Ирина Яшкина
Фото: Лана Павлова
Ирина Яшкина

1952. 04 ноября, вторник. 06:15

— На выход, Монте-Кристо. — Ржавая решетка скрипнула.

— Да вы, никак, писатель, начальник. — С нар спрыгнул всклокоченный худощавый парень. Он зевнул и поморщился — заплывшее синяками и ссадинами лицо ответило болью.

— Будем шутить — добавлю. Посидишь еще пару деньков, может, кулаки перестанешь распускать. — Никак нельзя, товарищ Лобов! — присвистнул тот, выходя и потягиваясь. — В пятницу в море, поддерживать промышленные показатели страны, так сказать.

На улицы лился утренний туман с побережья. В нем не видно было рассвета, и в плотной белесой дымке тонули границы земли и неба. Морское утро накрывает с головой, топит звуки, делая их тихими и ватными, стирает четкость пространства и оставляет лишь размытые формы. Остров просыпался. В портовых доках скрипело и лязгало, и оттуда доносилась ругань вперемешку с хохотом. Кто на смену, кто домой — темными кляксами в сером мареве проступали силуэты людей, закутанных в дубленки и бушлаты. Безмолвные, неторопливые, они выплывали из лохмотьев тумана, как призраки. В полусотне метров от стен КПЗ расползались легкие волны, прибирая берег к новому дню. Крошечные птички-песчанки уже носились по пляжу и выуживали тонкими клювами рачков на завтрак.

Когда они вышли на улицу, Лобов с шумом втянул морозный воздух и спросил:

— Что дальше делать будешь?

— Лёх, ясное дело: в рюмочную, потом на свидание, а там уж можно и мир спасти от неведомой чумы.

— Ага, значит на судно. Корин, тебе не надоело?

— Шутить или драться?

— Рыбу ловить. Вода, слизь да дельфиньи бошки. Обосновался бы уже тут или на материке, устроился б на консервный завод, нашел бы жену.

Корин на мгновение застыл, затем повернулся в сторону моря и слабо улыбнулся куда-то в горизонт:

— Скучные вещи ты говоришь, Алексей. Все как у людей, да? Я, может, будущий Амундсен или Одиссей нового века.

— Ехал бы тогда золотомойщиком на Север. В соленом ведре какая слава, — хмыкнул Лобов.

— А может, и поеду. Как знать, куда занесет завтра. — Корин на миг задумался и пригладил грязную пшеничную бороду. — Ладно, бывай. Передавай привет Людмиле Михалне и заходи как-нибудь на кружечку спирта.

Он сплюнул, шутливо отдал честь и повернул в сторону порта. Лобов смотрел, как удаляется Паша Корин, и худое его тело, завернутое в надутую рыбацкую куртку, выглядело комично, как палочка, торчащая из эскимо. То ли от долгих рейсов, то ли от каких внутренних голосов он всегда ходил словно пританцовывая — легко и размашисто.

Фамилия Корина за неполный год, который он здесь работал, стала уже почти нарицательной и превратилась в местный фольклор: его знали все, и у каждого была своя веселая или злая история про Пашу. Он мог, стоя в очереди за обедом, начать декламировать стихи или горланить песни, заговаривал с каждым вторым прохожим, вечно шутил и улыбался. Но стоило Корину выпить, его неизменно несло сперва в философские глубины, а затем — драться. Как-то он несколько часов рассуждал о том, как на дне моря скрыты прах и память Земли. Дескать, океан через волны слушает космос, подчиняется движению Луны, а когда-нибудь непременно прожует и выплюнет всех нас и даже не поперхнется. Речи Паши были богаты, но понятны не всегда. Правда, многие считали, что слушатели ему были не обязательны и сам он вовсе чокнутый, поскольку нередко заставали его беседующим с бродячими собаками, кустами или морем. В отделе милиции уже шутили, что Корин в КПЗ бывает так же часто, как дождь на Острове: то притаскивали после очередной бессмысленной драки, то находили спящим на обочине или в лугах за городом. Но шутки не всегда были веселыми — несколько раз Корина приходилось оттаскивать в несколько пар мужских рук. И в те моменты привычно веселое и беспечное лицо Паши превращалось в налитую кровью и искаженную гневом гримасу. Глаза его стекленели, он ничего не слышал, выл вместо слов и бил с полной силы — до конца.

Лобова этот буйный матрос раздражал — ни планов, ни намерений, сплошное щегольство и куча проблем. Он потер озябшие руки, плотнее кутаясь в китель. Глянул на небо — утренняя дымка едва заметно редела, день обещал быть тихим и морозным. Заканчивается смена — пора домой.

