I.

— Яков-то помер. Царствие небесное, — сказала баба Маня. — Один, в каморке своей. Он там струмент тебе оставил. Струмент — и больше ничего. Царствие небесное..

Яков не был мне безразличен — он был назойлив и неудобен. Каждый раз, когда я выходил курить на лестницу, он высовывался из каморки: «Молодой человек. Сыграете? Давайте. У меня всё равно плохо получается и артрит». Я отмахивался. Тогда он играл по ночам — тихо, когда думал, что никто не слышит. Я слышал. И злился ещё больше.

Теперь вот — царствие небесное. А я его, выходит, и не знал как следует. И бабу Маню не знал. И ведро, которое пнул со злости, прежде чем двинуться дальше, — оно мне тоже незнакомо. И ещё незнакомой оказалась моя собственная жена.

Жена стоит в прихожей у зеркала, красивая, в нежно-голубином пальто, застегнула пуговицы до верха и говорит:

— Я понимаю, у неё руки. Ты вчера смотрел — не отрываясь.

— Она лепит. У скульптора не могут быть невыразительные руки. Это профессиональное.

— Профессиональное у тебя — писать тексты. А на её руки у тебя взгляд другой.

За окном валит мокрый, тяжёлый снег. Мартовская дрянь. Зиме конец, а снег не унимается. Жена накануне взяла билеты на «Скрипку Ротшильда» в ТЮЗ. Сегодня дают. В день, когда мы обычно отмечали годовщину.

— Ты идёшь? — спросила она.

— Я иду на гору. Мне нужно. У меня дела.

Дел, конечно, никаких не было. Я даже не помнил, была ли гора на месте.

— На гору, — повторила она. — Ну да. У тебя вечно какая-то гора. Или скрипка. Или женщина с руками. Скажи, милый, чего я тебе не даю, что ты смотришь то на руки, то на ноги…

Я не ответил. Дверь за женой закрылась без хлопка — аккуратно и тихо. Я так тихо не умею.

За пределами дома погода не лучше. Снег валит так, будто в верхней канцелярии — генеральная уборка и всё исписанное добро выбросили на землю. За ненадобностью.

На гору я пошёл сначала быстро, курил на ходу, проваливался в кашу под ногами, скользил по старому льду. Потом идти стало трудно. Ветер рвал слова изо рта — я не успевал их обдумать. Каналы, взбороненные мартовской дрянью, пропадают из виду, то вдруг тянут протоки к ногам. Я остановился у парапета, глянул в чёрную воду, в проталины между грязными льдинами. Ничего, подумал, не дождётесь. Топиться пошло. Записку, что я сунул жене в карман пальто, пока она застёгивала пуговицы, она, конечно, выронила. Если бы нашла — мы были бы сейчас вместе. И были бы счастливы.

II.

— Замёрзнешь, — сказал кто-то сбоку. На скамейке сидел старик. Маленький, съёжившийся, с футляром, похожим на детский гробик. Это был Яков. Тот самый. Который помер.

— Вы… здесь?

— Замёрзнешь, — повторил он и улыбнулся, будто ничего не случилось.

Якову было пятьдесят семь. Не стариковский возраст, но смерть не спрашивает. Какие грехи у одинокого старика — одному Богу известно.

— Яков, вас же нет…

— Ты куда летишь? Вот, бери скрипку, сыграй что-нибудь. У меня, знаешь, артрит.

Он ловко щёлкнул замками, открыл футляр. На потёртом бархате покоилась скрипка. Игрушечный скелет в бордовом гробу.

— Сыграй, — сказал старик. — Только не очень тоскливо.

— Я не умею.

— Никто не умеет. Надо, чтобы кто-то сыграл, пока светло.

Он сунул мне смычок. Я взял машинально, прислонился к фонарю, скрипку под мышку. Вот если бы это была не скрипка, а пластилин. Вспомнил: когда делали операцию на сердце сыну, я забрался на гору, положил рядом телефон и стал мять глину. Что вылеплю — не знал. Мне казалось: пока яростно мну эту серую мокрую массу, с сыном ничего не случится. Я просто мял и мял, выхватывал куски из пространства, молился, ни о чём не думая. Сын был на системе. Сердце сына резали и сшивали пополам. Через четыре часа позвонил хирург: «Всё хорошо, папаша, сердце — просто мышца». Я глянул на то, что вылепил: цветок размером с кулак, с квадратной латкой на боку, живой, только вмятины не везде разглажены. Пальцы потом болели несколько дней…

Снег усиливался. Захотелось, чтобы сейчас это всё занесло по самую макушку. Занесло навсегда.

— Сыграйте лучше вы, — попросил я. — Вы слышите? Выстрел где-то?

— Какой выстрел? — старик нахмурился, но скрипку забрал. — Никто не стрелял. Не выдумывай.

Я смотрел, как его пальцы — искореженные артритом — легли на гриф. Он не играл при жизни для меня ни разу. Всё ждал. Может, каждый день ждал.

