Словарь Горона
Я называю его Эженом, и это чудовищно.
Сразу вспоминается детская травма Толстого от прогулок по бульварам. На Гоголевском мальчик был еще Левой. Можно было дерзить, валять дурака. По ходу променада домашние имена и плохие манеры трансформировались в Льва, а уже на Тверском вас приветствовал Леон и изысканно шаркал ножкой.
Наши советские родители мало заботились о воспитании и прилежно строгали младенцев с одинаковыми именами. В моем ближайшем окружении штук пять Жень. Он отличается — и только поэтому, для ясности, Эжен.
Евгений Горон, если в полный рост. Он красив. Просто оставим это здесь, в самом начале, и забудем. Хотя льдисто-зеленые глаза, драматичная белокурость и четко спланированное лицо императора династии Оттонов производят впечатление, и забыть их трудно. Сухопарый, сутулый ровно настолько, чтобы это очаровывало, а не отвращало. Само собой, в активе Эжена наличествует модельное прошлое и, вероятно, будущее. Он чуть выше среднего, ему все идет, на нем все сидит. Хотя чаще ему пророчат кинокарьеру, чего тоже нельзя исключать. Его любят камера, роскошные женщины, дети, лукавые старики и другие поэты. Он не любит, когда об этом говорят.
Особенно когда говорят в лицо, особенно люди незнакомые. При мне он не единожды принимал комплименты — ну просто святой Себастьян, терзаемый острыми стрелами слов восхищения. Эжен на миг опускает глаза, как-то слегка всегда дергается и потом тихо благодарит. И это не скромность — перед вами стоит человек в полупрозрачном шелке с бантами, сорочке с кружевной манишкой или чем-то подобном сложноскроенном, донельзя ему идущем. Просто редко кто умеет выбирать слова, и его от этого корежит.
— Мне важно, чтобы все было красиво, — первое, что сказал мне Эжен, когда мы собрались «…серьезно и куртуазно поговорить, чтобы люди не хватались за сердце» перед тем, как я буду о нем писать. В этом он совершенно последователен, салютуя эпохе, где девушки и юноши сохли и текли по поэтам.
Как тогда было принято, он любит страсть, секс, опасность и высокие ставки.
Но обо всем по порядку.
Страсть
Это в нем самое поразительное — Эжен абсолютно, вопиюще нормальный. С трудом верится, что такой ладный, фактурный, благополучный — и пишет стихи.
Ни тебе двузначного числа диоптрий перед носом, неприкаянности или сальности, нет у него татуировок, алкогольной зависимости, замашек на пресвятую академичность или там поджатого рта культуртрегера. Шик, броский стиль, шуточки, прекрасная физическая форма, улыбка, за которой следуют упряжки трогательных симметричных морщин в уголках глаз.
Шесть лет назад он бросил мне в одной из соцсетей: «Катя, это Вы написали то-то?» Подумала, что это очередной лихой безумец, который будет приглашать на свидание или что-то в том же духе. Через пару сообщений оказалось, что нам есть о чем поговорить, кроме «писатель-читатель».
Не помню, когда и как мы стали друзьями. Уже привязавшись к чувству юмора, вкусу и портрету своего собеседника, очень боялась его читать, дабы не разочароваться. Современная поэзия, кроме желания не читать, редко вызывает у меня что-либо.
И вдруг я вижу это:
К утру распускались ирисы,
Руки,
Жадные до объятий.
Вместо праздничных ваз —
Пустые бутылки кьянти.
И какой-то приятель,
Собственно,
Был всегда…
Кстати,
Почему они все напрягаются,
Чуя меня вблизи?
Я шучу.
И не трать усилий на то,
Чтобы объяснять мне.
От вина начинает клонить ко сну,
Головой — на твои колени,
А ты гладь,
Распускай мои волосы
Так, точно ты — Офелия,
А колени твои — есть гладь:
Слой прозрачной, морской воды…
Завтра будет хороший день,
Полный света и красоты;
Жизнь вдохнет нас опять
Теплым ветром,
Пришедшим с Юга…
Я уйду от тебя
В молчании,
Почти без звука.
Ты уйдешь от меня
В молчании,
Почти без звука.
