Колбасная эмиграция
*
Лет пятнадцать я работаю в Брикстоне, на Coldharbour lane 221B, в буро-кирпичном доме с железными лестницами, крашенными в черный цвет. Некоторым Брикстон нравится – я сам слышал, как этот район хвалят. Не верьте, место гнусное. Пока дохожу от метро до мастерской, раз пять предлагают scunk – так здесь называют косяк.
Я работаю с Мэлвином Петтерсоном и Колином Гейлом, это отличные мастера-печатники. Кроме них, с нами работает превосходная девушка Мэган Фишпул, а иногда помогает Доменик Фергюсон-Ли из соседней мастерской. Они печатают мои офорты. Они все отличные ребята, главный среди них – Мэлвин.
Мэлвин Петтерсон работает не спеша, делает долгие перерывы, любит попить чайку, поговорить. Беседы начинаются после ланча, когда мы возвращаемся из харчевни «У Дианы». Казалось бы, поговорить можно и за едой, но за едой Мэл просматривает газету The Sun.
После трапезы самое время приступить к работе, но тут под окнами появляется темненький паренек с корзиной сандвичей – в три часа дня он обходит промзону, продает работягам бутерброды. У Дианы Мэл обыкновенно съедает по две тарелки жирной пищи – казалось бы, можно и угомониться. Однако человек с корзиной бутербродов дразнит его воображение: как охотник приходит в возбуждение при виде лисицы, так и Мэл перестает владеть собой, если на горизонте появляется еда. Мэл подходит к окну, манит африканца. Тот поднимается на четвертый этаж, и Мэл изучает его корзину, перебирает бутерброды. «Что это? O, тунец! Отлично! А это что? Ветчина? Ветчина, так-так... Ну, давай ветчину». Мэл садится лицом к окну на свой особый стул – широкий, с огромной спинкой, – обкладывает себя бутербродами, придвигает телефонный аппарат.
Прихлебывая чай, Мэл обзванивает знакомых девушек. Говорит Мэл вальяжно, ласково, сочно чавкая бутербродом. Мэл отнюдь не волокита, он скорее добрый дядюшка, ему нравится шефствовать над неразумными барышнями. Откуда у него столько знакомых барышень, мы понять не можем. Вроде бы вся его жизнь проходит на виду – а вот поди ж ты! Мэлвин начинает разговор словами: Hi, love!, а заканчивает: By, sausage! В этом покровительственном «Бывай, сосиска!» – квинтэссенция отношения Мэлвина к противоположному полу. Я спросил его однажды, почему он называет девушек сосисками. В России вульгарные люди называют девушек телками, но все-таки телка – создание с душой. А тут – сосиска! Я было решил, что здесь сказалась тяга Мэлвина к обжорству. Может быть, думал я, он всех дам, которые ему симпатичны, именует мясными изделиями. Увидит милую девушку – говорит «сосиска», а увидит пожилую домохозяйку – говорит «отбивная». Я представил себе классификацию прекрасного пола: школьницы – свиные ребрышки, незамужние девушки – сосиски, зрелые дамы – копченые колбасы, матроны в годах – окорока.
**
Однако все оказалось проще, выяснилось, что «сосиска» – это распространенное обращение к юной особе. Мэл даже растерялся от моего вопроса: «Как это – почему сосиска? Сосиска, и все тут».
Поразмыслив, я решил, что в слове «сосиска» оскорбления не содержится. Мой папа, например, связывал с сосисками представление о цивилизации: когда ехал в Прибалтику, привозил оттуда сосиски и доказывал маме, что отличие литовской колбасной промышленности от российской связано с католичеством и западной культурой.
Есть даже такое понятие: «колбасная эмиграция». Понятие это связано с тем, что люди уехали с постылой Родины в поисках лучших сосисок, и кто же их в этом упрекнет! Как прозорливо заметил российский президент: «свобода лучше, чем несвобода!» – и, уточняя его мысль, я скажу, что хорошая сосиска лучше, чем сосиска плохая. Многие люди, осознав эту разницу, рванули к хорошим сосискам – и осудим ли мы их? О нет, мы их не осудим, но постараемся понять.
Следует различать несколько типов эмиграций. Итак, первая – «революционная эмиграция»: просвещенные люди бежали от восставшего народа. Эта эмиграция связана с делением общества на классы. Есть «военная эмиграция» – потоки беженцев или угнанных в рабство людей тянулись с Востока на Запад, а потом с Запада на Восток. Есть «политическая эмиграция»: инакомыслящие бежали за границу от ненавистной идеологии и от КГБ. Четвертый поток эмигрантов – это представители «колбасной эмиграции», люди, осознавшие ценность качества жизни и сосисок. Правда, «колбасные» эмигранты очень не любят, когда их называют колбасными эмигрантами. Они начинают громко кричать, сверкать глазами, оскорбляются и рвут с вами отношения. Они почему-то хотят представиться политическими беженцами, диссидентами, вольнодумцами или – в крайнем, разумеется, случае – «перемещенными лицами». А признаться, что просто любят хорошие сосиски, колбасные эмигранты не хотят.
