Готовясь к встрече с нашим четырехлетним мальчиком, я, конечно же, прочла некоторое количество психологических статей о том, как нужно забирать ребенка такого возраста из сиротского учреждения. И во всех говорилось, что очень важно попросить отдать любимую игрушку ребенка. Мол, с ней ребенку будет уютнее, его маленький мир останется при нем. В отличие от прочих рекомендаций, эта была очень конкретной, я ее запомнила, и когда завхоз приюта, собирая нашего мальчика в дорогу, спросила у меня, не дать ли дополнительные трусы и колготки, я попросила у нее такую игрушку.

Завхоз, деловитая пожилая дама, посмотрела на меня с недоумением.

— А что, у вас дома совсем ничего нет? — спросила она.

— О, у нас очень много игрушек! — сказала я. — Но, наверное, у мальчика есть игрушка, к которой он привык, и ему будет спокойнее, если она поедет вместе с ним.

— Ну... хотите вот этого медведя? Он совсем новый, недавно получили.

— Да нет, не нужно нового. Может, есть игрушка, с которой ребенок спит или повсюду ходит?

— Как это? — спросила завхоз. — Он бы ее давно сломал или потерял.

— Ну неужели нет вещи, которая ребенку дорога? — спросила я.

— Да им что дорогие, что дешевые... Они все ломают. Так что, берете медведя?

Мне было жаль расстаться с сентиментальной идеей любимой игрушки, но, наблюдая за детьми в приютском дворике, я вполне поняла завхоза.

Приютские дети вообще не играли — так, как мы себе это представляем: не разговаривали с игрушками, не придумывали сюжетов, не входили в роли, не разыгрывали сценок.

Любую игрушку они некоторое время зачарованно рассматривали. Потом вырывали ее друг у друга с воплями: «Дай! Дай! Это мое!» Тот, кому удалось завладеть игрушкой, энергично ею тряс, а потом обычно начинал колошматить игрушкой по стене, по лавочке, об асфальт. Как только игрушка ломалась (очень быстро), вся тусовка теряла к ней интерес, дети дрались и вопили из-за чего-то еще. Я принесла им всем одинаковые и довольно крепкие на вид машинки — дети, раздолбавшие свои машинки сразу же, принялись отбирать у других еще не раздолбанные, совершенно все при этом истошно визжали, а я думала: «Дура я, дура, зачем я вообще притащила им эти машинки?!» Собственно, дети постоянно дрались и вопили, а воспитатели их разнимали и утешали, вот и вся прогулка. Вроде дети, площадка, игрушки — все как в обычном садике. Но нет, мне есть с чем сравнивать: в обычном садике на самом деле совершенно иначе.

Собственно, и в детдоме нашей старшей девочки все выглядело примерно так же — я была обескуражена, обнаружив, что все игрушки там переломаны. А игрушек было много, и среди них попадались прекрасные — но у кукол не хватало рук, глаз, волос, у кукольных колясок были оторваны колеса, кукольная мебель была искорежена, а кукольная еда обгрызена самыми настоящими зубами. Если машинка, то разбитая. Если мяч, то дырявый. Если книжка, то порванная. Кубики были сплющены и искромсаны какой-то зверской силой; даже детали железных конструкторов дети давили и гнули.

Я тогда спросила у нашей девочки, почему так, что тут за поле боя.

— А что еще с ними делать? — спросила она.

Если уж она в свои одиннадцать не знала, что делать с игрушками, то откуда это было знать нашему мальчику в его четыре. Разговаривать с плюшевым мишкой, как это делают дети в кино, — да это же наисложнейшая идея. Ты почему-то должен считать, что это чучелко тебя как бы слышит, ты должен уметь наделять его какими-то свойствами, у тебя должно быть что-то, что ты хочешь сообщить, и ты должен уметь так или иначе передавать свое сообщение, общаться. Мало того, ты должен еще и привязаться к этому мишке. Откуда бы такой диапазон соображений, фантазий, эмоций взялся у заброшенного четырехлетнего мальчика? Мы же не в кино, а в жизни так не бывает. Наш мальчик был обычным, он умел только ломать.

После того как я посмотрела на детей в приюте и детдоме, мне стало интересно, как же удается снять игры детдомовских детишек для рекламных роликов. Какой ни посмотри, малыши строят домики, кормят кукол, возят в грузовике кубики. Видимо, в каждом учреждении есть показательный чудесно-обычный, неразрушенный мир — в кабинете психолога, например, — и ради съемок детишек приводят туда, суют им в руки эти игрушки и перед камерой объясняют, что с ними делать.