Обычные, повседневные слова. Ровно столько, сколько нужно — явно отмерено не на глаз. И те самые, которые должны волновать молодого мужчину: колени, кьянти, объятия. Это та самая простота, сделать которую сложнее всего. Обнаженная натура.
— Что для тебя значит писать? — спрашиваю его во время нашего разговора.
— Это значит, что у меня нет выбора…
И это действительно стихи человека, который не выбирает, а по необходимости присваивает слова, оплачивая каждое, заменяя часть себя на то самое, единственное. Здесь по умолчанию считается, что ты знаешь слово «конгруэнтный» без специально обученного поэта. Натуральный обмен, который происходит в пространстве не вымученного, а естественного, как дыхание, письма. Знает на собственной шкуре текущий курс обмена. Эжен сосредоточенно относится ко всему, что извлекает голосовыми связками или на письме. С непривычки трудно понять, когда он шутит, а когда — нет.
Прежде он никогда не рассказывал, что в пубертате был толстым, вялым, молчаливым и мечтал слиться со стеной. Я не поверила.
— Серьезно? Не может быть.
— Правда. Я был ужасен. Для девочек меня просто не существовало.
Мысленно перекрасила детское фото Данилы Козловского в блонд. Все поняла. И это не шутки. Настоящие поэты начинаются с плохих стихов.
— Первое стихотворение я написал лет в восемь. Приехал оздоравливаться в детский лагерь, такой дерзкий, в рыжих сандалиях и майке с Капитаном Америка — и с ходу бахнул строчки для стенгазеты, которые никак не могли родить всем отрядом. Что-то про ландыш, затерянный в лесной глуши. Внимание и восхищение мне тогда очень понравились, но потом было не до того — немецкие глаголы сами себя не проспрягают…
Эжен учился в немецкой гимназии — исключительно потому, что она оказалась ближе, чем другая школа на районе. Та была с театральным кружком, о котором он мечтал. Как и со всеми прочими, с этим разочарованием он смирился. Вычурно страдать и досуха доить собственную боль уже тогда казалось ему чем-то стыдным. И вообще, он ненавидел читать книги, хоть как-то пестовать внутренний мир и активно с ним возиться. Место действия, если это важно, — окраина Минска. Так как все города благодаря советскому прошлому похожи, просто любая окраина. Разве что район, построенный для переселенцев из зоны отчуждения после аварии в Чернобыле. Мама и папа, как у всех. Она — удивительная, при иных вводных героиня французской психологической прозы. Он — сломленный необходимостью жить и принимать решения в резко изменившейся реальности начала 1990-х.
— Я танцую, как он. Мама говорит, что у меня его замашки, повадки, походка, волосы. Он ушел из семьи, когда мне было одиннадцать, и со временем воспоминания о нем стерлись. И слава богу: пил, бил, мама работала в три смены, а меня, маленького, водили ночевать к соседям.
Не о чем, в общем-то, писать. Пока наш герой, как мы помним, упакованный от мира тучным облаком прыщей и комплексов, наконец не повстречает Ее. Льняные волосы, большие голубые глаза, небольшой рот…
— На кого она была похожа?
— Она была… Не знаю, таких рисовал Веласкес…
Учительница немецкого, сразу после института впорхнувшая в класс гимназии и в сердечко школьника, который начал писать плохие стихи. Разумеется, о любви. От тех времен остались темные поэтические углы, из которых иногда прилетают, как петарда на балкон соседу, строчки вроде: «Встань за вертушку, шлюшка», которыми Эжен развлекает друзей.
Секс
— Слушай, в постели, как в тексте, нельзя соврать. Ты такой, какой есть, иначе все видно, видно швы и усилие…
Мы наконец на привычной территории. Пожалуй, только о словах мы говорим столько же, сколько о сексе. И то, другое, предельно важно. И бодрит. Нам примерно по тридцать, и метафизикой мы синхронно переболели в отрочестве. До пенсии прививки хватит.
Откровенно развлекает рассказ о первой любви и плохих стихах. Как он потом похудел, начал жадно читать, смотреть, вдыхать и медленно разжевывать мир сильных чувств, обнаруживая в себе излишки. Сердце билось, легкие полнились воздухом, ноги несли в плохие компании, etc. Если вам около нашего, то вы знаете этот вкус смородинового сока или «Колокольчика», размешанного с дешевой водкой. Имеете представление, что было дальше, в институте, и после.
