Слева: Леонид Зорин; справа: обложка книги
Слева: Леонид Зорин; справа: обложка книги Фото: Федор Савинцев / Издательство: «Новое литературное обозрение»

Дамир

1

Однажды писателю повезет. Либо подслушает, либо придумает запоминающееся имя для некоего нового существа, вызванного воображением. 

Таким манером он сохраняет эту спасительную иллюзию: стоит лишь дать понятию имя — и делаешь его управляемым. Имя приручает твой вымысел, больше того, дает ему жизнь.

Страж безымянности объясним. В сущности, это древний инстинкт — неназванное таит опасность. Она возникала от ощущения незащищенности человека, оставшегося наедине со Вселенной.

Что мог он противопоставить тайне, обрушенной на него судьбой? 

Всего лишь одно свое достояние — упрямую, неспокойную мысль.

Немного. Но и не так уж мало.

2

Должно быть, вся эта долгая жизнь была охотой за точной мыслью, за тем единственно верным словом, которое могло удержать и пригвоздить ее к бумаге.

В таком, казалось бы, добровольном выборе своего призвания легко обнаружить то ли претензию, то ли какую-то аномалию, в зависимости от ракурса зрения либо от меры душевной смуты.

Но слово «выбор» тут вряд ли уместно. Не было никакого выбора. Едва ли не в младенческом возрасте какая-то непонятная сила меня усадила за письменный стол.

И сразу же явилась уверенность, что это и есть мое единственное, ничем не заменимое дело, любое иное не даст ни радости, ни понимания, зачем я однажды явился на белый свет.

Понять, откуда ко мне пришла такая стойкая убежденность, естественно, было мне не по силам, но то, что она во мне возникла и даже больше — укоренилась почти мгновенно, я помню ясно.

В дальнейшем я делал неоднократные, но в общем бесплодные попытки понять природу такой уверенности, но убедившись, что мне не дается внятный ответ, перестал пытать себя. В конце концов, не все ли равно, что означает такое несходство с другими пришельцами в этот мир? У каждого в нем своя дорога, свое назначение и обязанность — стало быть, не о чем и толковать. Все объяснения от лукавого, они лишь отвлекают от дела.

3

Что это не безопасно, я убедился достаточно быстро. Впрочем, сегодня трудно сказать, какое занятие гарантировало бы хоть относительное спокойствие. Те, кто родился в двадцатом веке, с рождения знали, как уязвимо их пребывание на земле.

Но это знание не спасало, ни от чего не защищало. И только крепло недоумение.

Мне так и не удалось понять, что так мешает этой разумной и даже талантливой популяции постичь свое назначение в мире, найти свою конечную цель.

Вместо того чтоб решить, наконец, эту прямую свою задачу, она предпочитает увязнуть в трясине бесконечных конфликтов и выяснения отношений.

Странный, непостижимый выбор. Все чаще меня донимало и жгло мучительное недоумение — зачем этой странной цивилизации так жизненно важно из века в век с таким исступлением совершенствовать орудие своей собственной казни? Должно же быть внутреннее объяснение такой противоестественной страсти. Но мне найти его не удалось.

4

Советский двадцатый век был щедр на самые пестрые биографии. Но и среди этой пестряди судеб история моего одноклассника была, безусловно, весьма примечательной.

В сущности, моим одноклассником был он недолго. Его семья вскоре перебралась в столицу, и наше общение оборвалось. Но связи, возникшие в детстве, оказываются самыми прочными, согретыми грустью и ностальгией.

И вот, спустя значительный срок, мы неожиданно встретились вновь. Я стал москвичом совсем недавно, да и назвать себя москвичом, в сущности, не имел оснований. Напоминало бы самозванство. Мне еще только предстояло укорениться в любимом городе, и не было весомых причин верить в удачный исход авантюры.

Я сразу почувствовал, что Дамир — так его звали — вовсе не рад этой неожиданной встрече. Он даже несколько неуклюже изобразил недоумение, потом наградил меня фамилией еще одного соученика.

Я ощутил эту фальшь не сразу и простодушно его поправил, назвал свое имя. Он поморщился.

Да, в самом деле. Ну, как живешь? Чем можешь похвастать?

Его вопрос привел меня в чувство, и я, наконец, решил оборвать этот аттракцион.