В мире нашего мальчика игрушки были яркими бессмысленными объектами. Его мир, чего уж, вообще не отличался осмысленностью. Мне трудно себе его представить. Мелькание каких-то картинок и лиц, как во сне?

Я довольно быстро убедилась, что дама-психолог была права, говоря, что наш мальчик почти ничего не понимает. Он и в самом деле слабо понимал обращенную к нему речь. Он различал интонации, знал несколько фраз и некоторые отдельные слова, мог что-то повторить, но при этом с ним почти ничего нельзя было обсудить. Тебе тепло? Ты хочешь есть? Ты любишь мандарины? Что ни спроси, мальчик улыбался и кивал. А дай ему этот мандарин — испуганно замотает головой и спрячет руки за спину.

Но при этом я с самого начала нашего знакомства говорила, говорила, говорила — непрерывно с ним разговаривала. Покидая приют, распиналась, что домой мы поедем на настоящем поезде, большом, громыхающем.

— Поезд? — повторил наш мальчик, показывая на проезжающий троллейбус.

Когда я замолкала, мальчик вставлял одну из фраз: «Ты меня забрал?», «Ты за мной пришел?» и «Этот мама мой».

У него будто была такая песня. Видимо, это фразы часто произносились в приюте другими детьми, и наш мальчик их выучил. Я отвечала на все: «Да!» Сначала я говорила, что всегда мечтала о таком маленьком мальчике, долго его искала и вот наконец его обрела, но мальчик смотрел на меня в ответ непонимающими глазами, и я стала ограничиваться словом «да». Его это совершенно устраивало.

Я не купила билеты домой заранее, потому что не знала, когда именно мальчика отпустят, и в итоге билеты на подходящий поезд закончились, в кассе оставался буквально один. Это был ужасный билет в середине ряда сидячего вагона. Но деваться было некуда, так и поехали. Наш мальчик несколько часов подряд просидел у меня на коленях, почти не шевелясь. Никогда бы не подумала, что четырехлетние дети способны на такое. Шепотом он повторял «Ты меня забрал?», «Ты за мной пришел?» и «Этот мама мой». Я отвечала: «Да!» Поначалу я неплохо справлялась, но под конец поездки наш мальчик явно превзошел меня в неутомимости и невозмутимости.

От него ещё и довольно сильно воняло. Как если бы он был бездомным — наш мальчик вынес из приюта тот мерзкий запах. Соседи по вагону смотрели на нас, может, и не с отвращением, но уж точно без умиления, а с каким-то тяжелым любопытством. Поездка получилась тягостной.

Меня удручал этот запах — я боялась, что дело не только в приюте, но и в том, что наш мальчик часто писает и какает в штаны. Или и вовсе сам пахнет вот так. Но нет, дело было только в приюте, наш мальчик не писал и не какал в штаны, и он не пах вот так. Дома я его помыла, переодела во все новое, приютские вещи выкинула или постирала, и бомжатский аромат нас покинул. На форумах, посвященных приемным детям, вопрос запаха часто обсуждается: дети долго пахнут не так, не тем, и родителей это мучает. Но нам повезло: мы избавились от гадкого запаха за день.

Первое время дома наш мальчик почти всегда держал меня за руку или сидел у меня на коленях. Он был робок и тих. Он по-прежнему повторял: «Ты меня забрал?», «Ты за мной пришел?» и «Этот мама мой» — репертуар особо не расширялся. Иногда казалось, что мальчик не знает вообще никаких бытовых слов — если его заинтересовывал какой-то объект, он тыкал в него пальцем и говорил: «Ы?» Он не мог объяснить, чего хочет, но при этом неожиданно выдавал строчки каких-то стихотворений, а еще и довольно чисто произносил звуки: «Осень, осень, листопад, листья желтые летят!» И опять, тыкая в помидор: «Ы?» Это было такое невероятное сочетание, что я всякий раз немного зависала.

Мальчик плохо ел — он готов был жевать только куски хлеба, в лучшем случае сосиску, банан, огурец или кусочек яблока — то, что он мог держать в руке. На ура шли конфеты, вафли, шоколад — мальчик их обожал, но не кормить же ребенка только сладким. Хотя у нас и по сей день сохранился ритуал «конфетка за котлетку», сладкое на десерт. Поразительно, что при виде конфеты наш мальчик мог начать смеяться и прыгать от восторга, так она его вдохновляла, даже если до этого он безутешно рыдал.

