька, — она улыбнулась, — маленькая была, кругленькая, как колобок, до груди ему еле доходила.
Валентина достала другую фотографию. Маленькая — это было очевидно, — полноватая женщина в простом ситцевом темном платье, в белом платочке и в огромном переднике явно смущалась, глядя в объектив.
— Бабулька, — повторила Валентина. — Марья Петровна.
— И мою бабулю Марией звали, — тихо сказала Рина. — Но все ее называли Мусечкой.
Валентина внимательно, словно видя впервые, разглядывала фотографию бабушки.
— Она глухонемая была, наша Марья Петровна. В детстве чем-то переболела и оглохла. Почти оглохла — слышала чуть-чуть, в основном читала по губам. Ну а потом постепенно и речь потеряла. Так обычно бывает. Конечно, ее не лечили, кто в те годы лечил в деревне? К тому же семья была большой, семеро детей. Одна глухая — и ладно. Да и работала она справно, все успевала. Не дочь — золото. И хорошенькая была, белокурая, белокожая, голубоглазая, улыбчатая, терпеливая и веселая, всегда улыбалась. Конечно, родители понимали, что замуж Марусю никто не возьмет. Кому нужна глухая жена? А тут в их селе объявился учитель, Андрей Иванович Коротков. Высокий, красивый, образованный. Приехал в село из города, из Воронежа, грамотность развивать. Для деревенских — почти столичный житель.
Маруся в школу не ходила — что делать в школе глухонемой? Учитель увидел маленькую Марусю и стал возмущаться, ругаться с ее родителями: как так, ребенка и не учить? И победил — стал заниматься с Марусей отдельно. Научил буквам и цифрам. Глухонемая оказалась толковой, быстро все схватывала и обучилась читать и считать. А со временем и немного говорить научилась — так, невнятно, птичьими звуками. Но дед ее понимал. Ну и влюбились они друг в друга, оба молодые. Учитель был старше Маруси на девять лет. Да разве это помеха? Словом, попросил он у Марусиных родителей благословения, и они поженились.
Ох, как костерили учителя на всех углах: и дурак, и болван — столько девок красивых вокруг! А он взял малютку, да еще и глухую! И что он в этой Маруське нашел? Никто не понимал молодого учителя.
А они были счастливы. Когда такая любовь, то понимаешь друг друга без слов. Хорошо они жили, — помолчав, добавила Валентина и улыбнулась. — Дед смеялся: это оттого, что Маруся моя ответить не может! А если б могла? Уверена, что если бы его Маруся могла говорить, жили б они точно так же.
Потом родилась моя мама и следом, через два года, мамин брат, Петечка. Это я по Петечке, дяде своему, Петровна — так дед решил. В память. В общем, счастье — дети! Такие хорошие, умненькие и спокойные. Но радость, как известно, долгой не бывает, на то она и радость. — Валентина тяжело вздохнула. — Заболел маленький Петечка. Заболел гриппом, обычным гриппом, все они тогда переболели, а осложнения случились только у него. Ножки отказали. Конечно, возили в город, даже в Москву. В больницах с ним лежал отец, какой толк от немой матери? Та даже с врачами объясниться не могла. Снимала поблизости от больницы койку — именно койку, не комнату и не угол, на это денег не было, — готовила им там на примусе: супчики варила, кисельки. Петечка ел плохо, совсем слабенький был. И мама моя, их дочка, с ними моталась. А куда ее девать? Ни бабок, ни дедов уже не было. В общем, ничем Петечке не помогли. Сох мальчик и умер в тринадцать лет. До самой смерти дед носил его на руках — в туалет и в баньку, помыться.
И гроб Петечке сам сколотил — никому последнюю домовину его не доверил. Сам сколотил, сам оббил. Нашел в клубе бордовый плюш и оббил. Говорил, что так будет ему теплее, под толстым плюшем.
Словом, горе. Огромное горе. Все страдали, а слег крепкий дед. Слег и не захотел подниматься. Подняла его бабулька, а до того таскала на себе, как тюфяк или мешок с картошкой. Мне кажется, он и встал, потому что ее пожалел. Совсем у нее руки отваливались, даже белье отжать не могла.
Рина слушала как завороженная. Нет, понятно, чужая судьба всегда интересна. И каждая, почти каждая, как хорошая книга или кино. Но эта история ее потрясла. Какие судьбы, сколько горя, господи...
И сколько любви.