Ничем не могу. и не хочу. Не хвастаю сам и другим не советую.

Мы быстро простились. Я дал себе слово впредь не затевать этих игр, не воскрешать того, что ушло. Было и сплыло. Не о чем думать.

Я был уверен, что жизнь едва ли сведет нас снова. Но я ошибся. Хотя обстоятельства нас развели, казалось бы, прочно.

В роду его были кавказские корни, и он, надо сказать, никогда не забывал о своих истоках. Больше того, он остро чувствовал, что в них есть дополнительный бонус, который может ему помочь.

И не ошибся. Пришелся кстати во внешнеполитическом ведомстве, где и продолжил свое восхождение.

Была впечатляющая лихость в том, как стремительно и эффектно складывалась его карьера. И сам он возводил это здание не только старательно и усердно, но явно испытывал при этом особый, ни с чем не сравнимый кайф.

5

Я был уверен, что никогда нам не придется вновь пересечься. Уж очень были несовместимы те страты, в которых мы существовали.

Но, сколь ни странно, однажды встретились. Не помню, где это произошло, скорей всего, на каком-то форуме. Столкнулись едва не лицом к лицу.

— Ну, здравствуй, очень рад тебя видеть… Форму хранишь, не разбух, не усох. Мы ведь в том возрасте, когда за собою надо послеживать.

Я согласился.

— Надо. Но скучно.

— Скуки не бойся. Скука не волк. Жизнь чем скучней, тем стабильней.

— Мудро.

Он усмехнулся.

— Опыт.

И неожиданно спросил:

— А почему бы нам не пообедать? Нашлось бы о чем потолковать.

— Не сомневаюсь.

Дамир сказал:

— Я это беру на себя.

6

Спустя неделю он пригласил меня в маленький загородный духанчик. Я мысленно его похвалил за выбор места. Уютный приют, решительно ничего нуворишеского, крикливого, бьющего на эффект. Мирный привал усталых путников.

— Славный оазис.

Дамир усмехнулся.

— И хозяин — наш человек.

— В каком это смысле?

— В самом прямом. Он — наш земляк. зовут Мирали. Он человек не без способностей. Как это сказано у Гоголя: «отлично усовершенствовал часть свою». Место уютное, уединенное. и вкусное. Чего еще требовать.

Я согласился.

— Сверх головы.

— Жаль только, редко сюда выбираюсь. Землячество — важный институт в системе ценностей нашего времени. Тут дело не в некотором непотизме, который ничем не отменим. Просто пора уже согласиться: всюду должны быть надежные люди, чтоб было на кого положиться в тех или иных обстоятельствах. Большая экономия сил. Они ведь тоже не беспредельны. В прекрасную эпоху застоя еще возможно было расслабиться. теперь эта гулянка побывшилась.

— Обидно.

— Ничего не поделаешь. Новые времена — новые песни.

7

Исподволь я к нему присматривался. Было в этой приглядке, бесспорно, что-то от привычной работы, сделавшейся с годами едва ли не частью моего существа, но был еще ничем не стесненный живой, мальчишеский интерес, напоминавший чем-то игру — найти в почти уже незнакомом и, в сущности, чужом человеке нечто роднящее, даже родственное, то, что всегда воскрешает детство, казалось бы, давно уже исчерпанное и бесповоротно ушедшее. 

Он, разумеется, изменился, но то были совершенно естественные и неизбежные перемены, связанные с нашим взрослением. Но я столкнулся с метаморфозой. Те же застегнутость и закрытость. 

Он был, по-своему, необычным, редко встречающимся растением. С детства ему был присущ не только твердый характер, но и какая-то словно подчеркнутая взрослость, почти необъяснимая в мальчике.

Немногословный, предпочитающий резким движениям сдержанную невозмутимость, раз навсегда обнаруживший в статике ее безусловные преимущества — таким был этот странный подросток, легко и естественно приручивший так рано обретенную зрелость.

Я скоро понял, что он все время занят усердным самостроительством. И надо сказать, что оно далось ему, не вызвав какого-то сопротивления. 

Природная основа и замысел, который решил он осуществить, совпали удивительно точно, с какой-то даже предопределенностью. Ему не потребовалось усилий, чтоб от чего-либо отказаться и что-либо в себе изменить. Лишь прирастить и увеличить все свои ценности и преимущества.

