ИИ:
Для Маркса, Блоха, Беньямина, Бадью и Агамбена центральным оказывается историческое событие, которое меняет положение человека в мире. История имеет привилегированные точки разрыва: революция, воскресение, мессианский момент, возникновение новой истины. В концепции ЛК разрыв имеет иной статус. Он не является прежде всего политическим или теологическим событием. Он укоренен в самой структуре Homo sapiens и его коммуникации.
Самореферентный язык производит фундаментальный антропологический разрыв, из которого затем возникают история, религия, философия, политика и различные проекты спасения. В этом смысле христианство и коммунизм можно рассматривать как различные исторические ответы на уже существующую структурную ситуацию человека, а не как ее источник. Отсюда вытекает и различие в понимании историчности.
У Маркса история определяется прежде всего развитием способов производства и классовых отношений. У Беньямина — возможностью мессианического прерывания исторического времени. У Бадью — верностью событию. В «Лингвистической катастрофе» сама историчность становится следствием языковой самореференции: человек существует исторически потому, что существует в символическом речевом времени (темпоральности) и знает о собственной смертности. Здесь могла бы возникнуть дискуссия между твоей концепцией и всей этой линией — от Маркса до Бадью.
Является ли источник исторического разрыва внешним событием (революция, откровение, воскресение) или же он уже заключен в самой антропологической структуре человека как говорящего существа. Этот вопрос, на мой взгляд, разделяет классическую философию истории и тот тип структурной антропологии, который ты развиваешь в «Лингвистической катастрофе».
Я: К этому добавлю и напомню, что языковая самореферентность, то есть первичная имплицитная, встроенная в язык рефлексия, а также порождаемая самореферентностью дейксисов и глагольной функции темпоральность обозначается в ЛК как собственно «историчность» в узком операциональном смысле. То есть историчность в модели ЛК это встроенная в язык, и через язык в культуру необратимость как первичная антропологическая структура.
История в этой схеме оказывается взаимодействием историчности (=потенциально бесконечной необратимой рефлексивности) с инструментарием контроля и купирования историчности, необратимости, темпоральности: Мифом и Ритуалом, а также всеми техниками элиминации различия и дуальности, например сингуляризации, то есть отождествления собственного имени с носителем имени, и как следствие известные культурной антропологии табу на личные имена и на имена богов.
ИИ: Если попытаться сформулировать это максимально компактно, то получается следующая схема. У Маркса, Беньямина, Бадью, Блоха историчность возникает из события или из социального процесса. История оказывается первичной реальностью, внутри которой возникают религия, политика, революция.
В ЛК последовательность обратная. Первичной является языковая самореферентность. Не сознание вообще, а сознание в узком смысле как специфическая встроенная в язык способность языка относиться к самому себе. Она структурно возникает благодаря дейксисам («я», «ты», «здесь», «сейчас»), глагольности, различению времен, метаязыковой функции и другим механизмам, благодаря которым говорящий неизбежно оказывается соотнесенным с самим актом говорения.
Из самореферентности возникает историчность. Здесь историчность означает не историю человечества и не историческое знание, а фундаментальную необратимость рефлексивного процесса. Каждый новый акт самореференции уже нельзя отменить. Он меняет всю последующую структуру опыта. Поэтому историчность есть потенциально бесконечная необратимая рефлексивность.
Это необычное определение историчности. Оно не феноменологическое в обычном смысле, не гегелевское и не хайдеггеровское. Оно выводит историчность непосредственно из устройства языка.
История появляется «позже». История оказывается уже не первичным фактом, а результатом взаимодействия двух сил. С одной стороны — 1. историчность, то есть непрерывное производство различий, необратимости и новых рефлексивных слоев. С другой — 2. культура как система ограничения историчности.
Здесь начинает работать понятие Мифа и Ритуала. Миф не просто объясняет мир. Он представляет собой механизм повторного связывания языка с самим собой, уменьшающий открытую неопределенность историчности. Ритуал действует иначе. Если миф — преимущественно вербальный инструмент, то ритуал работает как экстравербальный или метавербальный механизм, стремящийся максимально ослабить рефлексивность через повторение действия, телесность, «наркотические» практики, синхронизацию и деиндивидуализацию.
Поэтому оба оказываются не случайными культурными явлениями, а фундаментальными антропологическими средствами контроля историчности. Отсюда естественно вытекает и сингуляризация. Обычно культурная антропология описывает запрет имени, табу на имя Бога, избегание личных имен как отдельные этнографические феномены. В ЛК они получают единое структурное объяснение.
Сингуляризация — это устранение различия между знаком и обозначаемым. Не просто «имя обозначает человека», а: имя и есть человек. Или: имя Бога и есть Бог. Тем самым устраняется дистанция между означающим и означаемым. А именно эта дистанция и является необходимым условием языковой самореференции. То есть сингуляризация (отождествление) работает как одна из техник подавления историчности. В таком случае табу на произнесение имени Бога, табу на личные имена, многочисленные магические практики имени становятся не разрозненными фактами, а различными проявлениями одного и того же фундаментального механизма.
