Габриэль Гарсиа Маркес: Хроника одной смерти, объявленной заранее. Перевод Михаила Мишина

Символично, что название одного из самых знаменитых романов Габриэля Гарсиа Маркеса стало особенно актуальным сейчас, когда из Боготы приходят все более неутешительные новости о состоянии здоровья великого писателя. Впрочем, его собственная «хроника» началась еще в 1989 году, когда ему впервые диагностировали смертельную болезнь. Тогда Маркесу удалось ее победить. Потом она вернулась, и дальше врачебные отчеты и бюллетени стали такой же неотъемлемой частью его писательского имиджа, как романы, повести, рассказы и киносценарии, которые он, несмотря ни на что, не переставал сочинять вплоть до 2007 года. Сейчас издательство АСТ готовит к публикации «Хронику одной смерти, объявленной заранее» в новом переводе Михаила Мишина. С этим переводом связана по-своему очень романтическая история, но о ней пусть лучше расскажет автор. Слово Михаилу Мишину

Участники дискуссии: Юлия Смагина
+T -
Поделиться:
Иллюстрация: Getty Images/Fotobank
Иллюстрация: Getty Images/Fotobank

Объяснение попытки

«Квадратура круга» — сказано про перевод.

То есть, переводить-то можно — перевести нельзя. Написанное иноземцем доступно в полной мере лишь его соплеменникам, обитающим в пространстве-времени родного иноземного языка. Удел прочих — приблизительность, всякий перевод — версия. Тех же англичан жалко — у них Шекспир навеки один, а русских шекспиров может быть сколько угодно.

Таково дополнительное оправдание. Теперь — основное.

Больше чем полжизни назад я, не помышлявший тогда ни о каких переводах, вдруг увлекся испанским. «Вдруг» — потому что Она возникла внезапно. В Союзе писателей, в Ленинграде.

– Знакомься, — сказали мне, — молодая писательница. Из Барселоны.

– Ду ю лайк Ленингрэд? — галантно сверкнул я.

– O! — с надлежащим восхищением сказала она.

И мы встретились глазами.

Забросил все, нырнул в учебники. Друзья крутили пальцем у виска — не знали мотива. Понемногу стали возникать кастильские слова и фразы. Потом вдруг обнаружилось: могу ей что-то изъяснить на ее родном языке! (Хотя вообще-то родным был каталонский.) Она моим корявым бормотанием тщательно восторгалась — в ней гармонировали сострадание и юмор. Для самоутверждения перевел два рассказика какого-то кубинского классика. Их напечатали. Я кичился.

Жил отрезками: от ее приезда в Союз — до следующего ее приезда. В один из них она привезла повесть Маркеса. «Хроника одной смерти...» Меня сразило. Я не выпускал книгу из рук. Дочитывал до конца и начинал с начала. Все сошлось для меня тогда почему-то на этих страницах — язык, любовь, надежда, невозможность…

В очередной раз уезжая, она сказала:

– Может быть, переведешь?

В очередной раз оставаясь ждать, ответил:

– Завтра же и начну.

Оба шутили — ничего не знали заранее, и «смерть» была только словом. Но, помедлив немного, смерть вышла из кавычек и равнодушно убила ту, которую я ждал. Слово обрело смысл: никогда.

Осталась «Хроника».

Я понял, что не смогу не попытаться. Появлялись переводы — один, за ним — другой… Я принимал их к сведению и продолжал истязать себя собственным. Отчаивался, потешался над собой, бросал, приступал снова. Наконец изнемог и оставил вовсе.

Потом как в романе: «Прошло тридцать лет». И начался рецидив.

Да простят эксперты и ревнители, ни на одного из русских маркесов не посягаю. Что до подлинного и единственного — почему-то кажется, он бы понял. В любом случае, одно произошло: я освободился. Кастильские слова уплывают из памяти.

Ничто не повторится никогда.

Михаил Мишин

 

Сердечно благодарен

Юлии Борисовне Лариной

за терпеливую и талантливую помощь

в осуществлении этой попытки

ММ

Иллюстрация: Getty Images/Fotobank
Иллюстрация: Getty Images/Fotobank

CRÓNICA DE UNA MUERTE ANUNCIADA

Любовная охота

Подобна соколиной.

