Нажаловаться на свое горемычное детство мне удалось, теперь нельзя не взглянуть на эту же тему с другой стороны, иначе будет нечестно. Да, мы пожизненные, что бы там ни говорили психологи, заложники собственного детства, но мы же и наследники его, мы живем на его капиталы, это наш вклад «до востребования». Почему мне именно сейчас стало интересно исследовать (назову это исследованием) феномен бытования баптистов в атеистической среде последних советских десятилетий? Мне кажется, что по степени догматизма, неприятия современных реалий, последовательности, бескомпромиссности и внутренней «закапсулированности» они были сродни нынешним религиозным фундаменталистам, особенно мусульманским. Маргинальность — это не всегда (и далеко не всегда!) слабость, часто это сила с другим знаком или вектором, незаметно зреющая под спудом, пока «выдыхается» и сходит на нет какая-то другая доминирующая тенденция. А созрев, является миру во всей красе и опасной застоявшейся мощи — раззудись плечо! Но довольно умничать, попробую бегло рассказать о том, что дало мне мое детство для того, чтобы картина мира явилась такой, какой явилась. Ведь не только подавление и насилие были в его основе.
Пункт первый и главный — это простое и очень эффектное правило «пацан сказал — пацан сделал». В атмосфере двоемыслия и необязательности так называемой эпохи застоя, еще и с поправкой на малозаконопослушный кавказский менталитет, дом для меня был единственным местом последовательности, единства слова и дела, правил и практики. Первые мои воспоминания — 63-й год, я, трехлетняя, волоку годовалого брата на третий этаж от какой-то действительной или мнимой опасности. По двору бегают дети с кусками — именно кусками, а не плитками, чистого шоколада в руках: наш дом был «кондитерский», в нем жили работники кондитерской фабрики. Нам нельзя было брать у детей ничего, потому что все было «ворованное». Отец, поверьте, лет за десять после моего рождения, что проработал там грузчиком, не принес ни единой конфетки. Ни разу. Только в Новый год, когда эти подарки выдавали на детей официально... Особенно смешно вспоминать, как он сокрушался: бедные вы, бедные! Знали бы, какие я там ем конфеты, вам бы такие... А что, там есть — не грех, а выносить — грех!.. Точно так же, когда мы переехали из комнаты в сталинской коммуналке в хрущевскую «трешку», а детей было уже пятеро, по соседству с нами оказался молочный завод, и ежевечерне «несуны» оттуда ходили по квартирам с товаром. Представьте: в магазинах нет ничего, а если есть, то разбодяженное водой и с огромными очередями, а тут свежее, по цене ниже магазинной, да еще и неразбавленное, с доставкой на дом — молоко, сметана, творог... И я знаю, что из всех соседей мы были практически единственными, кто никогда и ничего не купил у «коробейников». Это то, что было заметно уже ребенку-дошкольнику.
Второе — сложность мира, его «взрослость». Когда изначально твои герои, твой культурный слой — эпический мир библейских персонажей, каких-то неведомых страстей, то как может взволновать драма поросенка Наф-Нафа и его братьев после злоключений Иосифа с братьями же, и кудахтанье деда с бабкой над небьющимся яйцом сравнится ли с муками Авраама, влекущего Исаака в гору? А чтение Библии было практически ежевечерним всегда, сколько себя помню. Допустим, это мистическое, книжное, мифологемное наполнение жизни, но ведь и в реальной было то же самое: у обычных людей вокруг были обычные разговоры — про «что дают» или «выбросили», про то, что по телевизору, перемывание соседских косточек, кто к кому «ходит», в нашем же кругу запрещенная литература, узники, суды, какие-то постановления правительства против «верующих», споры о том, в какой степени следует подчиняться власти, малый раскол, когда самые бескомпромиссные, и родители среди них, отделились от основной, зарегистрированной части церкви... Вот этим оказалась знаменательна моя первая поездка к морю, мой первый и последний Крым. И историями крымских татар, попутчиков по общему вагону, которые правдами и неправдами добирались до своего любимого Крыма.