8

И вот мы сидим друг против друга, похваливаем земляка-ресторатора, ведем свой неспешный разговор, внешне он выглядит незначительным, плавно скользящим по самым верхам, необязательным и необязывающим. На самом деле он плотно нагружен небезопасными подтекстами.

— Ну что ж, я всегда с интересом следил, как складывается твоя дорога, и, должен сказать, ты меня порадовал.

— Лестно слышать, — сказал я, — каким же манером мне это удалось?

— Было всячески приятно увериться, что ты сумел без больших потерь одолеть в высшей мере небезопасный путь вундеркинда-провинциала в благополучного москвича.

— Даже не пробую предположить, чем я сумел привлечь внимание.

— Не стоит лукавить. И ты, и я догадываемся — и чем, и как. Короче, ты оправдал надежды южан-земляков. Это, возможно, трудней всего. Зато и окупится с лихвою. Люди мы верные и сплоченные.

9

Ситуация нежданно-негаданно вдруг обрела не сразу мной понятую, однако несомненную двойственность. С одной стороны, встреча товарищей детской поры, располагавшая к чувствительной ностальгической лирике, с другой же — я вдруг себя ощутил участником странной церемонии, похожей на обряд посвящения в члены своеобразной ложи.

Внезапное тревожное чувство заставило сразу же насторожиться. Меньше всего мне бы хотелось, чтоб без меня меня женили.

— Приятно слышать твои слова, но кажется мне, что это лишь приступ, а главное я еще должен услышать.

Он усмехнулся.

— Очень разумно. Твоя интуиция — на высоте.

Я согласился.

— Без интуиции в моей профессии не обойдешься. Самые верные решения я принимал интуитивно. И равным образом находил самое подходящее слово.

Дамир кивнул.

— Я даже догадываюсь, каким оно обязано выглядеть.

— Занятно. Изложи свою версию.

— Попробую, — сказал он, — хотя это скорее для профессионала. Вроде тебя. А я всего-навсего лишь самоучка-дилетант. Думаю, что такое слово, чтобы иметь товарный вид, должно быть гуманно, народолюбиво, а также гражданственно-прогрессивно. В духе проверенных традиций нашей отечественной словесности. Но — не настаиваю. Возможно, и этот фасад уже устарел.

— Неплохо, Дамир. Разумеется, время нас основательно причесало, но ты сохранил и приумножил свой яд и порох. Важные качества. В умеренных дозах должны быть востребованы.

Дамир рассмеялся.

— В очень умеренных и лишь для самого узкого круга. И знаешь, что было бы для тебя разумней всего?

— Интересно услышать.

— Каким-то бочком в этот круг войти. Во всяком случае, быть к нему ближе.

Я огляделся. Вокруг был привычный, предсумеречный, умиротворенный пейзаж. Ровным счетом ничего инфернального. И тем не менее я ощущал себя участником некоего престранного, вовсе не будничного действа. То ли классический сюжет — «искушение святого Антония», то ли искушение праведника, втайне готового впасть в соблазн.

Я попытался стряхнуть наваждение, вернуться в гостеприимный духан.

— Занятно. более чем занятно. А если попросту, что означает быть к нему ближе, ближе — к кому?

— Если попросту — хоть бы ко мне. А если по сути, то — к государству.

— Так «государство — это ты»?

Он благодушно рассмеялся.

— В какой-то мере, товарищ детства. И я, и ты — каждый по-своему — сумели все-таки оправдать заветные надежды родителей. Не заношусь, но похвальная скромность должна быть и уместной, и трезвой. Хотя бы чтоб не выглядеть ханжеством.

Впоследствии я часто обдумывал эти по-своему примечательные, никак не дежурные советы. Бесспорно, были они нагружены многозначительными подтекстами.

Примечательным было само по себе это обязывающее отождествление собственной личности с Левиафаном. Мне доводилось встречать людей, которые с охотой и вкусом именовали себя государственниками. Однако ни разу еще не пришлось встретиться с настолько уверенной, почти монархической убежденностью: «L'etat c'est moi».

Еще удивительней было то, что этот государственный муж некогда был моим одноклассником. Все это надо было понять, принять как безусловную данность и соответственно осмыслить.