1950. Корин

Зима в Мурманске уныла и тревожна. Полярная ночь сменяется бесконечным днем, и холод, хотя и не такой сильный, невыносимо надоедает. Серость и сырость, из которых, кажется, никогда и не выберешься, не доживя до весны. Такой я вижу ее, зиму, теперь, но в детстве я все это замечал редко и запоминал ненадолго. Я часто таскал Сашку за собой шататься по полям, выискивая следы северного Царь-оленя. Иногда прятался в уголке библиотеки с бумажками и карандашами, падая в очередную книжку. Еще шумели по дому — квартирке в две крошечные комнаты. В одной мы, друг над другом, в другой — мама. Сейчас я думаю, что та судьба, что досталась ей, слишком велика для таких маленьких худых плеч, которые были у нее. Она была на нас двоих, но осталась только одному.

Мы были вместе, и я думал, что все идет как надо. По вечерам мама трепала Сашку по волосам, меня держала за руку — она знала, как мы любим. Легкий поцелуй в щеку, и спать. Если она была дома. Но больше я помню, как мы ложились без нее, пока она пропадала на сменах в больнице до самого утра. Когда мы просыпались, дверь к ней всегда была закрыта, но на прикроватной тумбочке ждали два кусочка сахара или леденца. Сашка верил, что это приносит Царь-олень. Брат младше на 5 лет, и он часто был на мне. Может, потому я так люблю книги — слишком уж часто приходилось читать Сашке, то отвлекая от визгов вьюги за окнами, то помогая уснуть. Я таскал для него книжки из библиотеки и сочинял свои истории. Больше всего ему нравились сюжеты про мореплавателей и войны. Как и мне. Иногда мы забирались на чердак, тайком крадучись мимо верхних квартир. Мы были отважными моряками, ищущими клад, мы были храбрыми воинами на страже принцессы. Мы были и теми, и другими. И мы не знали тогда, что кладом станут бочки с селедкой, а принцессой — страна.

Примерно тогда же я открыл для себя стихи, и мама где-то достала мне томик Блока. Вот он, рядом со мной сейчас, — потертое крошечное напоминание о матери, ее длинных прохладных пальцах, седеющих кудрявых волосах и лице в форме сердца. Между книжками и Сашкой я таскался по дворам. Как хорек, вынюхивал деньги. Не всегда честные, не всегда чистые. Кулаки рано лизнули крови, а первый зуб мне выбили еще в девять лет. Улицы питались страхом, дворы пожирали слабость, высасывали костный мозг из тощих пацанов. Я научился дружить с этой тенью, быть в ней и быть ей, вытряхивать из нее бумажки и монеты, вытаскивать из нее друзей и топить в ней тех, кто переходил мне дорогу.

В сороковом мама хотела нас спрятать, увезти еще дальше в тундру, но Сашка, так и не спустившийся вовремя с чердака, сбежал на фронт. Ему было 16. Он написал два письма.

Северный флот, оборона Заполярья — не знаю, как я выжил. Может, я вспомнил бы, как был смел и бесстрашен. Но героизм пишется для тех, кто в огне, кому невыносимо страшно. Чтобы сердце не разорвало от ужаса, чтобы руки все еще могли заряжать орудия. Героизм пишется для тех, кто ждет дома; для тех, кто останется после. Я мало думал о родине, но много — о матери и Сашке.

Война закончилась и, кроме брата, забрала с собой кровь моей матери. Хрупкая медсестра оставила свое сердце похороненным вместе с своим сыном и сотнями чужих, которых пыталась спасти. Искала Сашку в каждом раненном и убитом, но так и не нашла. И, будто уйдя вслед за его потерянным телом, сердце ее забыло меня. Ни одной части, ни маленькой комнатки, даже сырого подвала в себе не оставила мне мама. Оказалось, что пули бывают бесцветными. Бьют тихо под ребро, превращая человека в рыхлый снег.

Она путалась в словах и воспоминаниях, все время просила принести ей сахар. Очень быстро перестала меня узнавать, а я отчаялся напоминать. Вместо круглых щек ее зачернели впалые ямы, глаза поблекли. Призрачная и прозрачная, мама угасала. Я похоронил ее в конце сорок шестого. И через две недели уехал в Ленинград. Я умел ходить по воде, умел убивать и выживать. И больше ничего.

Зима в Мурманске невыносима, и вместе с солнцем гибнет северный Царь-олень.

1952. 04 ноября, вторник. 07:32

— У-у-у, живописно, — упоенно протянул старпом, разглядывая синее, распухшее лицо Корина.