Жил Висенте

В тот день, когда его собирались убить, Сантьяго Насар поднялся в 5.30 утра, чтобы встретить пароход, на котором прибывал епископ. Ему снилось, что он шагает сквозь рощу фиговых деревьев под ласковым дождем, и какое-то мгновение во сне он был счастлив, однако проснулся с ощущением, будто с головы до ног обгажен птицами. «Ему всегда снились деревья», – сказала мне Пласида Линеро, его мать, вспоминая двадцать семь лет спустя подробности того злосчастного понедельника. «Неделей раньше ему приснилось, что он летает в самолете из фольги, один среди миндальных деревьев, и веток не задевает», – сказала она мне. У нее была заслуженная репутация правдивой толковательницы чужих снов, – само собой, пересказывать их ей всегда следовало натощак, – и, тем не менее, она не распознала мрачного предвестья для собственного сына не только в этих двух сновидениях, но и в других снах с деревьями, о которых он говорил ей в дни, предшествовавшие его смерти.

Сантьяго Насар также не понял предзнаменования. Он спал мало и плохо, не снимая одежды, и проснулся с головной болью и привкусом меди во рту, но отнес это к нормальным последствиям свадебной гулянки, затянувшейся далеко за полночь. Больше того, многие из тех, кого он встретил, начиная с 6.05, когда вышел из дому, и до той минуты час спустя, когда его зарезали, точно поросенка, помнили, что выглядел он немного сонным, но пребывал в хорошем настроении и в разговоре с каждым заметил, между прочим, что день будет чудесный. Ни у кого не осталось уверенности, что он имел в виду погоду. Многие сходились в своих воспоминаниях на том, что утро было сияющее, что с моря сквозь банановые рощи летел легкий бриз, и такие мысли естественны, когда речь заходит о порядочном феврале той эпохи. Но большинство утверждало, что день выдался пасмурный, небо покрывали темные и низкие тучи, воздух пропитался гнилостным запахом стоячей воды, а в момент, когда свершилось несчастье, накрапывал мелкий дождь, такой же, как тот, что видел Сантьяго Насар в приснившемся ему лесу. Сам я восстанавливал силы после свадебного загула в апостольском лоне Марии Алехандрины Сервантес и с трудом проснулся когда ударили набатные колокола, решив, что звонят в честь епископа.

Сантьяго Насар надел белые полотняные брюки и рубашку, стиранные без крахмала, точь-в-точь как те, что надевал днем раньше, на свадьбу. То был его наряд для особых случаев. Если бы не визит епископа, он бы выбрал костюм цвета хаки и ботфорты, – так он одевался по понедельникам, когда ездил верхом в Дивино Ростро, скотоводческую асьенду, которую унаследовал от своего отца и которой управлял с большим знанием дела, но без особого успеха. В горы он отправлялся, пристегнув к поясу «Магнум-357», армированные пули которого, по его словам, могли развалить надвое лошадь. Когда наступал сезон куропаток, он брал с собой еще и снаряжение для соколиной охоты. Помимо этого в шкафу он хранил винтовку «Манлихер-Шёнауэр-30.06», ружье «Холланд-Магнум-300», ружье «Хорнет-22» с двукратным оптическим прицелом и автоматический винчестер. Спал он всегда так же, как спал его отец, – засунув оружие в наволочку подушки, но в тот день, прежде чем покинуть дом, он вынул из револьвера патроны и положил его в ящик тумбочки. «Он никогда не оставлял его заряженным», – сказала мне его мать. Я это знал и знал также, что оружие он держал в одном месте, а патроны прятал в другом, отдаленном, чтобы никто даже случайно не мог поддаться искушению зарядить оружие в доме. Это мудрое правило ввел его отец, после того как однажды утром служанка, меняя наволочку, тряхнула подушку, и револьвер, упавший на пол, от удара выстрелил, и пуля, пройдя через шкаф, пробила стену, с боевым свистом прошила столовую соседского дома и превратила в гипсовую пыль статую святого в человеческий рост, стоявшую в главном алтаре церкви на другой стороне площади. Сантьяго Насар, бывший тогда совсем еще ребенком, навсегда запомнил этот злополучный урок.