К остальной еде мальчик относился с ужасом или брезгливостью, особенно его отвращали блюда, где были смешаны разные ингредиенты. Мы проводили за столом много времени, и мальчик вскоре освоил фразу «Фу, гадость!» Если он сидел у меня на коленях, мне иногда удавалось скормить ему с ложки что-то неформатное, какой-нибудь суп, после он обычно долго тряс головой, демонстративно морщился и восклицал непременное «Фу, гадость!» При этом у него была привычка подбегать к столу, когда я готовила, хватать что-то случайное и быстро засовывать это в рот — так он хватал куски мороженой курицы, немытые картофелины, луковки в шелухе, яйца в скорлупе — жевал и был доволен. Как-то я обнаружила под подушкой нашего мальчика пучок сухих макарон — малыш запасся на черный день.

Очень сложно было уложить нашего мальчика спать: попав в кровать, он начинал даже не плакать, а выть. Когда я пыталась его успокоить, мальчик выл еще громче. Собственно, вой был для нашего мальчика основным средством коммуникации: если он чего-то хотел или из-за чего-то переживал, то взвывал сиреной; так из-за сильного дискомфорта кричат грудные дети.

Разобраться, в чем дело, было сложно — он же не разговаривал. Воет и воет — а что такое... Мальчик выл, даже если хотел в туалет, — надо было довести его до нужной двери, открыть ее, включить свет, сам мальчик не сразу такому научился. Иногда он орал просто как резаный — у меня волосы вставали дыбом, я подлетала к нему в уверенности, что случилось нечто ужасное, а оказывалось, что у нашего мальчика сползли штаны или испачкалась футболка, вот он и включил свою сирену. Когда мы выходили гулять, мальчик взвывал всякий раз, как только мы удалялись от площадки перед домом, — видимо, ему становилось тревожно. Но и на нашей площадке гулять получалось так себе: незнакомых людей наш мальчик побаивался, при их появлении он жался ко мне, а завести так запросто знакомства было нереально.  

Мне хотелось его занять — но чем? Наш мальчик не мог слушать книжки, не мог разглядывать картинки — сразу уползал от меня под стол, когда я брала в руки что-то эдакое. Он умел раскрашивать, причем (приятный сюрприз!) довольно аккуратно — за это, видимо, надо поблагодарить приют, — но этого развлечения хватало только на несколько минут. Мультики он смотрел, но это было то еще зрелище: мальчик застывал перед экраном с открытым ртом как загипнотизированный, он будто окончательно выключался. Когда я пыталась с ним играть — катала перед ним машинки, строила домики, передвигала фигурки животных, — мальчик быстро отбирал у меня все игрушки, и на этом игра заканчивалась. Игрушки его очень даже интересовали, но только как имущество, сложенное в укромном уголке, — он норовил сложить куда-то к себе все понравившиеся ему предметы, выбирая их из вещей других детей. При этом он кричал: «Это мое!», когда кто-то к нему приближался. Дети нервничали, сердились, и я решила завести нашему мальчику игрушки, которые принадлежали бы только ему, — накупила ему самолетиков, роботов, конструкторов, всего подряд. Но и так было стремно: любую новую вещицу мальчик таскал с собой, взвывая всякий раз, как только кто-то к ней прикасался. Если же вещица ломалась или терялась, мальчик безутешно плакал.

Абсолютно безумной оказалась идея сходить с нашим мальчиком в детский магазин, чтобы вместе выбрать ему самокат: малыш совершенно обалдел от множества ярких объектов, он стал стаскивать с полок коробки с игрушками, складывать их в гору, пытался утащить все, коробки падали, мальчик кричал «Это мое!» — пришлось схватить его в охапку и под нескончаемый визг тащить домой. От совместных визитов в магазины решено было пока отказаться.

Слова дамы-психолога я, чего уж, часто вспоминала. Да, у меня было чувство, что я взяла звереныша. Поговорить с ним у меня не получалось. Понять его мне было сложно. Но пожаловаться на отсутствие контакта с ребенком я все же никак не могла. Малыш ходил за мной хвостом, при любой возможности он залезал ко мне на колени, а держать его на коленях было приятно, малыш был теплым и ласковым. К постоянному фону из «Этот мама мой!» и «Ты меня забрал» я привыкла. Если я куда-то уходила, малыш тревожился, когда я возвращалась, он испускал восторженный вопль и бросался мне на шею. Обниматься наш мальчик мог хоть целый день — только этим мы поначалу и занимались.

А свою любимую вещь из приюта наш мальчик, как оказалось, таки забрал! Только это была не игрушка. Наш мальчик обожал свои сапожки. Позже выяснилось, что их купила еще мама Света; именно в этих сапожках малыш отправился из ее дома сначала в больницу, потом в санаторий, а потом в приют. Именно в них нашего мальчика выдали и мне, хотя я тогда об этом не знала.

Продолжение следует