Третье — уже от противного — жажда жизни, понимание ценности многих само собой разумеющихся для сверстников предметов вещного мира, особенно эстетического толка: красивое жилище, одежда, мебель, даже вкусная еда на красивой посуде — все казалось недостижимо прекрасным и страшно важным. Так, наличие в каком-то доме (из тех, в которых бывала) просто кресла, книжных полок, каких-то необязательных и не слишком функциональных предметов делало его в моих глазах просто дворцом каким-то. И я очень любила заглядывать в мебельные магазины и еще рисовать и чертить планы своего идеального жилья. Первым же настоящим дворцом в моей жизни был библиотечный флигель воронцовского дворца в Алупке (мы, конечно, не были в самом дворце, потому что купить билет было неподъемно дорого, а во флигель попали, просто примкнув в парке к какой-то группе, что перемещалась из основного здания в библиотеку), который я до сих пор помню во всех подробностях. Так вот, там я не совладала с нахлынувшим восхищением от этого великолепия и разрыдалась, это казалось мне раем, и я ни за что не хотела его покидать. Всю жизнь буду помнить смотрительницу, что вытирала мне лицо своим сиреневым платком и ласково уговаривала, что я еще вернусь туда, что оно будет как бы мое, они посторожат, пока я стану взрослой, и я вернусь и смогу там обязательно поселиться... (Знала бы она, что будет!..)
<Кстати, в ту же крымскую поездку, впервые приоткрывшую мне другой мир, я навсегда почему-то запомнила в ялтинском собрании одну проповедь на украинском языке, все остальные были на русском (мы ведь в любом месте первым делом должны были найти собрание верующих) на тему 5-25 Матфея: «Зо своїм супротивником швидко мирися, доки з ним на дорозі ще ти, щоб тебе супротивник судді не віддав, а суддя щоб прислужникові тебе не передав, і щоб тебе до в'язниці не вкинули». Запомнила на всю жизнь. Почему? Но это так, к слову... капризы памяти...>
Четвертое — и тоже от противного — это счастье бессистемного чтения, тем более острое, чем более запретное, естественное и самостоятельное развитие вкуса. В лексическом поле нашей семьи слова «книги» и «разврат» были синонимами, ведь служили они для разжигания «похоти очей, похоти плоти и гордости житейской». Все зло от книг — это был девиз моей матушки. Обычный диалог. Мама: Что, коровушка, сидим, все дела переделаны? Я: Да, посуда помыта, пол выметен, пеленки постираны, уроки сделаны... Мама: Так садись вышивай! Занавес. Поэтому я изобрела, кроме тривиальных в школе из-под парты, в автобусе, в туалете, множество оригинальных способов чтения: 1. технично прикрываться какой-нибудь "духовной" книжкой, 2. на корточках перед тумбочкой с тряпкой наготове и при малейшем шухере делать вид, что наводишь чистоту, 3. то же самое, но в ванной — имитировать чистку ванны щелоком, 4, 5, 6... Это невероятный кайф, когда никто не руководит твоим чтением, и ты интуитивным сканированием сам добываешь в библиотеках нужное путем простого перелистывания десятков книжек зараз.
Пятое трудно обозначить коротко, назову его «радость погружения в глубины русской речи». Рассказ об отце и превратностях его пути отложу на потом, но здесь скажу о главном: по рождению он был мусульманин из глухого высокогорного села, христианство принял и крестился на высылке в Средней Азии, обладал незаурядным литературным даром и делом своей жизни считал перевод Библии на балкарский и другие тюркские языки. Днем он работал грузчиком, в более поздние годы — рабочим на конвейре, а по вечерам с моих 10-11 лет, сколько помню, просиживал за переводами, обложенный справочниками и все увеличивающейся кучей словарей. Он постоянно привлекал меня к помощи в разборе того или иного пассажа под тем лукавым предлогом, что вроде как русский язык для него не родной, чтобы я помогла охватить все нюансы. Мне это было очень лестно, конечно, хоть я понимала, что им более всего двигали два желания: естественное желание творца разделить успех и радость работы над великим текстом и желание приобщить меня к вере и таким путем. Ну, и к тому же было интересно.