Последним воспоминанием матери о сыне были его торопливые шаги по спальне. Он разбудил ее, пытаясь на ощупь достать из аптечки в ванной таблетку аспирина; она зажгла свет и увидела его в дверях со стаканом воды в руке – таким ей предстояло запомнить его навсегда. Тут-то Сантьяго Насар и рассказал ей про свой сон, но она не придала значения деревьям.

– Птицы – это всегда к здоровью, – сказала она.

Она смотрела на него из того же гамака, лежа в той же позе, в которой я нашел ее, изможденную дотлевающей старостью, когда вернулся в этот богом забытый городок, чтобы попытаться заново сложить разбитое зеркало памяти из множества разлетевшихся осколков. Она уже с трудом различала очертания предметов даже при полном свете, к её вискам был приложен компресс из целебных листьев – от вечной головной боли, которую оставил ей сын, когда в последний раз прошел через спальню. Она лежала на боку и, цепляясь за веревки в изголовье гамака, силилась приподняться, а в полумраке висел запах крестильной купели, который поразил меня в день преступления.

Едва я появился в дверном проеме, как она приняла меня за свое воспоминание о Сантьяго Насаре. «Он там же стоял, – сказала она мне. – В белом льняном костюме, стиранном в простой воде, потому что кожа у него была такая нежная, что не выносила шуршания крахмала». Она долго сидела в гамаке, жуя семена кардамона, – до тех пор, пока ей не перестало казаться, что вернулся ее сын. Потом вздохнула: «Он был мужчиной моей жизни».

И я увидел его в ее памяти. В последнюю неделю января ему исполнился 21 год, он был стройным и светлокожим, с арабским разрезом глаз и вьющимися волосами отца. Он был единственным ребенком от брака, заключенного по расчету и не знавшего ни мгновения счастья, но сам казался счастливым – и при отце, пока тот внезапно не умер тремя годами раньше, и оставаясь с матерью – до понедельника своей собственной смерти. От матери он унаследовал инстинкт. От отца с малолетства перенял умение обращаться с огнестрельным оружием, любовь к лошадям и секреты выучки ловчей птицы, но от него же перенял и умение сочетать храбрость с осмотрительностью. Между собой отец и сын говорили по-арабски, однако не в присутствии Пласиды Линеро, чтобы та не чувствовала себя лишней. В городке их никогда не видели при оружии, лишь однажды они привезли своих ручных соколов – чтобы показать искусство соколиной охоты на благотворительной ярмарке. Смерть отца вынудила сына по окончании средней школы прервать образование и взять на себя управление семейной асьендой. Характер у Сантьяго Насара был легкий – веселый и миролюбивый.

В тот день, когда его собирались убить, мать, увидев сына во всем белом, подумала, что день-то он и перепутал. «Я напомнила ему, что был понедельник», – сказала она мне. Но он объяснил ей, что надел парадный костюм на всякий случай – вдруг удастся поцеловать перстень епископа. Она не проявила ни малейшего интереса.

– Да он и с парохода не сойдет, – сказала она ему. – Пошлет, как всегда благословение по долгу службы, да и поплывет куда плыл. Он этот городок ненавидит.

Сантьяго Насар знал, что она права, но помпезность церковных обрядов действовала на него неотразимо. «Это как кино», – сказал он мне однажды. Его мать, в отличие от него, волновало в прибытии епископа единственное – чтобы сын не попал под дождь, потому что ночью она слышала, как он чихал во сне. Она посоветовала ему взять зонт, но он лишь махнул ей на прощанье рукой и вышел из комнаты. Она видела его в последний раз.

Виктория Гусман, кухарка, уверяла, что дождя не было ни в тот день, ни вообще в том феврале. «Наоборот, – сказала она во время нашей беседы незадолго до её смерти, – солнце начинало палить даже раньше, чем в августе». Она разделывала к обеду трех кроликов, стоя в окружении изнывающих от нетерпения собак, когда в кухню вошел Сантьяго Насар. «Каждое утро с таким лицом вставал, будто ночью невесть чем занимался», – вспоминала Виктория Гусман без всякой любви. Дивина Флор, ее дочь, у которой только начиналась пора цветения, подала Сантьяго Насару чашку кофе без сахара, добавив туда тростниковой водки, – как и всегда по понедельникам, – чтобы помочь ему справиться с перегрузками минувшей ночи. Громадную кухню с шепчущим пламенем плиты и спящими на насестах курами наполняло дыхание тайны. Сантьяго Насар разжевал еще одну таблетку аспирина и начал долгими глотками пить кофе, он сидел и о чем-то неторопливо размышлял, не сводя взгляда с двух женщин, потрошивших у плиты кроликов. Несмотря на свой возраст, Виктория Гусман хорошо сохранилась. Девушка же, пока еще немного угловатая, казалось, задыхается от натиска гормонов. Сантьяго Насар схватил ее за руку, когда она подошла забрать у него пустую чашку.

