Фото: Ryan Lum/Unsplash
Фото: Ryan Lum/Unsplash

Смотрите! В Праге зима. На мать городов с ее тысячами шпилей опускается ночь. Взгляните, какая темнота у вас под ногами, на каждой улице, в каждом переулке, как будто везде метлой взвихрили мяг- кую черную пыль, взгляните на каменных апостолов на старом Карловом мосту и на голубоглазых галок на плечах святого Яна Непомуцкого. Смотрите! Она идет по белеющей брусчатке моста, опустив голову, — Хелен Франклин, сорока двух лет, не высокого и не маленького роста, не брюнетка, но и не блондинка. На ней ботинки, которые она носит с ноября по март, на запястье — материнские стальные часы. Искрящиеся крупинки снежной соли падают ей на рукава и на плечи. Перетянутому поясом скромному пальто, бесцветному, как и она сама, уже девять лет. Через плечо перекинут узкий ремешок сумки, в которой лежит ее работа на сегодня (перевод с немецкого на английский инструкции к стиральной машинке) и зеленое яблоко.

Зачем вам отвлекаться на такое скучное зрелище, когда над головой рвется покров низких туч, а из перевернутой плошки серебряного месяца на речную гладь льется молоко? Совершенно незачем — если только по той причине, что это последние часы и долгие минуты короткого дня, когда Хелен ничего не знает о Мельмот, когда гром всего лишь гром, а тень — просто темное пятно на стене. Если бы вы могли ей сейчас об этом сказать (шагните вперед! возьмите ее за руку и шепните!), быть может, она бы остановилась, побледнела и в замешательстве уставилась на вас. Быть может, она бы посмотрела на освещенный замок, возвышающийся над Влтавой, на белых лебедей, спящих на берегу, потом развернулась на низких каблуках и пошла обратно наперерез толпе. Но нет, бесполезно: она бы просто равнодушно и слегка удивленно улыбнулась (она всегда так делает), стряхнула бы вашу руку и двинулась дальше.

Хелен Франклин останавливается на пересечении моста и набережной. Трамваи с грохотом тянутся к Национальному театру, где в оркестровой яме облизывают язычки своих инструментов гобоисты, а первая скрипка трижды стучит смычком по пюпитру. Рождество было две недели назад, но механическая елка на Староместской площади по-прежнему вращается под мелодичные звуки Штрауса, и туристки из Хоува и Хартлпула по-прежнему держат в руках бумажные стаканчики с глинтвейном. С Карловой улицы доносится запах ветчины, дыма и трдельников в сахаре, приготовленных на углях; здесь можно полюбоваться оперением сидящей на перчатке совы, а за пригоршню монет осторожно подержать ее на руке. Но все это сцена, за которой видны канаты и подъемные блоки, — поддаться самообману приятно разве что на один вечер, не больше.

Хелен не обманывается и не обманывалась никогда — развлечения Богемии не для нее. Она не смотрела спектакль на астрономических часах, чей создатель был ослеплен, чтобы другие его творения не превзошли пражские куранты и не посрамили город; не покупала матрешек в алых цветах английского футбольного клуба; не любовалась Влтавой в сумерках. Она изгнанница, совершившая преступление, которое невозможно искупить, и теперь смиренно отбывает пожизненное наказание — сама себе присяжный и судья.

Загорается зеленый свет, и Хелен, подхваченная шумным приливом хлынувшей на дорогу толпы, оказывается прямо у железного ограждения. Она достает из кармана перчатки — и вдруг различает за шумом голосов богатых корейцев, которые спускаются к пришвартованным у причала золотисто-медным катерам, свое собственное имя, донесенное ветром с реки. Кто-то зовет ее: «Хелен! Хелен Франклин!» — так отчаянно, словно бы она уронила кошелек. Вскинув голову и машинально прикрыв рот рукой в перчатке, она вглядывается в толпу и замечает замершего в свете фонаря высокого мужчину, без пальто, в одной голубой рубашке, — дрожа от холода, он прижимает к груди что-то большое и темное. Их глаза встречаются, он делает знак рукой. На ее «Да?» он отвечает повелительным, нетерпеливым: «Да! Может 

подойдешь ко мне? Подойди, пожалуйста». Он так дергает рубашку, будто полупрозрачный шелк вызывает зуд, и его бьет крупная дрожь.

— Карел? — говорит Хелен, так и не двинувшись с места.

Это Карел Пражан — ровно половина всех ее друзей и знакомых. Их дружба завязалась в кафе Национальной библиотеки Чешской Республики, где тем утром не оказалось свободных столиков. Он высок и изящно худ, темные волосы всегда блестят. Он носит шелковые рубашки, туфли из замши или телячьей кожи — в зависимости от времени года, — и неизменно выглядит так, будто только что побрился. Есть в нем что-то привлекательное, хоть красотой он и не блещет. Но даже с такого расстояния, даже когда проходящие мимо дети в ярких пуховичках толкают со всех сторон, можно различить землистый цвет его лица и запавшие глаза — как у человека, который не спит ночами. От холода у него посинели губы, а рука, прижимающая к груди темный предмет, неподвижна, будто все суставы в ней окаменели.

