«Мерседес» неслышно подкатил к «Radisson Завидово». Не решаясь сразу выйти из авто, мужчина лет пятидесяти раздраженно откинулся на кожаном сиденье. Пальцы растеряно ползали по пунктирным строчкам алькантары. Накануне Соломон Аркадьевич Левинсон совершенно неосторожно уронил свои очки и тут же наступил на них. Очки жалобно пискнули и захрустели. С той секунды реальность стала абсолютно нечитаемой: мир за окном навсегда расплылся в мутное пятно, стало нехорошо тошнить.
С утра за новыми линзами срочно был послан помощник; сделать это удалённо оказалось решительно невозможно. И теперь Соломону Аркадьевичу ближайшие часы, а возможно, дни, предстояло провести в этом пугающем, незнакомом состоянии. И это как раз страшно раздражало, мешало спокойно думать. Ожидая неизвестно чего, сгорбившись и все еще сидя в машине, Соломон провёл пальцами по пустой переносице, ощущая привычное давление, которого, конечно же, не было. Человек, находивший подлог в тысячестраничных отчётах, решающий глобальные вопросы отрасли, теперь беспомощно щурился на Божий свет, не в силах разглядеть контуры элементарных вещей. Мир, большой, такой хорошо знакомый мир, расплылся за окном, задрожал и никак не хотел становиться прежним.
Левинсон, скривив губу, опустил стекло. Свежий воздух приятно дунул на раскрасневшееся лицо, подарил было надежду на ясность, но тут Соломон Аркадьевич услышал, что воздух вокруг наполнился совершенно особыми запахами. Аромат корицы из соседнего бара напомнил бабушку, шафран - маму, сквозь эту теплую пару неожиданно пробился парфюм Tobacco Honey, а дальше весь этот вихрь совсем сбил с толку, увлек за собой, и Левинсон послушно поддался ему, перестал бороться, стремительно понесло в прошлое… Сначала увиделось далёкое лето. Вместо футбола во дворе - он сидит у открытого окна в коротких парусиновых шортах, белой майке, грызет ногти и разучивает ненавистные гаммы на Николае Рубинштейне. Мощные, тёплые обертона массивного инструмента не хотят поддаваться худым пальчикам Соломика - до Бетховена ещё очень далеко…
- Солома, выходи играть!
- Да, пусть сидит, пиликает!
- Солома, трус, выходи !!!…
Соломик ненавидит этот чёрный крутящийся стул, эти черно-белые кости пианино, эту страшную длинную крышку, которая норовит упасть и больно прищемить ему пальцы. Соломон Аркадьевич, вспомнил, как бабушка тайком пробиралась к нему, чтобы пожалеть, принести в кармашке фартука густой шоколадный кекс. Кекс с медом дома выпекался всегда по особому случаю. И тогда Соломик ел бабушкин гостинец, глотая слезы, глядел в летний двор и давал себе честное пионерское слово никогда не стать пианистом или хуже того, композитором. Ели вы такие кексы?
Потом всплыл в памяти мамин брат, ребёнок войны. Его запаха Левинсон не мог вспомнить, было другое - сложные работы дяди по оптике ценились в академических кругах, но в институте талантливому учёному Рабиновичу с улыбкой предложили единственно возможную вакансию - кочегара. «Научным сотрудником вы быть не можете. Официально вы - топите печи». И он топил. По документам - кочегар, по жизни - учёный. А в 75-м, когда появилась лазейка на Запад, он официально развёлся, собрал дипломат, пару смен белья, книжки и подал на выезд. И что вы думаете? Его выпустили мгновенно - какой секрет может знать какой-то кочегар? Через неделю в Европе его встречал профессор Штейн. Через год он получил ту карьеру и ту жизнь, которые были ему предначертаны. Через три к нему навсегда переехали жена и дети. Рабинович стал великим и счастливым. «Вот так, с горькой иронией подумал Левинсон, дядя из фальшивой кочегарки уехал в великие физики в Европу, а я, небедный человек с известной фамилией, сижу без глаз и не могу выйти из мерседеса».