Я понимал, что дело было не только в удавшейся карьере. Дамир был женат на незаурядной, по-своему замечательной женщине, двумя годами старше него и подарившей ему даровитого, успешного сына, с лихвой оправдавшего все упования родителей. Его восхождение было настолько стремительным и неудержимым, что он еще в молодые годы опередил самого Дамира. На наших глазах возникала династия.

Словом, тут было о чем подумать.

10

Что общество круто переменилось, не было особым открытием. Однако до недавнего времени оно не спешило расстаться с прошлым. Больше того, оно долго держалось за разные внешние приметы и опознавательные знаки, связывавшие его с завершившимся, невероятным двадцатым веком.

То ли и впрямь оно так дорожило своими иллюзиями, но, как бы то ни было, попросту не способно существовать без этих фантомов, должно быть, поэтому так неизменно рождались искатели и безумцы.

Меньше всего они были способны жить в упорядоченном, регламентированном, устойчиво отлаженном мире, жить заодно с правопорядком.

Что составляло суть и смысл этого стойкого несогласия? 

В России в основе ее непокоя было стремление к справедливости. Оно было кровно связано с равенством — одно без другого было немыслимо.

Но общество смутно себе представляло, что равенство ущемляет свободу.

11

И я, и Дамир сознавали и чувствовали, что встреча наша не удалась. Чем дальше, тем яснее и глубже мы ощущали, как беспощадно и жестко разделила нас жизнь. Было и грустно, и вместе с тем оба испытывали облегчение при мысли, что мы сейчас простимся.

Но и прощание не получилось. Ни элегически, ни душевно. Дамир подчеркнуто сухо сказал:

— Вот что хочу я тебе посоветовать. Если тебе по каким-то причинам, мне не известным и малопонятным, стремно пребывать рядом с нами, то вот мой совет товарища детства: лучше держись от нас подальше и реже напоминай о себе.

12

Впоследствии, перебирая подробности нашего странного диалога, я спрашивал самого себя: зачем понадобилась ему эта невеселая встреча? 

Я сразу же отбросил всю лирику, все элегические порывы. Совсем не тот он был человек, все ностальгические всхлипы могли лишь вызвать его усмешку.

И тем не менее, это свидание ему зачем-то явно понадобилось, и он не поскупился пожертвовать бесценным государственным временем.

Я чувствовал, что его томит какая-то скрытая тревога, спрятанная от себя самого.

Именно это точное слово мне облегчило путь к догадке. 

Тревога. Его томит тревога, и он проверяет на человеке, который знает его так долго, насколько стала уже очевидной его опасная уязвимость. Неужто и впрямь так несомненно, с такой угрожающей бесповоротностью вдруг накренился привычный мир?

Я понял, какой ничем не оправданной и вопиющей несправедливостью кажется ему тот поворот, который совершает Россия и все, что ожидает его.

Он столько лет, не щадя себя и не жалея ни сил, ни времени, старательно возводил эти стены, и вот, наконец, почти на вершине, на расстоянии шага от цели, вдруг угрожающе накренилась и поползла пизанская башня.

На протяжении долгих лет наши жизни текли параллельным курсом, совсем не просматривалась возможность какого-то их пересечения — для этого не было никаких, решительно никаких оснований.

Его стремительное восхождение по иерархической лестнице требовало от него безусловного дистанцирования от любых проявлений какой-либо фронды, и уж тем более давно заслуживших двусмысленную и, больше того, даже сомнительную репутацию. 

И вдруг неожиданно, но почему-то весьма небесполезным представилось возобновить так давно оборванные, несуществующие связи, больше того, завуалированно, но ясно предложить покровительство.

Зачем? Проверить мою готовность воспользоваться предоставленным шансом? Понять, чем вызвано это сознательно выбранное отстранение.

Несовместимостью убеждений? Скрытой враждебностью? Но для нее решительно нет никаких причин.

Или же избранной раз навсегда стратегией писательской жизни. Либо, что просто непостижимо, его литераторской дальновидностью? Если последнее справедливо, то это значит, что он убежден в непрочности возведенного здания.

13

Так что же, неужто и впрямь сработала эта никем еще не объясненная «художническая сверхинтуиция»? 