— Карел, — говорит Хелен и медленно направляется к нему.

Сделав с десяток шагов, она замечает, что держит он папку из грубой черной кожи, с истершимися от времени кромками, трижды обвитую кожаным шнурком. В слабом свете фонаря блестит отметина на краю папки, но что там написано, не разобрать.

— Карел, — произносит Хелен, — вот, надень-ка мой шарф. Что произошло?.. Где твое пальто?.. Тебе плохо? — Тут ее осеняет догадка, которая, пожалуй, ближе к истине. — Что-нибудь с Теей?

Перед ее глазами возникает Тея, подруга Карела и, несомненно, лучшая его половина, безжизненно обмякшая в инвалидном кресле и устремившая пустой взгляд куда-то сквозь оштукатуренный потолок первого этажа: ночью еще один тромб в головном мозге — именно этого они всегда и боялись — все же убил ее.

— С Теей? — нетерпеливо переспрашивает Карел. — Да что с ней может быть? Она жива-здорова... Нет, не надо. — Он с раздражением отталкивает протянутый шарф и пристально всматривается в Хелен, словно силясь понять, зачем она тут.

— Простудишься.

— Забери! Не простужусь. Да хоть бы и так, черт с ним. Давай-ка лучше присядем.

Издательство: Phantom press
Издательство: Phantom press

Он оглядывается, будто собираясь усесться по-турецки прямо на тротуаре, потом поднимает кожаную папку и встряхивает ее у самого лица Хелен. Она отмечает, что папка тяжелая, вся в разводах от влаги, плотно набита какими-то бумагами, а в уголке, прежде прикрытом большим пальцем Карела, полустертая позолоченная монограмма — Й. А. Х. Хелен с тревогой понимает, что в том, как Карел держит папку, сквозит одновременно и жадность, и отвращение, будто он всю жизнь жаждал ею завладеть, а обретя наконец, обнаружил, что от нее мерзко пахнет.

— В общем, ничего хорошего. Мне придется кому-то рассказать, а ты как никто другой сумеешь все это выдержать. То есть... — Он осекается на полуслове и невесело смеется. — Да подойди она вплотную и посмотри на тебя в упор, ты и тогда не поверила бы. Ни единому слову не поверила бы!

— Она? Кто — она? Карел, ты взял эту папку... у кого-то из друзей? Прекрати уже свои фокусы!

— Ну... Увидишь, — отвечает он уклончиво.

И направляется куда-то, бросив через плечо, чтобы она не отставала, — так говорят ребенку, причем надоедливому. Она идет за ним по мощенному булыжником переулку, ныряющему в каменную арку, которую и увидеть-то непросто, даром что отсюда до главной туристической улицы не больше десяти метров. Он толкает крашеную дверь, проскальзывает между тяжелыми шторами, защищающими от уличного холода, и, сделав знак следовать за ним, садится в тускло освещенном углу. Хелен знает это место — запотевшие от духоты окна, зеленые пепельницы, тусклые лампочки в плафонах из зеленого стекла, — и тревога ее чуточку отпускает. Она садится рядом (Карела все еще трясет), стягивает перчатки, расправляет на запястьях рукава кардигана и поворачивается к другу.

— Тебе надо поесть. Ты и так слишком худой, а теперь совсем отощал.

— Я не хочу есть.

— Все равно. — Хелен подзывает девушку в белой блузке и заказывает Карелу пиво, а себе воду.

— Думаешь, я выгляжу смешно, да? — говорит

Карел.

Он приглаживает волосы, но от этого становится только заметнее, что за последнюю неделю он постарел лет на пять: измученное худое лицо, в щетине блестит седина.

— Что ж, может, так и есть. Вот, полюбуйся на меня. Как видишь, я не сплю. Сижу ночами, читаю, перечитываю... Тею беспокоить не хочется, поэтому читаю под одеялом. Ну, знаешь, с фонариком. Как мальчишка.

— И что ты читаешь?

Принесли воду с одиноким кубиком льда и пиво.

— Она спрашивает, что я читаю! Без лишних слов. В этом вся ты. Мне даже легче стало — да и как иначе? Когда ты рядом, все это кажется таким... фантастическим, таким нелепым. Ты настолько обыкновенная, что само твое существование словно отрицает всякую возможность необыкновенного. Это был комплимент.

— Я так и поняла. Ну расскажи, что ты там читаешь. — Хелен передвигает свой стакан, чтобы он оказался ровно в центре бумажной салфетки. — То, что в папке?