– Пора уж тебя объездить, – сказал он ей.

Виктория Гусман показала ему окровавленный нож.

– Оставь ее, красавчик, – серьезно приказала она ему. – Из этого колодца тебе не пить, покуда я жива.

Саму ее совратил Ибрагим Насар в расцвете девичества. Несколько лет он предавался с ней тайным любовным утехам в стойлах асьенды и привел в свой дом прислугой, когда страсть угасла. Дивина Флор, ее дочь от мужа, появившегося позднее, считала себя предназначенной для тайного ложа Сантьяго Насара, и эта мысль заранее заставляла ее трепетать. «Такого мужчины, как он, не рождался больше», – сказала она мне, тучная и увядшая, окруженная детьми от других любовей. «Вылитый папаша был, – перебила ее Виктория Гусман. – Такое же дерьмо». И все же невольно вздрогнула при воспоминании об ужасе, который охватил Сантьяго Насара, когда она выскребла кроличьи внутренности и швырнула собакам еще дымящиеся кишки.

– Не будь дикаркой! – сказал он ей. – А если бы это был человек?

Виктории Гусман понадобилось почти двадцать лет, чтобы понять, отчего мужчина, привычный к убийству беззащитных животных, вдруг выказал такой ужас. «Боже правый! – воскликнула она со страхом. – Выходит, то было ему откровение!» Однако столько старой злобы скопилось в ней к утру преступления, что она продолжала скармливать собакам кроличьи потроха только для того, чтобы отравить Сантьяго Насару завтрак. Такова была картина до момента, когда весь городок был разбужен сотрясающим воздух ревом парохода, на котором прибывал епископ.

Их дом был некогда двухэтажным складом со стенами из неструганых досок и двускатной цинковой крышей, с которой грифы высматривали портовые отбросы. Его построили в те времена, когда река была столь услужлива, что многие морские баркасы и даже некоторые большие пароходы отваживались подниматься к нам по заболоченному устью. Когда Ибрагим Насар с последними арабами приехал сюда под конец гражданских войн, морские пароходы к складу уже не подплывали – изменилось течение реки, – и он стоял без всякой пользы. Ибрагим Насар купил его за бесценок, намереваясь открыть лавку заграничных товаров, которую так и не открыл, и, лишь собравшись жениться, превратил склад в жилой дом. На нижнем этаже он устроил залу, служившую для самых разных целей, в задней части дома оборудовал конюшню на четырех лошадей, комнаты для прислуги и кухню, как на асьенде, с окнами на порт, откуда в любое время дня и ночи просачивалось зловоние стоячих вод. Единственное, что он оставил в зале нетронутым, была винтовая лесенка, уцелевшая после какого-то кораблекрушения. На верхнем этаже, где прежде помещалась таможня, он сделал две просторные спальни и пять комнатенок для многочисленных детей, которых намеревался завести, и соорудил деревянный балкон прямо над миндальными деревьями площади – там Пласида Линеро сидела мартовскими вечерами, пытаясь утешиться в своем одиночестве. Он сохранил парадную дверь на фасаде и проделал еще два окна высотой во весь этаж, украшенные резьбой. Оставил он также и заднюю дверь – лишь увеличил высоту дверного проема, чтобы можно было въезжать верхом, – и сохранил для своих нужд часть старого мола. Этой-то задней дверью обычно и пользовались – не только потому, что так было проще пройти к лошадям и на кухню, но еще и потому, что через нее, минуя площадь, выходили прямо на улицу, ведущую к новому порту. Парадная же дверь всегда, кроме праздничных дней, оставалась запертой на замок и на засов. И тем не менее именно возле нее, а вовсе не у задней двери, поджидали Сантьяго Насара мужчины, которые собирались его убить, и именно через нее он вышел, направляясь в порт встречать епископа, хотя из-за этого ему пришлось обогнуть весь дом.