Но из машины он вышел. Его окружили, взяли под руки, куда-то повели, о чем-то спрашивали. Он кивал в сторону цветных пятен, бормотал что-то невпопад, чувствовал, как почва уходит из-под ног. Первый день форума прошёл в сплошном тумане. «Помощник, наверное, уехал за смертью. Никому ничего путного нельзя поручать», злился Левинсон и пытался сосредоточиться. Лучше всего думалось, когда он закрывал глаза - спасительная привычка с детства. Левинсон зажмурил веки. Но к нему сразу подошли и спросили, не нужно ли воды. Он вспомнил анекдот и рассказал его в ответ. Сара, принеси стакан воды. Мойша долго ждёт. Сара приносит. Сара, принеси ещё один. Мойша, зачем тебе два стакана? Один для таблетки от давления, а второй — от головной боли, которая началась из-за того, что ты не хотела нести первый. Анекдот был так себе, но все почему-то громко рассмеялись. Левинсон больше не закрывал глаза надолго. Но девушка-хостес в фигурном фартуке, похожем на бабушкин, ещё долго не отходила от него; он был важной приглашенной персоной и таковы законы гостеприимства, которым еще где-то в России учат. Левинсон был хедлайнером, главной фигурой форума и от этого слова в душе у ослепшего миллионера поднималась такая тоска, летели во все стороны такие брызги, словно он был пароход с чайками за бортом. Хотелось загудеть и пустить чёрный дым. В конференц-зале он несколько часов сидел в первом ряду, видел размытые силуэты, будто смотрел сквозь матовое стекло, тосковал. Слова о «трансформации», «кейсах», «лидах» висели в тяжелом воздухе, словно бестолковые птицы над пучиной. Дело кончилось тем, что вечером на фуршете он поднёс фужер с шампанским к глазам близко, так, что хрусталем коснулся ресниц, потом глотнул сладковатую жидкость с пузырьками, ткнул вилкой в кусок и закусил шампанское - селёдкой.
- Соломон Аркадьевич, вы нас не узнаёте? Где-то рядом раздался молодой, слишком громкий голос.
- Мои очки... сейчас, минуту, начал он раздражённо…
- Иван Зарубин. У меня стартап. Мы переписывались на счёт вашего акселератора.
Левинсон заставил себя вспоминать. Улыбнулся. И не вспомнил. Письма вместо него всегда просматривала помощница, сортируя. Почти все, что не имело немедленной выгоды, уходило в корзину. Такова была стратегия отбора всего. Но сейчас молодой человек говорил о своей It-системе с такой яркой и упрямой страстью, что Левинсон, почти не видя лица, начал слушать. Через пару минут он услышал особую интонацию, и он, привыкший опираться на строгую архитектуру и логику, неожиданно стал ловить забытые мелодии в новом, незнакомом голосе... Чужая речь, полная горечи порадовала своей искренностью. Было в этом что-то родное - переключиться со своей беды на чужую.
На второй день, во время длинного кофе-брейка, он случайно подслушал разговор за стеклянной галереей, заставленной пышными искусственными пальмами.
- Все эти соцпакеты - блажь!
- А я вам скажу, Сергей Петрович, перебил другой, если платить людям не семьдесят, а сто пятьдесят, и дать нормальную страховку, эффективность вырастет на десятки процентов. Это математика, а не доброта. А если ещё спросить каждого, зачем он здесь, то многое поймёте…
- Персонал, это система. И к этому надо и относиться, как к системе, а не играть в бирюзу…
- Чистой бирюзы я ещё что-то не встречал, а вот работы ради галочки в SRM…
- Если надо, чтобы ракета летела, задница должна гореть …
Левинсон замер. Он узнал голос Гельфера, своего директора по операционной деятельности. В офисе он видел в нём лишь исправного менеджера, не особо к нему прислушивался и думал уже заменить. Здесь, в загадочной слепоте, он услышал в голосе нечто новое, незнакомое. Кажется, я начинаю прозревать, подумал Соломон Аркадьевич… Странные дела!
Кофе-брейк закончился. Несколько безрезультатных звонков по поводу судьбы очков чуть было не добили Левинсона, но он уже потихоньку стал привыкать к своему состоянию и даже местами постепенно ему это нравилось. Нравилось угадывать. Потом, однако, он рассердился по привычке: «Никто ничего не может сделать нормально!» и, перестав реагировать на окружающих, сел в кресло лицом к окну, всем видом словно торжественно говорил: кишен тухес!
Остатки вечера в лобби-баре он провёл полном в одиночестве, всем видом отпугивая желающих поговорить, и здесь, в покое, всплыли неизвестно откуда взявшееся: «Корпускулярно-волновой дуализм», мысли опять вернулись к дяде. К тому, как тот, наверное, чувствовал себя в волшебном мире формул, где кристаллы под разными углами преломляли солнечный свет. Из оптики вспомнилось: «угол падания - равен углу отражения», сейчас эта формулировка стала приобретать иной смысл…
- Вам не скучно в одиночестве, господин Левинсон? — раздался над самым ухом, мягкий женский голос.
- Я, кажется, немного ослеп, сижу в расфокусе, усмехнулся он.
- Иногда, чтобы обрести ясность, нужно сначала её потерять, — парировала незнакомка.
Он узнал её - Анна Михайловна, вдова бывшего партнёра. Левинсон понял, что ещё раньше голоса, он угадал ее по запаху, вспомнил томительное запретное чувство, которое всегда вызывала у него эта необычная женщина.
Пауза была неловкой, но они разговорились. Левинсон, слушая волнующий тембр голоса Анны, местами решительно не слышал содержания, в ушах играл только незабываемый тонкий регистр. Левинсон с трудом силился увидеть, разглядеть её черты, но этого внезапно оказалось ненужным.
- Вы знаете, соврал он неожиданно для себя, я сегодня от чего-то вспоминал вашего мужа. Как жаль, что ничего уже нельзя исправить. Совсем ничего.