— Извини, дядь. — Корин криво улыбнулся без тени вины.

— Топай-ка ты в санчасть. Покажись Людке. — Старпом ткнул пальцем в надутую щеку Паши, и тот невольно шикнул.

— Помыться тоже не мешает, — поморщившись, добавил старпом, когда Корин потянулся за курткой.

Санчасть находилась почти на окраине города, далеко от побережья. Из окон лился желтоватый свет — теплая улыбка на пыльно-буром лице стены. Это здание было таким же, как многие в городе — грубо сколоченный деревянный барак без архитектурных замыслов. «Для жизни!» — будто оправдывались неясно перед кем местные, натужно радуясь. Стоило подняться на западный склон, и с него был виден весь портовый городок, походивший на рассыпанный нелепый конструктор: однотипные прямоугольные дома с покатыми крышами были хаотично натыканы по пологой прибрежной равнине, доходя до самого моря. Некоторые из них уже начинали чернеть плесенью — от местных ветров, соли и влажности все разваливалось быстро. С тех пор как несколько лет назад с разных частей страны сюда начали приезжать, город постепенно разрастался. Открылись роддом, детский сад, а в кривозубые ряды деревянных домов постепенно вливался бетон. Жилые районы переходили в портовые доки, соседствовали с заводскими амбарами и сараями. Ни кварталов, ни скверов — плоские улицы, плоские дома, в которых были стерты границы между работой и жизнью.

Такой уклад здесь и был — работа сцементировала это маленькое общежитие на краю земли. Слепила рыбьей чешуей и слизью: рыбу добывали, обрабатывали, укатывали в консервные банки на нескольких заводах сразу. Редко кто оставался тут надолго. Здесь не было другого занятия, кроме работы, и других мыслей, кроме скорого возвращения на материк. Рабочие зарабатывали и уезжали, военные, приставленные к новым землям и морским границам, регулярно сменялись на постах. Иные, кому ехать было некуда или почему-то не хотелось, задерживались на Острове, заводили семьи, отстраивали дома как могли.

Земля здесь была суровой, зажатой вулканического грядой к западу и морем к востоку. С бедной почвой, запеченной огнем изнутри и выветренной солеными тайфунами снаружи. Каменный кулак острова дрейфовал в океане, чьи воды круглый год были холодны, но богаты для промысла. Не в пример жителям больших городов, здесь люди не могли и не смогли стать хозяевами в полной мере. Почта шла месяцами, снабжение привозили кораблями по графику — ни кабаков, ни салонов, ни выставок. Театры заменяли охота и прогулки по вулканическим долинам да низким редкоствольным пролескам.

Каждый день человеку приходилось договариваться с погодой, уступать ветрам и туманам и, будто возвращаясь в забытое языческое прошлое, изучать знаки земли, которые здесь, впрочем, не имели ничего общего с мифологией. Люди знали, что алый закат приносит шторм, духота — проливные дожди, и чем глуше тишина — тем сильнее будет буря. Они жили бок о бок со стихией, спали под склоненной головой вулкана, а отойдя от границы города на несколько километров, медведя или евражку можно было встретить чаще, чем человека.

Таков был Остров. Пропахший солью и серой, промытый влажными ветрами. В нем странно сыгрались огонь и вода — океан наползал с четырех сторон, а вулканы, как старики с набитыми трубками, выпускали струйки дыма из огненных и беззубых ртов. Он не был похож ни на пустынную тундру Севера, ни на густолесые холмы Сибири. Как непутевый младший братец, был припрятан подальше от Москвы, в задний карман материка, точкой на карте такой маленькой, что знали о ней в основном только те, кто бился за эту землю, и те, кто теперь отстраивал здесь новую жизнь.

Люда Лобова не была ни из первых, ни из вторых. Она была новосибирской медсестрой, следовавшей за мужем. А муж следовал за повышением, которое всякий раз ускользало от его безропотно честной руки. Увидев в окне идущего Корина, она вздохнула и поджала губы. Он выводил ее из себя с тех пор, как появился на Острове, и она сама до конца не понимала почему. В его присутствии ее самообладание трещало, разгоняя внутри невнятный безымянный тайфун, — и это ее злило. Он не был красив — вытянут, как жираф, слишком худ, слегка лопоух, космат, часто битый и опухший, лицо не по годам взрослое, высушенное и в сети мелких морщин. И небритая борода его, и растрепанные волосы казались ей неопрятными. Он был ненадежен и, хуже того, совершенно непонятен. С ним вернее можно было бы подохнуть от голода и сумасшествия, чем оказаться в тепле и достатке просторных квартир.