Иллюстрация: Getty Images/Fotobank
Иллюстрация: Getty Images/Fotobank

Никто не мог понять множества фатальных совпадений. Судебный следователь, приехавший из Риоачи*, должно быть, чувствовал их, но признать не решался – его попытки дать им рациональное истолкование явно просматривались в следственном заключении. Дверь, выходившая на площадь, несколько раз именуется там, точно заголовок из бульварной газеты: «роковая дверь». На самом деле, единственное здравое объяснение, похоже, дала Пласиде Линеро, ответившая на вопрос чисто материнским доводом: «Мой сын никогда не выходил через заднюю дверь, если был хорошо одет». Это выглядело правдой до того простой, что судебный следователь записал ее примечанием на полях, но не внес в текст заключения.

Виктория Гусман, со своей стороны, заявила категорически: ни она, ни ее дочь не знали, что Сантьяго Насара поджидают, чтобы убить. Но спустя годы признала: они обе знали об этом, когда он вошел в кухню, чтобы выпить свой кофе. Им рассказала женщина, которая чуть позже пяти зашла попросить подаяния – немного молока; она раскрыла им также и причину и место, где его поджидали. «Я не предупредила его, подумала, болтают по пьянке», – сказала мне Виктория Гусман. Однако Дивина Флор созналась впоследствии, придя ко мне, когда ее мать уже умерла, что та ничего не сказала Сантьяго Насару, потому что в глубине души желала, чтобы его убили. Сама же она не предупредила его, потому что была тогда всего лишь напуганной девчонкой, неспособной решиться на что-либо самостоятельно, и она испугалась еще сильнее, когда он схватил ее за запястье рукой, которая была ледяная и каменная, точно рука мертвеца.

Сантьяго Насар широким шагом прошел сквозь полусумрак дома, подгоняемый торжествующим ревом епископского парохода.. Дивина Флор побежала вперед – отворить дверь, стараясь не дать ему догнать себя среди клеток со спящими птицами в столовой, среди плетеной мебели и горшков с папоротниками, развешанных в зале, но, отодвинув засов, она уже не смогла ускользнуть от руки плотоядного ястреба. «Сразу за передок стал хватать, – сказала мне Дивина Флор. – Всегда так делал, когда вокруг никого, – зажмет в углу и тискает, но в тот раз я не испугалась, как обычно, только ужасно захотелось плакать» Она посторонилась, давая ему выйти, и через полуоткрытую дверь увидела на площади миндальные деревья, снежно-белые в сиянии рассвета, а больше у нее не хватило смелости смотреть. «Тут как раз пароходный гудок замолчал, и петухи разорались, – сказала она мне. – Такой гвалт подняли – даже не верилось, что у нас в городке столько петухов, я подумала, их вместе с епископом привезли, на пароходе». Единственное, что она смогла сделать для мужчины, которому так и не суждено было ей принадлежать, – это вопреки приказанию Пласиды Линеро оставить дверь не запертой на засов, чтобы в случае чего он мог быстро вернуться в дом. Некто, чью личность так и не установили, подсунул под дверь записку в конверте – в ней Сантьяго Насара предупреждали, что его поджидают, чтобы убить, а также раскрывали место, причину, и другие весьма точные подробности. Конверт лежал на полу, когда Сантьяго Насар выходил из дома, но он его не увидел, не увидела его и Дивина Флор, не увидел никто – нашли записку лишь много позже, когда преступление уже совершилось.

Пробило шесть часов, и уличные фонари еще горели. На ветвях миндальных деревьев и на некоторых балконах еще висели разноцветные свадебные гирлянды, и можно было подумать, их только что повесили в честь епископа. Зато площадь, замощенная плиткой до церковной паперти, где стоял помост для музыкантов, напоминала свалку пустых бутылок и прочих отходов многолюдного гулянья. Когда Сантьяго Насар вышел из дома, несколько человек бежали к порту, торопимые ревом пароходного гудка.