***
Одна симпатичная дама (в мэлвинской классификации я бы определил ее как полукопченую колбасу) объяснила мне, что уехала из России потому, что не выносила российской пошлости и рабства. Мы сидели в лондонском ресторанчике, и дама рассказывала, что жизнь рядом с народом, который смирился со своим рабством, невыносима для нравственного самосознания. Ее пухлые губы, томные глаза, прогрессивные взгляды – все не соответствовало рабской природе покинутой Отчизны. Дама заметила, что у нее не получалось любить свою Родину, стоя на коленях, с завязанными глазами и заткнутым ртом. Она цитировала известное письмо Чаадаева «Апология сумасшедшего», однако, глядя на нее, я не мог сосредоточиться на мыслях о Петре Яковлевиче Чаадаеве, затворнике с Басманной. Отчего-то вспоминал революционерку Долорес Ибаррури и лозунг «Лучше стоя, чем на коленях».
Когда я пересказал этот диалог Мэлвину, он отреагировал так:
– Многие женщины не любят на коленях, Макс. Правда! – Мэл почавкал бутербродом, поскреб щетину, задумался. – Говорю тебе, Макс, это реальная проблема.
– Она имела в виду другое, Мэл.
– Правда?
– Жить в России оскорбительно.
– Понимаю тебя. В России все время стояла на коленях? Бедняга!
– Зато вышла здесь за богатого старика. Больше не стоит на коленях.
– Бедняга. Ее муж – я имею в виду. Бедный парень! Ты помнишь Виктора Виллиса, Макс?
Одна такая полукопченая колбаса посетила мастерскую в Брикстоне, пришла в гости к Мэлвину, а в нее влюбился наш сосед, английский художник Виктор Виллис. Роман проходил на наших глазах, печатники делали ставки на скорость развития сюжета. Виктору Виллису было шестьдесят лет, у него была грива седых волос, слезящиеся голубые глаза, нежные белые руки в веснушках. Именно его руки я чаще всего и вспоминаю теперь: пальцы Виктора Виллиса дрожали, и веснушки прыгали вверх и вниз. Виллис носил белые рубашки, бордовые бабочки и бархатные пиджаки. Он иногда заходил к Мэлу за советом, приглашал Мэла посмотреть последние работы. Вот однажды он зашел в нашу мастерскую, увидел полукопченую колбасу – и судьба его понеслась под откос.
История банальная: пожилой художник влюбился в девицу с пухлыми губами и прогрессивными взглядами, оставил старую жену, переехал в съемный дом, заболел от неустроенной жизни и тоски, провалялся с полгода в больнице, помер, а девица горевала недолго, нашла себе новую жертву. Что тут еще скажешь? Случается такое, слыхали и прежде. Однако там была одна щемящая деталь, такая же незабываемая, как его дрожащие веснушки и слезящиеся голубые глаза.
Однажды Виктор позвал меня в свою мастерскую – он работал на одном этаже с нами в небольшой комнате с низким потолком. Мэла в тот день не было, и Виктор Виллис, поколебавшись, пригласил меня оценить его последние работы. Виктор усадил меня на стул и принялся показывать свои маленькие картинки, написанные маслом на картонках. То были виды Венеции, которые он срисовывал с открыток. Виктор не был прогрессивным художником, он не делал инсталляций, не рисовал квадратиков, он писал безнадежно вторичные слащавые пейзажи Венеции, но отчего-то, глядя на них, хотелось плакать. Я спросил его, бывал ли он в Венеции.
***
– О да, – ответил Виктор Виллис, – мы с женой однажды купили тур. Я до сих пор под впечатлением.
– А давно это было?
– Двадцать лет назад.
Мы помолчали. Вокруг нас был Брикстон, обкуренные темные парни грузили что-то в лифт, и шел дождь, и на столе лежали бутерброды с ветчиной и кетчупом, и Виллису было уже шестьдесят лет, и наивные картины его никому не были нужны в этом мире, а он носил бархатный пиджак и рисовал Венецию. Я сказал, что мне очень нравятся его картины.
– Я люблю южные страны, – сказал мне Виктор Виллис.
– Да, – сказал я, – это очень красиво.
– Я сам из Одессы, – сказал он неожиданно, – я русский.
Я ахнул:
– Из Одессы?
– Мне было три года, когда родители приехали в Лондон. Только не говори Мэлу. Он не любит иностранцев.
– Не скажу, – и я действительно никогда не говорил.
– Я не знаю ни слова по-русски, – сказал Виллис.
– Вы стали настоящим англичанином, – сказал я.
– Не думаю. Я Венецию люблю. Когда-нибудь хочу уехать туда жить.
Больше нам говорить было не о чем. У него дрожали руки и слезились глаза, он показывал мне мост Риальто, который срисовал с открытки – голубое небо, гондолы. Потом я ушел. А потом случилась вся эта история.
– Знаешь, – сказал мне Мэлвин, чавкая бутербродом, – я часто вспоминаю Виктора. Он был хороший парень. Не повезло мужику.
– Глупая история, – сказал я, – и все из-за твоей сосиски, Мэл. Пристала к хорошему человеку.
– Нет, Макс, тут виноват сам Виктор. Понимаешь, я уверен, что сосиска польстилась на пейзажи Венеции. Она подумала: раз Виктор ездит в Венецию, значит, он богатый. Зря он рисовал Венецию, вот что я тебе скажу.
– Он любил южные страны.
– Человек должен жить у себя на Родине. Родился в Лондоне – вот и живи в Лондоне. И нечего счастья искать. Дурь одна.
– Ты считаешь?
– Honestly, Max.
– Считаешь, Виктор сам виноват?
– Honestly.
Мэл прикончил очередной сандвич, пошарил вокруг в поисках следующего.
– Наверное, ты прав.
– Конечно, я прав.
Я подумал, что пора ехать в Москву.