А Валентина продолжала:
— Словом, дед Андрей поднялся и вернулся в школу. Как-то жизнь стала налаживаться, все постепенно входило в свою колею, дед работал, Маруся вела хозяйство, мама росла. А потом деда взяли. Пришли прямо в школу и арестовали на глазах у детей. Отсидел он три года — повезло. Сталин сдох, вот и повезло. Слава богу, вернулся живым! Без зубов, почти слепой, руки скрючены от артрита — работали на лесоповале, морозы страшенные. Но живой! Счастье было, конечно. Только работать по хозяйству дед уже не мог, все тащила Маруся. Но ей не привыкать. Дед снова вернулся в школу, и его даже поставили директором. Мама росла и выросла. Уехала в Воронеж поступать в педучилище. Поступила, дали угол в общежитии. А через год влюбилась, забеременела, а женишок-то слинял, позорно слинял, как только услышал такую новость.
Мама хорошенькая была. Лицом в мать, а статью в отца — высокая, стройная, длинноногая, синеглазая, белокурая. Русская красавица, в общем, таких на картинках рисуют. Куда ей деваться? Из общежития грозили выселить — зачем им младенец? Собрание объявили, поносили ее как могли: аморальное поведение, комсомолка, будущий учитель ну и так далее. Все глаза, бедная, выплакала. Родителям сообщить не решалась. Думала, уйдет из училища, снимет угол, устроится работать, мыть полы или еще что, родит, а там как-нибудь!
Из училища ушла, угол сняла. Устроилась в детский сад нянечкой. Там хоть голодной не была, остатки за детьми подъедала. И все плакала, плакала, говорила, что все ресницы от слез выпали. Да не от слез, понятно, — от стресса.
В деревню носа не казала, боялась, все отговорки придумывала. Но родители поняли, что-то с девкой не так — на каникулы не приезжает, — и дед рванул в город, в Воронеж. Пришел в училище, а там разводят руками: ушла, документы забрала, где она, не знаем! Хорошо, одна девочка его в коридоре поймала и шепнула про дочкино положение. Дед аж взвился: как так? Как нам не сообщили? Как позволили беременной на улицу? Как адреса нет? Словом, разнес их в пух и прах, до районо добрался, уж получили в этом училище по заслугам. А маму он искал долго, три дня, весь город обошел. Хорошо, что провинция, Воронеж. А если б она в столицу уехала? Нашел и выдохнул. Сел на табуретку и заплакал: «Что же ты, дочка? Или мы тебе враги?» Он плачет, мама ревет. А пузо уже на носу. В общем, забрал ее дед домой. Маруся расплакалась, но дочку обняла.
Отмыли ее в баньке, накормили и спать уложили. Всю ночь мама плакала, теперь уже от счастья, что дома и что скрываться и врать больше не надо. Ну и в срок появилась я. Ох, как же меня дед с бабкой любили. Спала я в их комнате, даже на ночь маме меня не отдавали. Если плакала, именно дед носил меня на руках. Тетешкался, играл, кормил. Говорил, что только с моим рождением дом ожил и они пришли в себя. Называл меня Радочкой — от слова «радость». Не Валей, не Валюшкой, а Радочкой. Детство у меня было счастливое, теплое. Но до поры. Пока мама моя не сбежала в город. Написала записку: «Простите, мои родные, и не держите зла. Не могу я здесь, задыхаюсь! Хочу в город, учиться. Хочу профессию получить и судьбу свою женскую устроить. А здесь, в деревне, этого не случится. За Валю я спокойна — с вами ей будет лучше, чем со мной». Ну и опять «простите» и «буду писать».
Дед с бабкой погоревали и успокоились. «Слава богу, Радочку нашу не забрала!» — приговаривал дед.
Так и стала я жить с дедом и бабулькой, без отца и мамы. Но плохо мне не было, нет! Хотя по маме, конечно, тосковала. Летом и речка, и лес, куда мы с ребятней бегали. Зимой санки и лыжи. Дед у школы горку заливал — высокую, метра в три. Но зимой дни короткие, на улице не задержишься. Да и холодно. Зимой мы с ним читали. Вернее, читала я, вслух — дед был уже почти слепой. Сядем все трое за столом после ужина, зажжем лампу с зеленым абажуром — ту, что у тебя в горенке стоит. Маруся больше всех любила Диккенса — страшно, а слушает. Глаза с блюдца, дышит часто, но руками машет — давай дальше! Дед говорил, что она все понимает. Я, конечно, читала медленно, по складам — чтобы Марусеньке было понятнее по губам различать.
А дед любил Куприна, Гоголя. Гончарова любил. Марусенька под них засыпала. Вот так мы проводили зимние вечера. На столе остывал самовар. В миске лежали Марусины пирожки. И знаешь, Иришка, не было у меня времени счастливее.
Помолчали. Рина подумала: «А с Валентиной хорошо было молчать».