Единственным открытым заведением на площади была молочная лавка, стоявшая сбоку от церкви, в ней-то и находились двое мужчин, поджидавших Сантьяго Насара, чтобы убить. Клотильде Армента, хозяйка лавки, первой увидела его в сиянии утренней зари, и ей привиделось, будто на нем костюм из алюминия. «Уже был точно призрак», – сказала она мне. Мужчины, которые собирались убить его, уснули на стульях, прижимая к коленям завернутые в газеты ножи, и Клотильде Армента сдерживала дыхание, чтобы не разбудить их.         

Это были близнецы – Педро и Пабло Викарио. Им стукнуло по двадцать четыре года, и они были так похожи, что их с трудом различали. «Грубой наружности, но добродушного нрава», – говорилось в следственном заключении. Я, знавший их со школьной скамьи, написал бы то же самое. В то утро на них все еще были темные шерстяные костюмы, чересчур тяжелые и официальные для наших карибских мест, и вид у братьев был изможденный после многочасовой гульбы, правда, побриться они успели. Хотя они пили не переставая, начав накануне свадьбы, по прошествии трех дней они не были пьяны, скорее смахивали на двух усталых лунатиков. Они уснули с первым дуновением рассвета после почти трех часов ожидания в лавке Клотильде Арменты, уснули впервые с пятницы. Они не проснулись даже с первым ревом парохода, однако инстинкт тотчас разбудил их, когда Сантьяго Насар вышел из своего дома. Оба сразу схватились за газетные свертки, и Педро Викарио стал подниматься.

– Ради Господа нашего, – прошептала Клотильде Армента. – Отложите вы это на потом, хотя бы из почтения к сеньору епископу!

«То на меня Святой Дух снизошел», – потом повторяла она. На самом деле то были случайно сказанные слова – но мгновенного действия. Услыхав их, близнецы Викарио заколебались, и тот, что поднялся, снова сел. Оба взглядом провожали Сантьяго Насара, пока он пересекал площадь. «Смотрели на него вроде как с жалостью», – рассказывала Клотильде Армента. В тот момент через площадь беспорядочной стайкой пробегали ученицы монастырской школы в своих сиротских платьицах.

Пласида Линеро оказалась права: епископ не сошел с парохода. В порту помимо городского начальства и школьников собралась масса народа, повсюду виднелись корзины с хорошо откормленными петухами, которых принесли в подарок епископу, – суп из петушиных гребешков был его любимым кушаньем. На грузовом причале штабелями сложили столько дров, что для погрузки их на пароход потребовалось бы не меньше двух часов. Но пароход не остановился. Он появился из-за поворота реки, фырча, словно дракон, – и оркестр тотчас заиграл епископальный гимн, и петухи в корзинах заголосили, взбудоражив петухов, оставшихся в городке.

К тому времени легендарные колесные пароходы на дровяной топке уже почти исчезли, а на тех немногих, что доживали еще свой век, не было ни пианол, ни кают для свадебного путешествия, да и плыть-то против течения им удавалось с большим трудом. Но этот был совсем новый – вместо одной трубы на нем высились две, опоясанные нарисованными флагами, а кормовое колесо с деревянными лопастями обеспечивало ему напор морского судна. На верхней палубе возле капитанской каюты стоял епископ в белой сутане со своей свитой испанцев. «Погода была как на Рождество», – сказала моя сестра Маргот. Все произошло, по ее словам, так: проходя вдоль причала, пароход свистнул струей пара под давлением и обдал сыростью тех, кто стоял в первых рядах. Это был мимолетный мираж: епископ начертил в воздухе крестное знамение перед толпой на пристани и продолжал механически крестить воздух – без злости или вдохновения, – пока пароход не исчез из виду, и в порту остался лишь петушиный крик.

У Сантьяго Насара были основания чувствовать себя обманутым. Он внес свою лепту – несколько вязанок дров – в общественные хлопоты отца Амадора, да еще лично отбирал петухов с самыми аппетитными гребешками. Впрочем, досада его была недолгой. Моя сестра Маргот, которая была с Сантьяго Насаром на причале, нашла его в прекрасном настроении, он жаждал поскорее продолжить праздник, хотя аспирин не принес ему никакого облегчения. «Он не выглядел простуженным, и занимало его только одно – сколько стоила свадьба», – сказала она мне. Кристо Бедойя, который был с ними, назвал цифры, умножившие восхищение. Вместе с Сантьяго Насаром и со мной он веселился почти до четырех, после чего не пошел спать домой, к родителям, а заглянул к деду и бабке. Там он получил массу сведений, которых недоставало для подсчета свадебных затрат. Он рассказал, что было зарезано сорок индеек и одиннадцать свиней для гостей, а четырех бычков жених велел зажарить для публики на площади. Он рассказал, что в толпе раздали двести пять ящиков контрабандного алкоголя и почти две тысячи бутылок рома. Не было ни одного человека – ни богатого, ни бедного, – который остался бы в стороне от самого скандального праздника из всех, что видел на своем веку городок.