Шестым преимуществом я бы назвала приобретенное умение быть ни с кем, к восьми годам Бог меня не интересовал и был, скорее, неприятен, как виновник моей такой неправильной и тяжелой жизни, хоть отрицать его я умела лишь на его же языке, изнутри. С тех же восьми до четырнадцати я как-то незаметно прошла тот же самый путь, что позднее, с 85-го по 93 год, прошла страна, все те же самые этапы — от поэтизации коммунизма как такового с отрицанием плохого Сталина, извратившего хорошего Ленина, к тухлому брежневскому обесцениванию смыслов, через любовь к декабристам, народовольцам, пионерам-героям и всякого рода Оводам, борцам и страдальцам. Когда в десять лет всех принимали в пионеры, меня в тот день, конечно же, не пустили в школу. Но не тут-то было: на следующий день, когда меня хотели принять в пионерской комнате по-тихому, я потребовала полной программы и парада-алле, чтоб общим сбором и торжественно. Сейчас трудно самой в это поверить, но я плакала от величия момента и важности происходящего. Потом долго я была пионерка-подпольщица, даже председатель отряда, который у нас назывался «Космическая орбитальная станция "Сокол" имени Сергея Павловича Королева». У пары девочек из класса была обязанность носить мой красный галстук ежедневно домой и возвращать наутро выглаженным... (Простите, девочки!) Но мы знаем, что маятников никто не отменял, и уже через год-полтора моим героем и тайной любовью стал Владимир Буковский, посаженный к тому времени в четвертый раз.
<Кстати, когда в 95-м я приехала в Кембридж и была приведена в гости к моему герою, я смогла удивить Буковского тем, что помнила подробностей о его тюремных злоключениях 71–76 годов больше, чем он сам.>
Я пропустила и не упомянула выше важный момент: основным источником информации в доме было радио в его коротковолновой ипостаси — регулярно звучали разные религиозные передачи с проповедями из Эквадора, Монако и других диковинных мест. Обычно с ними соседствовали по времени уже более интересные мне «хроники текущих событий» и всяческие печально-героические новости из жизни Сахарова, Солженицына, Григоренко и разных прочих диссидентов. Еще чуть позднее, с начала 74-го, Немецкая волна начала ежевечернее чтение «Архипелага ГУЛАГ», который я успевала на лету конспектировать и стращать наутро невинных пионеров. Но чего-то еще, видимо, для полной картины в моей голове не хватало, и в феврале этого же 74-го я, в нарушение всех уставов, за два месяца до четырнадцатилетия, стала комсомолкой. Вторым нарушением было то, что вместе со мной приняли только отличницу-идиотку Жаворонкину и мы вдвоем никак не могли являться «ячейкой». Понятное дело, целью моей было реформирование и обновление пошатнувшейся конструкции изнутри, и при этом солженицынский манифест «Жить не по лжи» как-то причудливо сочетался с комсомольским угаром. Кстати, должна заметить, что у нас были все-таки прекрасные учителя, если я приносила его, записанный с радио, в школу, показывала учителям со своими комментариями. Они спорили всерьез, но никто никогда никуда не донес.
Седьмым приобретением стала, пожалуй, снисходительность к человеческим слабостям. Когда знаешь, что святые не святые (мне всегда казалось очень странным, что меня и братьев, к примеру, наказывают за столь невинные вещи мои ханжеватые родители, и они же считают святыми отцами всяческих библейских патриархов, которых я знала как облупленных, за каждым числила по куче разнообразных грехов и грешков, начиная с Адама), когда читал не раз и помнишь, насколько они могли быть лживы и жестоки, сладострастны и клятвопреступны, несправедливы, гневливы, вероломны и непоследовательны, но «других писателей у меня для вас нет», и поэтому очень легко было находить оправдания слабостям живых людей вокруг, родителей прежде всего, это научило быть беспощадной и беспристрастной во внутренних оценках и сдержанной в их обнародовании.
Что я могу добавить к сказанному? Только одно: если первая часть сама выплеснулась единым импульсом за полчаса, эта потребовала внутреннего напряжения, я бралась и откладывала, потому что трудно вычленить смысл и пользу из боли. Конечно, познание, если оно познание, а не голое начетничество, не может быть без боли, сомнений и сопротивления, но все равно остается большой-большой-большой вопрос: так ли оно было нужно?
Но это уже совсем другая история... В следующий раз попробую рассказать о чем-нибудь смешном...