— Людочка, прости, что без роз, но фиалки в этот раз вышли знатные! — Корин продемонстрировал лиловые разводы на лице, садясь на кушетку.

— Людмила Михайловна, — коротко отрезала она, вздернув тонкие изогнутые брови и не вставая из-за стола. Едва скользнув взглядом по синякам, она уткнулась в бумаги. — Спирт есть?

— Неужто ваше сердце оттаяло и вы решились отпить вина с простым солдатом, миледи? Люда цокнула, не поднимая головы:

— Делай спиртовой компресс. Как обычно.

Она помолчала и добавила:

— Снаружи.

Корин ничего не ответил, молча разглядывая ее. Молодое лицо медсестры было словно выточенным изо льда — строгие и тонкие черты на полупрозрачной белой коже в обрамлении светлых, почти снежных кудрей. При красоте почти аристократической, непривычно яркой на фоне здешней серой похожести, он притом никогда не видел ее ни в слезах, ни в смехе, ни в задумчивости. С видом непроницаемым и отстраненным она била точно, остро. И била всегда. Выверенная, как математический график, собранная, будто знавшая все наперед, с готовой репликой и взглядом, окатывающим холодом горной речки. Теперь же она перебирала медицинские карточки, как паучиха, — поддевала их длинными заостренными пальцами, нарочито медленно и вдумчиво перелистывала страницы за самые краешки.

— За что вы меня так не любите? — медленно и серьезно произнес Паша.

Она резко подняла лицо — ее льдисто-голубые глаза метнули в него разъяренные молнии. Она молчала.

— Почему вы такая молодая, но уже такая злая? — Не дожидаясь ответа, он развернулся и ушел.

В кабинете повисла тишина. Люда несколько минут смотрела на закрытую дверь, куда-то сквозь нее, где по утренней изрытой и промерзшей дороге ушел человек. Смотрела, не мигая, не двигаясь, не дыша. Наконец она закрыла глаза, и голова ее, будто вмиг отяжелев, устало упала на стол, на сложенные руки.

1952. Люда

— Ты хоть что-нибудь помнишь?

Нет. Я не помню, кто ты такой. Вот ты стоишь передо мной, мой муж. Тебя зовут Алексей Лобов, тебе сорок три года, у тебя тощая шея, мазутные глаза и волосы, крючковатый нос и безвольный рот. Чтобы расслышать, что ты говоришь, нужно напрячься. Ты мой муж. Но я не помню, кто ты такой. — Люда, да что с тобой случилось?

Ты даже не умеешь кричать, злиться. Ты не можешь представить, что со мной делать. Ну, конечно. Я же не бумажка. Не твой драгоценный рапорт. Кинь меня в изолятор. Поваляй там, как своих рыбаков. Выпиши справку. Во всех бедах прошу винить себя самого.

— Я устала.

— От чего?

От тебя. От этого проклятого острова. От ледяных дождей. От ветра, который скручивает кости и выбивает из легких кислород. От вони рыбы в носу. Этот водорослевый смрад сожрал весь воздух, пропитал каждый волос на моей голове. Чертова рыба повсюду. На кораблях, в бочках, тачках, консервных банках, в моей тарелке. От выживания. Это не я. Это не моя судьба, не судьба дочери академика.

Вместо этого я говорю:

— Смена была долгая и погода — сам знаешь.

— Завтра обещают солнце, будет полегче.

Ты как ребенок. Таскаешься за мной, ищешь слова, хоть какие-нибудь, цепляешься за них. Сам ничего придумать не можешь. Все смотришь и смотришь. Пучеглазая рыба. Солнце, серьезно?

Я молча швыряю в тебя книгу. И ухожу.

А идти некуда. Нет дорог, нет направления. Все равно придешь к морю. Это не земля даже. Чаинка, которую не вытащили из кружки. Заноза в заду у медведя. Ты обещал, что это будет ненадолго. Ты говорил, пару лет. А потом — Владивосток. Я оставила Новосибирск ради этого куска камня. Ради тебя.

Скоро начнется шестой год. И все, что я вижу, — рыба, вода, твой судорожный кадык и обмякшее лицо. Господи, как я скучаю по нормальным соснам, по запаху красного дерева и свежих сливок. Сколько человек проживет в ледяной воде? Как скоро меня заметят, если я не закричу? 

Мастерская «Сквозь времена и расстояния» проводилась Домом творчества Переделкино и транспортной группы FESCO. По результатам мастерской в первой половине 2024 года будет издан сборник рассказов.