Сантьяго Насар предавался мечтам вслух.

– У меня такая же свадьба будет, – сказал он. – Им жизни не хватит, чтобы все сосчитать.

У моей сестры словно открылись глаза. Она снова подумала о счастливом жребии Флоры Мигель, которая и так уже обладает многим, а на Рождество станет обладать еще и Сантьяго Насаром. «Я поняла вдруг, что лучшей партии, чем он, не найти, – сказала она мне. – Представь: красивый, воспитанный, да еще с собственным состоянием в двадцать один год!» Она не раз приглашала его на завтрак, когда у нас готовили пончики из юкки*, а в то утро моя мать как раз собиралась их жарить. Сантьяго Насар принял приглашение с большой охотой.

– Только переоденусь – и сразу к тебе, – сказал он и спохватился, что забыл часы на тумбочке. – Который час?

Было 6.25. Сантьяго Насар взял Кристо Бедойю под руку и потянул его к площади.

– Через четверть часа буду у вас, – сказал он моей сестре.

Та стала настаивать, чтобы он пошел сразу, вместе с ней, потому что завтрак на столе. «Странная была настойчивость, – сказал мне Кристо Бедойя. – До того странная – иногда мне даже кажется, Маргот уже знала, что его собираются убить, и хотела укрыть в вашем доме». Но Сантьяго Насар все же убедил ее идти вперед, чтобы он успел надеть костюм для верховой езды, – ему нужно было пораньше отправиться в Дивино Ростро, холостить бычков. Простившись с Маргот взмахом руки, таким же, каким простился с матерью, он стал удаляться в сторону площади, держа под руку Кристо Бедойю. Она видела его в последний раз.

Многие из тех, кто находился в порту, знали, что Сантьяго Насара собираются убить. Дон Ласаро Апонте, полковник военной академии на заслуженной пенсии и уже одиннадцать лет алькальд, отдал ему честь по-военному. «У меня были веские причины полагать, что никакая опасность ему уже не грозит», – сказал он мне. Отец Кармен Амадор также не испытывал беспокойства. «Когда увидел его живым и невредимым, решил, что все это выдумки», – сказал он мне. Никто даже не поинтересовался, предупрежден ли Сантьяго Насар, – никому и в голову не могло прийти, что его не предупредили.

На самом деле моя сестра Маргот оставалась одной из тех немногих, до кого не дошла весть о том, что его собираются убить. «Да знай я об этом, я бы затащила его к нам хоть на аркане», – заявила она следователю. То, что не знала она, удивительно, но куда более удивительно, что ничего не знала моя мать, ведь ей обо всем становилось известно раньше всех в семье, хотя она уже много лет не выходила из дома, не посещала даже церковь. Эту способность матери я оценил, когда начал рано вставать, чтобы ходить в школу. Помню ее в те утренние часы: бледная и загадочная, она подметала двор связкой прутьев в пепельном мареве рассвета, а затем, по глотку отпивая кофе, рассказывала мне обо всем, что случилось в мире, пока мы спали. Казалось, тайные нити связывают мать с другими жителями городка, особенно с людьми ее возраста, и порой она изумляла нас, заранее сообщая новости, узнать которые могла разве что с помощью ясновидения. В тот день, однако, она не прочувствовала пульса трагедии, надвигавшейся с трех часов утра. Она закончила подметать двор, и моя сестра Маргот, уходя встречать епископа, видела, что мать уже молола юкку для пончиков «Слышно было, как петухи кричат», – всегда говорит моя мать, вспоминая тот день. Но она вовсе не связала отдаленный шум с прибытием епископа, а приняла его за последние всплески свадебного веселья.