— У меня был дружок Стас, гитарист из школьной группы. Он носил майку с Цоем, приходил в ночи петь свои новые песни, мы вместе пропадали в минском кинотеатре «Победа» — единственном месте, где крутили артхаус. Бертолуччи, Бергман, Озон. Были влюблены в одну девушку Таню, которую я ему впоследствии уступил. Они завели собаку, съехались, а спустя год расстались, схлопотав — каждый — жуткую депрессию на фоне расставания и неуверенность в себе.
В самом Эжене нет и не было неуверенности. Есть этот излишек, укромная масса в груди, животе и бедрах, что давила и требовала слов, как сама плоть требует своих радостей. И когда начали получаться хорошие стихи, он просто взял и начал их читать. Не было никакого откровения.
— …Когда закрутился первый серьезный роман. Накопилась какая-то критическая масса. Пошли всякие компании, квартирники, поэтические вечера с открытым микрофоном. Представь, у тебя пять минут, как у всех, и всем хлопают, разговоры гудят, и тут ты выходишь, читаешь — и вдруг молчание. Я видел, что на меня реагируют. То, что я делаю, иначе звучит, и это принимают по-другому. В итоге в Минске люди начали специально ходить, собрать сотню человек не было проблемой. У меня был формат — то, что я читаю, и как я выгляжу…
Стихи такие же нескромные и, как сама юность, в правильных местах распущенные. Никакого утомительного, вымученного совершенства, принятой раз и навсегда позы. Его точности и смелости следует молча внимать, как те люди на вечерах с открытым микрофоном. Даже заклятую рифму «кровь-любовь» Эжен изящно и остроумно пристраивает в своем последнем «Заклинании». Эти слова сразу же, как слышишь, хочется примерять на себя и присваивать.
— Просто написать недостаточно. Надо произносить вслух, периодически как бы вдыхать в слова жизнь заново. Убеждаться, что они по-прежнему те самые и никаких других быть не может.
И теперь понятно, почему я всегда вспоминаю немецкое кино 1930-х, когда он читает. Родовая травма знания в оригинале «Лорелеи» Гейне и «Перчатки» Шиллера. Высокий стиль, помноженный на низкие помыслы. Со временем рифмы обросли видеорядом, где женщины раздеваются, и есть немного сена для контраста, само чтение сопровождают звуковые эффекты. От этого усиливается ощущение растерянности, как от того самого кино, где перед тобой очень красивые люди горят в аду от желания не жить, а делать вид, но жизнь при том все равно берет их за все места, и им очень больно. Так Эжен и читает — иногда кажется, что он сейчас умрет. Как всякая иллюзорная близость к смерти, это возбуждает. В самом его тихом, глубоком голосе, позе, в том, как двигаются руки, медленно плывет взгляд, сглаженный проекцией изображения, — во всем есть легкий сдвиг, излишняя откровенность. Тебе словно доверяют какой-то болезненный секрет, который не хочется, да и некому поведать. Потом ты живешь с ним, долго обдумываешь, бережно хранишь. И в самом деле никому не рассказываешь о том, что с тобой происходило, пока поэт читал свои стихи.
Секрет, впрочем, в том, что у него есть то, чего нет у других: его словами можно с ходу описать свою, казалось бы, совсем другую жизнь, опыт и чувства. А это, помимо удовольствия, единственное, что стихи должны делать: обедненный уран уставшей, повседневной мусорной речи обогащать, озвучивать немое кино наших умалчиваний и попыток все это вынести. Эжен говорит именно так, так выглядит и живет, — будто сам себе не доверяет. Есть в этом какая-то странная, едва осязаемая энергия первого поцелуя, взгляда, касания. Когда любовь уже есть, но ее еще не чувствуешь.
И это иногда лучше, чем секс.
Опасность
Много думал о том,
Что бы было —
Поддайся мне это счастье.
Иными словами,
Будь ты сейчас со мной…
Мы не раз говорили о том, что это тревожит — то, как текст действует на тебя и твою жизнь. Как написанное, по завету мерзкого старикашки Генри Миллера, истекая кровью, почти всегда и неминуемо сбывается, и с этим надо быть осторожными. Разумеется, не будучи записанными, эти разговоры ни к чему не привели.
