Молодильные яблоки Екатерины Златорунской. Рассказ из сборника «Но случается чудо»
Молодильные яблоки
А был ли это сад?
Аня уже не помнила, но мама называла это место садом. Они приезжали к бабушке в деревню, вдвоем, без папы, хотя и он тоже, но быстро уезжал обратно.
Осенью сад тлел, сырел и чах, стоял запущенный, яблони — неприбранными, и долго гнилой запах витал над ним, как душа над истлевшим телом.
Зимой же стоял, закованный в снежные латы, метели налетали на него и рвали во все стороны.
Летом же он цвел, как некрасивая женщина в минуты любви и нежности: странный, неловкий, засаженный криво, искромсанный с боков, заросший крапивой, травой, обведенный покосившимся забором, но пахнущий, цветущий, плодоносящий.
Росли вишневые деревья — гнутые, кривые с маленькими красно-коричневыми вишенками. В вишенках жили червяки и оставляли после своего ухода черные ранки.
Червяки жили и в яблоках.
Яблони были высажены далеко за баней. Первые ряды: светло-серые стволы яблонь с круглоголовой кроной, за ними — кудрявые; пыльные яблони паслись за оградой забора, как дикие кони. Туда, вглубь, идти было нельзя. Под дикими яблонями жили две птицы, похожие на ворон, но не вороны: одна с белым клювом, ходила, подгибая ноги, и переворачивала яблоки с румяного бока на гнилой, а другая сидела на ветке и смотрела ночами на Аню.
А за старыми яблонями начинался ведьминский лес — сухой, сломанный, переплетенный, и никто там не жил, даже ветер. А за ведьминским лесом — сад с молодильными яблоками. И если пройти через вороний пост, лабиринт ветвей ведьминского леса, через сон, мор, то можно в этом саду сорвать яблоко, все внутри золотое, и золотая слеза закруглится и покатится с надкуса по губам.
Но все такие походы — ночью, во сне; а днем все пряталось. Яблони стояли широкие, как крестьянские бабы, и Аня делила яблоки на летние и осенние. Летние — округлые, широкие, бело-зеленые, под скользкой кожицей мякоть в тонких сероватых трещинках.
Мама называла их папировками, но Ане слышалось пахучее, сделанное как будто из тонкой серой бумаги слово «папироски».
Еще зрели яблоки — сизые, с восковым налетом, темно-красные, под их кожицей текла бледно-красная кровь. Звались они звездочками.
Из летних яблок варили варенье, как и из смородины и малины. Смородина — черная, белая, красная — висела на кустах стеклянными шариками.
Малина — абрикосовая, пурпурная, бордовая, в белых усиках, мерещилась Ане невиданным насекомым, и страшно было глотать, и сладко.
Вдали от всех рос крыжовник. Он был кислым, несмотря на сходство с виноградом. Ягоды зеленого крыжовника казались Ане воздушными шариками с полосками, а розово-красные — головками птиц с крошечными клювиками.
Цветы росли отдельно, словно разбрызганная на ковре краска — золотая, синяя, пурпурная. В цветах жили мухи.
И хотя сад был окружен забором, он куда-то уходил прочь своими ветвями, травой, стелился дальше, сплетался с другим близким ему миром, и границы между ними были зыбки.
В саду стояла баня и текла узкая и мелкая река. Вдоль нее нависали волосами плакучие ивы. На деревянный мосток изредка выпрыгивала лягушка — малахитовая шкатулка с выпуклыми янтарно-черными глазами. Она сидела среди травы и горестно урчала. На этом мостке мама мыла посуду, а Аня вытирала ее синим полотенцем с красным вышитым яблоком.
Из какого дерева была выстроена баня, из березы или сосны, никто уже не помнил. Вокруг бани росли лопухи с подорожниками — влажные бутылочно-зеленые утром и темно-синие вечером.
Мама прикладывала подорожник к царапине.
— Не плачь, не плачь, давай я подую на ножку, — и приговаривала что-то, дышала теплом на ранку, а подорожник холодный, гладкий.
Тихий ветер стоит над деревьями, листья движутся вверх-вниз, и кажется, что они осыпаются на землю, но они все целы.
Такая была радость, чистая, в том месяце — красные яблоки, желтые яблоки и зеленые горькие несозревшие сливы, их срывали и бросали на землю. И варенье.
Так закончилось воскресенье. Вечером мама уехала в город.
Аня плакала.
— Приеду, ты проснуться не успеешь.
Утром мама не приехала. Аня тосковала, сидела на крыльце до обеда и обеденный сон прогоняла от себя, но все-таки заснула вместе с бабушкой. Во сне кто-то открывал и закрывал калитку, но не входил. Когда Аня проснулась, мама с бабушкой в саду обрывали малину.