Я понимал, что трезвый и точный, доныне не допускавший осечек Дамиров разум и чуткий нюх, к тому же выстуженные сверх меры на северных просторах столицы, не могут поверить в этот бог весть откуда взявшийся фантом, хотя и эффектный, и эффективный. И тем не менее, тем не менее… Что, если в самом деле, империи, занявшей собою почти часть света, действительно уготована участь всех некогда существовавших империй и государственных материков — однажды с грохотом обвалиться?

И если вдумчивый литератор, на протяжении стольких лет неукоснительно оберегающий свое отдельное существование, имеет веские основания держаться за свои белые ризы и эту стойкую автономность, возможно, им движет не только присущий этой профессии неистребимый фрондерский дух и фрондерский вызов, но, хуже того, холодная трезвость? Тогда все объясняется просто — товарищ детства с опережением услышал опасный сигнал тревоги.

Меж тем, я отчетливо понимал: она зародилась в нем не вчера, он носит в себе ее долгие годы, живет с ней, и сам я ее различил потому, что слишком давно и слишком хорошо его знаю.

Так долго пестовать мощь империи, так терпеливо, самозабвенно укладывать — кирпич к кирпичу — лестницу своего восхождения, чтобы сегодня, в шаге от цели, почувствовать, как расползается почва, как оседает и рушится дом. Нет, больше чем дом — весь придуманный мир. Несправедливо, несправедливо!

Ничем ни сам он, ни все эти годы истового служения не заслужили такой развязки!

Так это писательское чутье, вовсе не выдумка, не легенда, оно действительно существует?! Да, бедный приятель далеких лет, не выдумка, не фантом и не шутка. Это никем еще не объясненная добрая сила, и в нужный срок она приходит к тебе на помощь и подставляет свое плечо.

14

Когда Пастернак осудил стихотворение Мандельштама о Сталине, известное ныне каждому школьнику, то объяснил ему: это акт задуманного самоубийства, которому он не желает потворствовать, в какой-либо форме к нему быть причастным.

Впрочем, и сам он не остерегся, хотя и в не столь уже людоедские и не расстрельные времена.

Что делать? Всегда, при любых режимах, речь далеко заводит поэтов. Чем взгляд их острее, тем дальше заводит. Нередко до той роковой границы, где невозможно уже уцелеть. 

Вот почему литература — жизнеопасное приключение. И праздник, и счастье, и миг прозрения, и вместе с тем вечный риск оступиться, свернуть себе шею у самой цели.

Немало людей старались отбиться от черного морока исчезновения таким же плетением словес. Не знаю, удалось ли кому-либо дойти, дошагать до заветной гавани — возможно, кто-то и преуспел. 

Удача не в том, чтобы верить в иллюзии, суть в том, чтобы иллюзии были. Нужно лишь раз навсегда запомнить, что смысл писательского пострига не в том, чтобы спасти человечество, а чтоб помочь себе уцелеть.

Высшая радость — найти, обрести, добыть необходимое слово. Это и есть твое назначение, твое оправдание, твой полет.

Пуля убивает врага, слово способно свалить государство. Поэтому все правительства в мире не жалуют наш графоманский цех и держат его под своим прицелом. Разумная мера предосторожности, когда встречаешься с гуманистами.

15

Ну что же, пора наконец вернуться к истории моего одноклассника. Нет, я ничуть о нем не забыл. Просто господа литераторы с великим трудом себя ограничивают, хотя и знают, что нет ничего убедительней поставленной точки.

Судьбу Дамира я не сумел бы ни угадать, ни предсказать. Он дьявольски меня огорошил. Принял решение соединиться с очередной волной эмиграции.

Этот строитель нового мира выбрал, в конце концов, Новый свет. Там и намерен он мирно и тихо дожить свои последние дни.

Мне остается лишь пожелать ему не оступиться и без страданий сделать оставшиеся шаги на лестнице, по ступеням которой шагал он так страстно и честолюбиво.

А тех, кто решит прочесть эти строки, которыми я бы хотел закончить свою писательскую страду, прошу не судить с чрезмерной строгостью ни автора, ни его героя. Все мы грешны и несовершенны, но все же заслуживаем снисхождения. И так бесконечно важно

услышать перед обвалом небытия несколько утешительных слов.

Проще не будет, но легче — станет.

январь 2020

Оформить предзаказ на книгу можно по ссылке