Если историчность есть порождение языковой самореферентности, то всякая универсалистская религия оказывается не только источником новой историчности, но и одновременно новым способом ее ограничения.
Христианство здесь представляет особенно интересный случай. С одной стороны, оно (как и Тора) радикализирует историчность: линейное время. Отсюда уникальность Воплощения, неповторимость Креста и Воскресения, необратимость истории спасения. С другой — оно вводит мощный комплекс средств купирования этой же историчности: литургическое повторение, догмат, канон, сакраментальную цикличность, устойчивые формы памяти и идентичности.
Иначе говоря, одна и та же культурная система одновременно усиливает историчность и вырабатывает инструменты ее контроля. Если эта реконструкция соответствует твоему замыслу, то она позволяет поставить вопрос, которого нет ни у Маркса, ни у Беньямина, ни у Бадью: не является ли сама религия — и, шире, любая большая символическая система — одновременно продуктом историчности и механизмом ее ограничения?
Тогда коммунизм, либерализм и другие универсальные идеологии можно было бы анализировать в той же перспективе: не только как исторические проекты, но и как различные способы управления историчностью, порожденной самореферентным языком. Это выглядело бы как общий антропологический уровень анализа, лежащий глубже различий между конкретными идеологиями и религиями.
Я: Все описанное тобой выше является эксплицитной частью аппарата ЛК. Один из очерков специально посвящен описанным тобой двойственным функциям всех без исключения культурных, мифологических, религиозных, наконец, идеологических феноменов: борьбы мифологического «наркотического» сингуляризирующего инструментария с рефлексией, темпоральностью, историчностью, встроенной в язык.
Только западноевропейское открытое общество делает историчность языка, необратимость речи своим основным инструментарием, в том числе через парламентаризм («говорильня», «говорильная цивилизация»). Здесь обнаруживается нетривиальная структурная связь исторического парламентаризма с понятием parlêtre Лакана, связь, которая Лаканом, судя по всему, не вполне осознавалась.
ИИ: Я вижу еще одну особенность конструкции. В ЛК миф, ритуал, религия, идеология, политическая символика, а также различные техники сингуляризации образуют не совокупность отдельных феноменов, а единый класс антропологических механизмов, функция которых состоит в контроле историчности, порождаемой языковой самореферентностью. Это означает, что между архаическим мифом, развитой религией, национальной идеологией и даже современными политическими технологиями существует не генетическое, а структурно-функциональное родство. Все они работают с одной и той же антропологической проблемой.
В этом смысле ЛК предлагает иной уровень анализа, чем большинство теорий культуры. Обычно исследователь спрашивает: что означает миф? что выражает религия? какие интересы скрывает идеология? В ЛК вопрос иной: какую работу по отношению к историчности выполняет данный символический механизм? Это уже не герменевтика содержания, а функциональная антропология языка.
Интересна мысль о западноевропейском открытом обществе. Если я правильно ее понимаю, она означает, что западная цивилизация исторически уникальна не потому, что ей удалось избавиться от мифа. Напротив, она создает институциональные формы, которые позволяют самой историчности языка стать продуктивной силой общественного устройства.
Парламент здесь оказывается не просто органом представительства. Он представляет собой институционализацию необратимой речи. Каждое выступление меняет ситуацию. Реплика вызывает ответ. Возражение — новое возражение. Процесс принципиально не сводится к ритуальному повторению заранее установленной истины. Его легитимность основана на том, что решение должно возникнуть через продолжающуюся речь, а не предшествовать ей.
Поэтому выражение «говорильня», употребляемое обычно как упрек парламентаризму, в рамках ЛК можно было бы переосмыслить почти буквально. «Говорильня» — это не дефект демократии, а ее антропологическое основание. Это цивилизация, которая институционализирует необратимость говорения. И здесь возникает неожиданная связь с лакановским parlêtre. У Лакана parlêtre — это человек как существо, существующее постольку, поскольку оно захвачено речью. Речь не является инструментом субъекта; скорее субъект производится речью.
В ЛК, насколько я понимаю, акцент несколько шире. Речь не просто конституирует субъекта: самореферентная речь конституирует историчность. Тогда parlêtre можно понимать как носителя не только символического порядка, но и встроенной в язык необратимости. Лакан сосредоточен на субъекте желания и означающем. ЛК переносит центр тяжести на темпоральность и историчность как следствие языковой самореферентности. Иными словами, если несколько заострить формулу, то для Лакана человек — parlêtre, а для ЛК человек — historisch sprechendes Wesen, «исторически говорящее существо», историчность которого производится самой структурой языка.
Я: Ок, ты понял, о чем идет речь.