— Я его не пущу, если приедет, — повторяла бабушка, и обе они трясли малину, как врага.
На столе под яблоней стояли эмалированные тазы с лоснящимися ягодами. Варенье из них варили на много зим. Варили с утра и до вечера. Ягоды с сахаром кипятили в тазах, и долго оставался запах, оседавший пылью на листы смородины, малины.
Банки с вареньем, ярко-пурпурным, сахарно-коричневым, уносили в дом, завернув в полотенца, как новорожденных, ставили в погреб, свежее варенье почему-то бабушка берегла, запрещала есть сразу. И там, внутри стеклянного заточения, оно темнело много зим, наливалось кровью, старело, пахло вином, и когда наконец его открывали, слой белого снега плесени с синими цветами застилал его мармеладное нутро. Аня просовывала палец через этот пенистый снег и выковыривала кусочек.
— Как ты долго спала, — мама улыбалась Ане, но Аня чувствовала, что под ее улыбкой пряталось что-то холодное и темное.
Они с бабушкой в белых платках, у мамы — смуглая открытая спина, двигались лопатки.
У Ани болела голова, казалось, что волосы слишком туго стянуты в косы, но они были распущены.
— Дай я повяжу тебе платочек, — просила мама, но платок не повязывала, продолжала бросать ягоды в бидоны, в них уже не оставалось места, а ягоды
все тукали и тукали. Ане казалось, что они превратились в птиц и стучат клювами по дну. Она прижалась к маме.
— Не могу на тебя смотреть, — говорила бабушка.
— Не смотри, — повторяла мама, отталкивая Аню.
— Ребенка покорми, ты же мать.
— Ничего не говори, ничего не говори, уйди, уйди, — мама встала, задела бидон, ягоды рассыпались по траве.
— Анечка, пойдем в дом, пойдем, моя хорошая, — бабушка заглядывала в лицо, от нее неприятно пахло чем-то кислым. Аня отворачивалась.
— Просто уйди, — повторяла мама.
— Мой дом, — возмущалась бабушка, — мой дом, не пущу его.
Она ушла, они остались вдвоем — Аня и мама.
Аня клала малину в рот, ей казалось, что в рот заползают гусеницы, мохнатые, кислые. Она тут же выплевывала ягоды на землю.
Мама перешла с малины на вишню. Стоит, спрятавшись в тени.
— Мама, ты где?
Выходит.
— Мама, ты плачешь?
— Нет.
Аня трогает глаза. Мокрые ресницы. Плакала.
Мама чистит вишню окровавленными пальцами. Косточки в бидон, раздавленную вишню в таз. Обычно, когда Аня брала из тазика очищенную вишенку, мама говорила: эту нельзя, бери вот ту с косточкой, только косточку выплевывай. А сейчас не говорила ничего.
Можно было все. Можно было встать и уйти, мама не заметит, можно было есть и с косточкой и без. Можно было, но ничего не хотелось.
Хотелось спать, ломило тело, как будто солнце пролезало внутрь через маленькие трещинки в коже и жарило кровь. А все другое — то, что снаружи, — было холодным: трава, ведро, даже платье.
— Иди в дом.
Но Аня не шла, перебирала ягоды, как мягкие цветные бусины, и пальцы окрашивались фиолетово-синей краской, не смывавшейся мылом, и пахли потом во сне чем-то кислым и розовым.
Аня все хотела спросить маму, кого не пустит бабушка, но боялась спросить, потому что знала кого. И с ужасом ждала, когда этот кто-то приедет.
Он приехал вечером, когда солнце было уже красное. Мама не пошла его встречать. Машина урчала. Он долго не выходил. Аня обрадовалась, хотела выбежать, но мама не двинулась, и Аня осталась с мамой.
— Я привез продукты, — сказал папа.
Аня, не выдержав, побежала к нему, а мама осталась около тазов и бидонов, опустив голову. Аня остановилась на середине пути, и никто из них не позвал ее. Аня вспомнила, что у нее болит горло, спина, и заплакала. Отец подошел и взял на руки. Его рубашка пахла молоком и чем-то сладким. И был он другой, и пах по-другому.
— Тебя бабушка не пустит, — шепнула Аня.
— Пустит, пустит, — растерянно повторял он, но в дом не пошел, а вернулся в сад.
Мама в белом платке — он один проступал белым через темноту — чистила купленную у соседа рыбу. Рыба, еще живая, билась в ведре, серебряная, резная, и мама счищала чешуйки, блестевшие на помосте, в ночи, в сумерках. Удары ножа, чешуя, как сбруя.
Комары летят, гудят, плачут.
— Иди спать, — говорит мама.
Но Аня не уходит, сидит, дрожит.