— Да. — Он вытряхивает из пачки сигарету «Петра» и с третьей попытки зажигает ее. — На, бери. Давай же. Открывай.

В его взгляде мелькает почти злорадство, и Хелен вдруг представляется ребенок, который прячет пауков в пакет с конфетами. Она тянется за папкой — ледяной, будто пропитавшейся вечерним холодом, — распутывает туго затянутый шнурок, с которым приходится повозиться, он трижды обмотан вокруг папки и завязан на несколько узлов. Наконец шнурок неожиданно поддается, папка раскрывается, и по столу разлетаются листы пожелтевшей бумаги.

— Вот, — говорит Карел. — Вот! — И, ткнув в листки пальцем, откидывается к стене.

— Можно посмотреть?

— Если хочешь... подожди, подожди! — Он смотрит на заколыхавшийся бархат штор, потревоженных распахнувшейся дверью. — Это она... это она? Ты ее видишь?

Хелен оборачивается. Входят двое парней — лет восемнадцати, не старше, — раздуваясь от гордости, что могут потратить свой законный дневной заработок. Отряхивают снег с рабочих ботинок, грубовато окликают официантку и утыкаются в мобильники.

— Это какие-то мужчины, — говорит Хелен. — Два самых обычных парня.

Карел смеется, передергивает плечами, снова выпрямляется.

— Не обращай внимания. Почти не сплю, ты же понимаешь... Я просто... мне показалось, что я увидел одну знакомую.

Фото: Alexander Shustov/Unsplash
Фото: Alexander Shustov/Unsplash

Хелен внимательно изучает его. На лице Карела тревога и замешательство, и ее любопытство обостряется, словно голод. Но сочувствие в ней одерживает верх — сам расскажет, когда решится, и Хелен переводит взгляд на рукопись. Текст написан по-немецки, каллиграфическим наклонным почерком, овладеть которым наверняка было так же трудно, как теперь его разобрать. Некоторые строчки зачеркнуты, внизу — пронумерованные сноски. Рукопись похожа на палимпсест из музейного архива, однако на титульном листе значится 2016 год. Скрепкой к стопке приколот отдельный листок с машинописным текстом на чешском, датированный прошлой неделей и адресованный Карелу.

— Это писали не мне. — Хелен переворачивает листок. Беспокойство снова нарастает, и она произносит резче, чем собиралась: — Нет бы рассказать, в чем дело, но ты ведешь себя как ребенок, которому снится кошмар. Проснись уже, в конце концов!

— Да если б я мог! Если б я только мог! Так, ладно. Он глубоко вздыхает, кладет обе ладони поверх бумаг и какое-то время сидит неподвижно. И потом спрашивает — спокойным, обыденным тоном, словно это не имеет никакого отношения к тому, о чем они говорили:

— Скажи, тебе знакомо имя Мельмот?

— Мельмот? Нет. Думаю, я бы запомнила. Мельмот... имя не чешское, да? Но и не то чтобы английское...

Хелен повторяет это имя в третий и в четвертый раз, как будто пробует, не горчит ли оно на языке. На ее собеседника это производит странное впечатление — он оживляется, и в запавших, обведенных черными кругами глазах вспыхивает жадный огонь.

— Да и откуда тебе его знать? Всего неделю назад оно и для меня ничего не значило. Всего неделю! — Он снова невесело усмехается. — Мельмот — она...

Его пальцы нервно поглаживают листки, и Хелен думает, что так успокаивают рассерженную кошку.

— Ты когда-нибудь чувствовала, как волосы поднимаются дыбом на загривке, будто холодный ветер ворвался в комнату и преследует именно тебя? Думаешь, это все ерунда, — как там говорят англичане, «гусь по твоей могиле ходит»? Но если бы ты только знала!

Он качает головой, зажигает еще одну сигарету, глубоко затягивается и тушит ее.

— Бесполезно. Ты мне не поверишь, и глупо в такое верить. На, прочти это письмо. — Он вытаскивает из-под скрепки страничку с печатным текстом. — Пойду возьму еще чего-нибудь выпить (видит бог, мне это нужно), а ты пока почитай. Бери же. Разве ты не любопытна, как и все вы, женщины, вечно подслушивающие у двери?

Надежный берег остался позади, и Хелен входит в темное море. Никогда за все годы их дружбы она не замечала, чтобы Карел чего-то боялся, был склонен к суевериям или принимал всерьез легенды. Произошедшая с ним перемена столь же огромна, как облечение смертного в бессмертие, и ей внезапно приходит в голову, что он умрет, что смерть уже оставила на нем и на еще не прожитых им днях свою печать, как водяной знак на белых листах бумаги.

Перевод с английского Анны Гайденко