Анна не ответила сразу, её дыхание стало чуть слышнее и казалось ближе. Наверное, она все же догадалась, что Левинсон врет…
- Он и сам многое пытался исправить, наконец сказала Анна тихо. Тайком. Даже от меня. Тратил огромные суммы на оборудование для детских больниц. Говорил, что лейкоз нужно лечить не только в себе, но и в мире.
- Да да, глухо ответил Левинсон и покраснел. Он был замечательный человек - ваш муж. Важно - отдавать. Всё остальное - бег по кругу. Сделки, форумы, эти… лиды. А дома - тишина. Мы с женой уже лет десять в разных комнатах. Два корабля, пришвартованных к одному причалу, с разными пунктами назначения.
- Вы сейчас говорите так, будто вас не видят, заметила Анна. Да, и жена у вас, я знаю, прекрасная женщина…
- Меня и не видят, он снова горько усмехнулся, и словно не услышал слов про жену. Я же слепой. А значит невидимый. Это такая детская забава. Вы меня понимаете? Это свобода…
- Странная свобода, сказала она, и как будто немного удивилась своей откровенности…
- Единственное, что у меня на сегодня есть. В этом Левинсон, наконец, был честен…
Они еще немного прошли по коридорам до её номера. Слова, приглушенные коврами, текли легко, не встречая преград, слова словно пробивались на свет, как будто давно копились в тесных и темных углах. В конце концов, Левинсон уже слишком ясно вспомнил ссору с мужем Анны, а потом - его похороны, слепящую жару на кладбище, гулкий стук земли о крышку гроба и уже ничего, совершенно ничего нельзя исправить.
Она остановилась.
- Мой номер. Спасибо, что проводили, Соломон Аркадьевич.
- Это вы меня проводили, Анна Михайловна.
Она мягко рассмеялась
- Спокойной ночи. И… берегите себя. Даже в этой вашей свободе.
- Спокойной…
Он долго шел по коридору назад, вслушиваясь в тишину, оставшуюся после её шагов. Анна всегда ему откровенно нравилась… Между ними всегда стоял ее муж, и его партнёр. И прямо здесь Левинсон с ужасом понял, что это он - виноват в его скорой и нелепой смерти. И сейчас, в этой слепоте, кроме ужаса и стыда, он почувствовал - острое, щемящее сожаление о чём-то безвозвратно упущенном…
На третий день, бродя по коридору, он услышал из-за приоткрытой двери развязный голос Сергея Петровича:
— …Левинсона вроде уговорили, он вложится. Мужик спокойный, в детали не лезет. А главное - свой… В номере загавкал пьяный смех. Левинсон развернулся и пошёл прочь. По дороге он больно ударился о бельевую тележку. Мир без очков полон невидимых, болезненных препятствий. И он вспомнил, как в жизни его не раз пытались втянуть в странные сделки вслепую. Он вспомнил одну: «Дайте сто миллионов под 12% на плавучие бани в Сызрани. Одна уже почти плавает». Он спросил: «Можно посмотреть документы?» Документов не было. «А как деньги вернутся?» Ответа тоже не было. Так и живут: без правил, без стыда, без зазрения…
На заключительном ужине Левинсон молчал. Он вслушивался в гул ресторана, и ему казалось, он слышит теперь всё - и фальшь, и подобострастие, и редкие крупицы искренности. И стало хорошо и понятно в этой слепоте.
Утром на ресепшен принесли долгожданный пакет. Левинсон почти наощупь, вслепую вскрыл его, достал лёгкую титановую оправу, подержал ее недолго в руке, словно взвешивая что-то, и надел новые очки. Четкие, почти жестокие очертания, кто-то выставил, наконец, идеальную резкость, ослепили мозг. Левинсон подошёл к зеркалу. На него смотрел незнакомый, немолодой, уставший человек. Седина в висках. Левинсон увидел в зеркале каждую морщину, каждый неаккуратный волос в носу, возле мочки мохнатого правого уха - прыщ…Зрение вернулось, стало острее. В дверь постучали. Вошёл Гельфер.
- Соломон Аркадьевич, машина внизу. Сергей Петрович просил напомнить о договорённости на счёт инвестиций. Все у вас на электронной почте. Продублировали. Левинсон повернулся к нему. Он, кажется, впервые разглядел лицо директора - аскетичное, с умными, усталыми глазами.
— Передайте Сергею Петровичу, что я, пожалуй, откажусь. А вас, Лазарь Моисеевич, попрошу зайти в понедельник. Надо поговорить. И вот что, найдите Ивана Зарубина… я взгляну на него ещё раз, там, кажется, есть энергия и потенциал.
Гельфер коротко кивнул, в уголках его глаз дрогнуло похожее на улыбку. Соломон Аркадьевич вышел на улицу. Воздух был холодным и колючим. Он сел в «Мерседес». Попросил включить пятую симфонию Бетховена. Снял очки, протёр их платком и снова надел.
Обложка: художник AyAtAk