— Ты горячая? — мама кладет руку на лоб, рука холодная, пахнет жестяным ведром. Убрала, и снова жарко, но запах остался тенью на лбу.
За спиной ходит он. Он ходит туда-сюда. Хочется обернуться, но нельзя. Что-то страшное. Пусть скажет, чтобы не было страшно. И обернуться хочется. Ну пусть он скажет, засмеется. Летит чешуя, скользкая, серебряная, тонкими щепками.
Рыба живая, бьется в ведре, елозит по дну. Страшно открывает рот, глотает последний воздух. Скоро умрет.
Чувствует реку, чувствует, что может уплыть.
— Она хочет в реку?
— Кто?
— Рыба. Ты ее сейчас убьешь?
— Кого?
— Рыбу.
Голоса такие живые, бьются, как рыба о ведро, река то движется, то замирает, и каждый всплеск, как шлепок. Поднимается тихая волна, рыба открывает рот, и он там, стоит и, может быть, сейчас уйдет. Пусть уйдет. Бабушка все равно прогонит. Пусть уйдет. И мама перестанет плакать.
— Зачем ты приехал? — спрашивает мама. — Зачем ты приехал?
Он что-то говорит, но не так, как всегда, а мама дрожит, у нее стучат зубы. И у Ани стучат.
— Зачем ты приехал? Зачем ты врешь?
О чем он врет? Мама отодвигается от них спиной, чешуя летит, вот она на коленке — сырая, слюдяная.
Отец курит сигарету.
— Иди, — говорит мать, — иди в дом.
Аня встает и идет.
— Я посвечу фонариком, — говорит отец. Ане хочется обнять его коленку, но она не обнимает, проходит мимо. Деревья легли ничком на землю, затанцевали.
Ноги дрожат, Аня не знает, куда наступить, чтобы не в темное. Но отец догоняет, его огромная тень доводит ее до крапивы: беги.
Отец уже выключил фонарик и снова спустился к маме. Аня не может пройти через изумрудную хищную крапиву, возвращается к бане, садится на лавочку.
— Я ненавижу тебя. Меня тошнит от тебя, — говорит мама.
Аня чувствует, как ветви вишни качаются, пахнет рекой, кислыми листами, острой махоркой. И страшная птица ждет знамения, чтобы вылететь из своего логова и клюнуть прямо в сердце.
— Я приезжала, а ты не ночевал дома.
— Ночевал.
— Не ночевал. Я оставляла книгу под подушкой. Ты ее не вынул. Ты не спал в кровати.
— Я спал.
— Нет. Я приехала специально. Холодильник пустой.
— Я не ел дома.
— Ты не жил дома.
— Жил.
— Нет, нет, — говорит мама.
Ее голос что-то вырывает из Аниного сердца, и ветви колышутся все сильнее, царапают спину.
Надо спрятаться под лавку, думает Аня, но под лавкой темно. Холодная скользкая трава забирается под кожу, как насекомое.
Аня заходит в теплую баню. Мухи жужжат в темноте.
Слышно, как мама повторяет: «Ненавижу, ненавижу, ненавижу», отец то появляется, то уходит, то большой, то маленький, Аня просит его:
— Возьми меня на ручки, мне холодно.
Он берет, несет в сад, мутно-серый.
«Как много пыли, — думает Аня, — как много пыли». Пыль лежит на деревьях, вишни блестят сквозь пыль, как варенье через голубую плесень.
— Это не пыль, это снег, — говорит отец и опускает Аню на землю. Ноги у Ани голые, снег холодный.
— Сколько же ягод, — мама в белом платке поднимает с земли яблоки, засыпанные снегом, словно сахаром, дает Ане, но Аня отворачивается, плачет.
— Надо, надо, глотай.
Заталкивает яблоко в рот. Аня выплевывает, но мама снова сует ей в рот, и она глотает яблочную гниль.
Мухи садятся маме на платок, отец сгоняет их в сторону, и они жужжат серым роем, и сквозь них, как через туман, желтым глазом смотрит на Аню птица, а за птицей — яблоня, вся в золотых яблоках.
— Молодильные.
Аня тянет к яблоку руку, но птица срывается с ветки, летит на Аню желтым страшным глазом и разбивается яблоком.
А потом снилось еще что-то длинное, невыносимое, как скрип качелей или весел в уключинах лодки, и закончилось. Аня вышла в сад. Молодой, новый. Аня пошла к реке, где должна сидеть мама и чистить рыбу.
Чешуйки прозрачные блестели среди травы, как слезы. Вот дорожка к реке, вот помост, но реки нет, высохла, вместо нее только высокая трава, овраг, и ивы, расступившись, смотрят на Аню, и птица с белым клювом катает яблоко, туда-сюда, тук-стук.
Сборник, вышедший в издательстве «Rugram» можно приобрести по ссылке