Искомое не так давно поддалось. Он рискнул быть счастливым. Любовь и яркая драма. Пленительная и талантливая супруга. Дочь Агния. Москва.
До того, конечно же, в Минске стало тесно. Сотня человек поклонников примелькалась наизусть, хотя и меняли партнеров довольно регулярно. Хотелось общения и общности, ближнего круга, публикаций. Первым заходом стала школа литературного мастерства, где молодой поэт познакомился с теми, кого принято канонизировать в статусе мэтров отечественной словесности. Он честно пытался встать плечом к плечу с завсегдатаями писательских посиделок в Липках в растянутых рыбацких свитерах, терпеливо, с безупречной улыбкой рассуждал о верлибрах и прочих конях в сферическом вакууме, но все равно оказался выше ростом. Слишком модным, живым, действительно современным поэтом. Он не знал и не хотел знать, кто такая святая Елена Шварц, но цитировал Пауля Целана, не путая его с Чоланом. Пока учителя публиковались в «Учительской газете», стихи Эжена становились принтами на дизайнерских футболках.
Как говаривал Бродский, все и всегда сводится к эстетике. Поэтому тогда в Москву поэт не переехал, а сделал это позже, и разумеется, снова по любви. В Минске не было и не могло быть главной его героини. Именно вслед за ней он с концами перебирается в столицу.
— Хорошо помню этот день: 2 сентября 2017 года. Мне всегда хотелось жить не в черте города, а в доме, где много пространства, есть книжный шкаф и письменный стол, уперевшийся в пейзаж. Так и случилось. Вокруг — пруды форелевого хозяйства, есть неплохой рыбный ресторан и дешевый мотель для приключений.
Опять же, все красиво. И я не могу не спросить:
— Чего тебе не хватает?
— Тишины, одиночества… — задумывается и сильно после добавляет: — …и красоты.
Что ж, и счастье — а Эжен действительно счастлив — всегда обманывает внутренние датчики. Для того, кто привык исцелять и регулировать себя словами, мучительно их не находить. Особенно по причине дезориентации и нехватки времени.
— Мне не нравится ритм, не нравится спешка, не нравится, когда люди тараторят, пытаясь сэкономить время. И в поэзии так: каждое слово имеет для меня вес.
Отцовство, ответственность, иной ритм жизни. К этому тоже надо привыкнуть и настроить свои приборы. И уже, в общем-то, пора. Я пишу об этом, дабы повторить трюк: написанное сбывается. Недавно Эжен присылал скрин переписки с приятельницей, которой другая приятельница рассказала о том, как приворожила возлюбленного. Мол, думала о нем, призывала милый образ и читала про себя заговор. А что за заговор? — полюбопытствовала приятельница Эжена. Никогда лишним ведь не будет. Ей кинули текст, и оказалось, что это стихотворение Эжена, то самое «Заклинание» на крови и любви. И оно работает.
Высокие ставки
Когда мы виделись в последний раз пару недель назад, Эжен был на взводе после технической заминки на очередном своем вечере и личных неполадок. Спрашивал, сколько было людей и какие на мне духи. Затем трагически прижимал к груди черные слипоны от Prada и твердил, что все кончено, что в последний раз он читал стихи. Клял на чем свет стоит себя, будущее, и плоть свою, и хлеб.
Но он же, повторюсь, совершенно нормальный. Вскоре отошел. И не собирается заниматься ничем, кроме поэзии. В планах текст о золотом мальчике да Винчи. Напомним, как предприимчивый пекарь предоставил своего ребенка в аренду для герцогского празднества, которое как раз устраивал великий Леонардо. Мальчика покрыли золотой краской, нацепили крылышки и дали лавровую ветвь — малыш был в восторге. Согласно замыслу, ему предстояло олицетворять наступление Золотого века. Но из-за болезни герцогини планы изменились, про сына пекаря все забыли, он провел целую ночь на каменном полу замка, отчего затем заболел и умер. Очень поэтично. Эжен, кстати, утверждает, что всегда пишет только про себя.
— Кто тебе нравится из современных поэтов?
— Давай напишем правду — нам с тобой вообще никто не нравится. Мы любим темные углы, обнаженную натуру и чтобы было слишком.
В январе в издательстве «Эксмо» выходит сборник стихов Евгения Горона «Отель». И в нем все это есть.
Автор: Катерина Кузнецова