— Сыграйте, — тихо попросил я.

Он провёл смычком осторожно. И ещё. Будто пробовал в первый раз. А потом заиграл. Звук шёл такой, словно кто-то водит ногтем по веку изнутри — аккуратно, невыносимо. Я давно не плакал.

Он играл недолго. Но мелодию я узнал. Я вдруг понял: я слышал её всегда, только не узнавал. Яков играл. Музыка лилась, переливалась через край, путалась в падающих снежинках — и меня проняло. Показалось: сейчас грянет выстрел, и я упаду в снег, раскину руки — и станет легко. Ещё подумалось: хорошо бы какое-нибудь резкое, окончательное событие. Чтобы не надо было возвращаться к жене, ничего объяснять, доказывать. И чтобы никто не стоял рядом.

— Лёд трескается под мостами, — сказал Яков. — Постскриптум зимы. Хотя это, скорее, у соседей с сантехникой неладно.

III.

Ничего не хлопало и не стреляло. Только снег и скрипка. Снег залепил всё вокруг — некуда и незачем больше смотреть.

А потом я вдруг увидел руки жены. Скрипка замолчала, оборвалась. Я увидел руки жены, увидел её пальцы: красивые, тонкие, с нежным белым полумесяцем на кончиках ногтей. Руки накрывают на стол, поправляют воротник, теребят светлый локон, рассеянно накручивают его по спирали. Локон скользит между подушечками — она перебирает его снова и снова, пока волос не начинает виться штопором. Я вспомнил, как жена держала бокал в тот вечер, когда мы первый раз поцеловались. Вино выплеснулось мне на рубашку. Я сказал: «Теперь рубашка цвета вина». Она засмеялась. Это было одиннадцать лет назад. Сегодня годовщина, и она в театре одна.

— Ну всё, хватит, — сказал я. — Хватит такое слушать.

Старик исчез.

Я стоял на горе. Просто так дальше существовать я не мог.

— Пора, — сказал я себе. — Пора…

Где-то сухо хлопнула дверь. Я вздрогнул. Это была просто дверь. Дверь и ветер.

Я подумал о жене. Сейчас она, наверное, уже вышла из театра. Спектакль окончен. В театре она снимает кольцо, когда нервничает. Крутит на пальце, а потом кладёт в карман. Я видел однажды. Спросил: «Зачем?» Она сказала: «Не знаю. Чтобы не мешало». Сегодня оно лежит в кармане её пальто. Или на тумбочке в прихожей. Или в сумочке. А может, не сняла. Может, сидит в кресле, сжимает руки на коленях, кольцо врезалось в палец, и она чувствует его — и это помогает не расплакаться.

И вот Яков, оказывается, взял да и помер. Помер в своей каморке. Один, со скрипкой. И никто к нему не пришёл, кроме дворника и старухи.

Постойте. Он помер, но сегодня сидел на скамейке. Со своим артритом. Спрашивал: «Сыграешь?»

Нет. Всё не так. Скамейка пуста. Снег лежит ровным слоем, обледенел, выглядит как намокший сахар — без единой вмятины. Здесь никого. Никого. Только снег. Якова нет. Нет и скамейки — её ещё в ноябре убрали на зиму.

«Спасибо», — сказал я тихо в сторону подвала, где по ночам пиликала скрипка и злила меня.

И пошёл к дому.

Дом светился тысячью окон. В одном из них — наше. Сквозь тяжёлые занавески — зеленоватый свет. Всё ясно. Жена вернулась из театра. Сняла пальто, сама повесила в шкаф. Постояла у зеркала. Посмотрела на своё красивое отражение. Нашла в кармане записку, которую я сунул. Прочитала. Стоит у окна на кухне, смотрит на снег. Или нет. Записку выбросила. Или вообще не нашла.

IV.

Я повернул ключ в замке. Свет в прихожей. Пальто на своём месте. На тумбочке записка — аккуратно сложена.

Застонал чайник.

Я снял ботинки. Постоял. Посмотрел на себя в зеркало. Прошёл на кухню. Жена сидит за столом, обхватила кружку руками. Без кольца.

— Ну что, — сказала она, не поднимая глаз. — Нагоревался на своей горе?

— Там старик был. Со скрипкой.

Она подняла глаза.

— Яков, который умер, играл тебе на скрипке? — наш сосед ? - спросила она.

— Оказывается, да.

— А ты?

Я промолчал.

— Он скрипку мне оставил.

— Скрипку? Тебе?

— Да. А я ведь играть не умею…

— Ты чай пить будешь?

Я сел. Взял кружку. Кольцо лежало на столе — между нами.

— Ну, как постановка? — спросил я.

— Как всегда, — сказала она. Помолчала. — Я плакала.

— Я знаю.

— Ты записку нашла? — спросил я.

— Случайно. В кармане. Пока в театре платок искала.

— И что там было? Я забыл, что написал.

— Там было: «Я на гору. Не хлопай дверью». - Идиотский текст. Идиотский текст.