Наш дом стоял в отдалении от главной площади, в роще манговых деревьев, возле реки. Моя сестра Маргот шла к порту вдоль берега; люди были слишком возбуждены визитом епископа, чтобы интересоваться другими событиями. Лежачих больных выносили на улицу, чтобы они могли принять исцеление от Господа, женщины выбегали из своих дворов с индюками, молочными поросятами и прочей снедью, а с противоположного берега подплывали лодки, украшенные цветами. Но едва епископ проплыл мимо, так и не ступив на нашу землю, как другая, приглушенная дотоле новость вырвалась на волю и обрела скандальный размах. Тогда-то моя сестра Маргот и узнала ее во всей беспощадности: Анхела Викарио, красивая девушка, которая днем раньше вышла замуж, была возвращена в родительский дом супругом, обнаружившим, что она не девственница. «Я почувствовала себя так, словно это я должна умереть, – сказала моя сестра. – Но сколько ни крутили, ни вертели по-всякому эту историю, никто не мог объяснить мне, как бедный Сантьяго Насар в нее впутался». Единственное, что все знали точно, – это то, что братья Анхелы Викарио поджидают Сантьяго Насара, чтобы убить.

Моя сестра вернулась домой, кусая губы, чтобы не разрыдаться. В столовой она увидела мать – на ней было воскресном платье в голубой цветочек, надетое на случай, если бы епископ вдруг заглянул поприветствовать нас; мать, напевая фаду* о потаенной любви, накрывала на стол. Моя сестра заметила, что приборов больше, чем обычно.

– Для Сантьяго Насара, – сказала ей мать. – Мне сказали, ты пригласила его на завтрак.

– Убери, – сказала моя сестра.

И обо всем рассказала. «Но было так, будто она уже знала, – сказала мне сестра. – Было, как всегда, когда ей начинали что-то рассказывать: рассказ еще и до середины не дойдет, а она уже знает, чем он закончится». Эта дурная весть стала для матери непростой головоломкой. Сантьяго Насару дали имя в ее честь, она была его крестной, но в кровном родстве состояла она и с Пурой Викарио, матерью возвращенной невесты. Тем не менее, еще не дослушав до конца, она уже надела туфли на каблуках и накинула церковную мантилью, которую в то время доставала только для визитов соболезнования. Мой отец, который все слышал из постели, в пижаме появился в столовой и с тревогой спросил, куда она собралась.

– Предупредить куму Пласиду, – ответила мать. – Несправедливо, когда все знают, что ее сына хотят убить, одна она ничего не знает.

– Мы с ней связаны так же, как с Викарио, – сказал мой отец.

– Надо всегда быть на стороне мертвого, – ответила мать.

Мои младшие братья стали выходить из своих комнат. Самые маленькие, чувствуя дыхание трагедии, заплакали. Мать не обратила на них внимания, – впервые в жизни, – и не прислушалась к словам мужа.

– Погоди, я оденусь, – сказал он ей.

Она была уже на улице. Мой брат Хайме, которому тогда еще не исполнилось семи, единственный был одет, готовый идти в школу.

– Проводи ее, – приказал ему отец.

Хайме побежал за матерью, не понимая, что происходит и куда они идут, и ухватился за ее руку. «Она шла и говорила вслух, – сказал мне Хайме. – Управы нет на этих мерзавцев, еле слышно бормотала она. Скоты вонючие, только одно и могут – несчастья творить». Она даже не замечала, что держит за руку ребенка. «Подумали, наверное, что я с ума сошла, – сказала она мне. – Одно помню: вдалеке шум толпы слышался, будто снова началось свадебное гулянье, и все бежали к площади». Она ускорила шаг со всей решимостью, на какую была способна, понимая что на кону человеческая жизнь, но кто-то, бежавший навстречу, проявил сострадание к ее безрассудному порыву.

– Не спешите так, Луиса Сантьяго! – прокричал он ей на бегу. – Его уже убили!

 

* Город на западе Колумбии, столица департамента Гуахира.

* Клубненосный кустарник, значение которого для жителей тропиков сравнимо со значением картофеля для населения умеренных широт. Клубни употребляют в вареном, жареном и сушеном виде, а также в виде муки.

* Португальская народная песня, томная и меланхоличная.

Комментировать Всего 1 комментарий

как будто полотно живописное, очень все сочно

Эту реплику поддерживают: Евгения Кандиано