Фото: Аnzenberger/Fotodom
Фото: Аnzenberger/Fotodom

Мой ровесник, прозаик Кристоф Симон написал роман о жизни юного наркомана в девяностые годы. Действие происходит в благополучном швейцарском городе Тун и его окрестностях. Роман имел успех у читателей и был номинирован на премию Ингеборг Бахман.

Оказывается, у них там, в благополучном городе Тун, в девяностые тоже было непросто — пусть и не как в моем Екатеринбурге. Главный герой романа, Франц Обрист, в первых же строках признается: «Я был гимназистом и курил травку. Без травки я уже вообще не обходился. Во всяком случае, если я не трахал носок, не сидел на отработке и не валялся в отключке у родителей в Лерхенфельде, — я курил». Курит Франц вплоть до самого финала, подробно и со знанием дела. Ройзмана на него нет.

Не люблю книги про обаятельных и умных наркоманов, — пусть даже талантливые книги. Не признаю общей моды оправдывать и романтизировать наркоту. 

Но этот роман — всё-таки о другом.

Он — о взрослении. «Детство. Отрочество. Юность» плюс «У нас дома в далекие времена».

И еще этот роман — о Швейцарии.

Мы привыкли думать о Швейцарии как о стране, где текут шоколадные реки в сырных берегах, где даже кукушки в часах несутся исключительно золотыми яйцами с серийными номерами местных банков. Чтоб мы так (там) жили!

А вот и нет, ошибочный взгляд. Реальный, пусть и затуманенный глюками, — у «обжабанного» гимназиста Франца, который в очередной раз остался на второй год. Его гимназия по прозвищу «кубик» и есть Швейцария в миниатюре. Вроде того парка, какие открыты по всей Европе — с мини-версиями известных зданий. Словом «гимназия» смущаться не стоит — Франц не похож на воспитанника Тёрлеса. Он напоминает, скорее, обкуренного Холдена Колфилда. А временами даже — Тома Сойера.

У каждого из обитателей романа — свой ущерб.

Старший друг Франца, школьный завхоз Хюсейин Эрйылмаз — алкоголик.

Замдиректорша Доро Апфель страдает хроническими запорами.

Приятель Йоханн — булимией. «Его воспитание предоставили холодильнику» (богатые тоже плачут).

Подруга Венесуэла Люти взрывает почтовые ящики тех, кто мучает животных.

Есть еще Юлиан — «двадцатипятилетний малорослый брат с синдромом Дауна», учителя – все как на подбор странные, и родители, к которым Франц не испытывает ничего кроме презрения.

Мир в глазах Франца смешон и убог, причем таким же точно смешным и убогим герой считает и самого себя. Он как будто прячется за свое детство, в свою гимназию-«кубик». Отчисляют — восстанавливается. А когда спрашивают — зачем ему учиться, признается:

«В сущности, есть только «кубик» и я, мы с ним неразлучны, как гаечный ключ и Венесуэла, шишка на голове и Юлиан. «Кубик» — это мое гнездо, мой родной язык, моя спецмастерская, тогда как мир вокруг подобен пасмурному четвергу, это мир фабрик, больниц, кладбищ, заблеванных вилл, социальных квартир, поездов, жестоких богов, семейных лагерей, кресел-каталок, коротко стриженных рекрутов, танков, серых кресел-раковин, аллергий на натуральные ткани, итальянских островов-курортов, нелепых несчастных случаев с электричеством, пожаров, известняковых ям, военных действий, зажигательных бомб, массового голода и т. д. — мир, от которого всякий предпочтет держаться подальше, если у него не дупло в голове. А как же честолюбие? Да мне даже думать смешно, чтобы чего-то добиваться в этом мире. Стать судьей по делам несовершеннолетних, менеджером по налогам, главой окружного управления… Лучше я буду чесать пузо Эм Си Барсуку. Никогда в жизни не влезу в железную мантию, которую кто-то другой для меня приготовил. Никогда не стану запирать себя самого в трудах и обязанностях, а потом думать, как Дора Апфель, что не так с моей выделительной системой. А как же ответственность перед обществом? И без того в мире вдоволь людей, кто укрывает беженцев-нелегалов (Венесуэла), сочиняет стихи (Йоханн) и не дает расслабляться другим (мой брат). Хватит с меня, если я научусь создавать меньше проблем и стану о себе чуточку более высокого мнения. Жажда деятельности? Человек без дела — как пушка без прицела. Деньги? Деньги как-нибудь найдутся. Работа? Нет уж, спасибо. У меня для этого чересчур нежная и чувствительная натура. Если кто-нибудь в пределах слышимости крикнет «Эх, взяли!», то я побегу не оглядываясь, будто за мной гонится дьявол».

Вот такая жизненная программа. Лишний человек по-швейцарски, который, тем не менее, не может бросить привычку понтоваться перед окружающими — а значит, у него есть шанс однажды перестать быть лишним. Иначе к чему бы ему понадобился ручной барсук или школьный диплом?

Можно, конечно, списать все эти вывихи на молодость героя — но по мне, они куда убедительнее объясняются его привычками. И все же, странное дело, — пока читаешь эту книгу, против своей воли проникаешься к Францу Обристу симпатией и сочувствием. Если автор сделал так намеренно — то это настоящее мастерство. А если само собой, что называется, получилось, то… все равно здорово! Заставить читателя полюбить героев черненькими – я даже не знаю, кто еще так умел. Разве что Патриция Хайсмит.

Ну и, наконец, про Швейцарию девяностых. В этой книге она вся как на ладони. Усыновленные дети. Турецкие гастарбайтеры. Акция протеста, в ходе которой самая отъявленная демонстрантка вдруг приходит в бешеный восторг от мажорского автомобиля. Несчастные учителя, как две капли воды похожие на российских. Никому не нужные подростки. Идиотизм каждодневного трудового подвига. Инфантилизм — или старческое слабоумие — Европы. Старательно спрятанный, но несомненный патриотизм.  Когда Симон пишет о Швейцарии, в каждом слове Франца, будто эхо, звучит любовь:

«Солнечный свет окутывал гору Низен и другие горы, названия которых невозможно запомнить, нежной шафрановой дымкой».

Или:

«Деревня Вайссенбах. Я шагаю к спецмастерской (переоборудованной ферме в десяти минутах от вокзала). Мир, покой, церковные колокола, возвещающие полдень. Крутые склоны, покрытые нежно-зеленой травой, аромат трав и теплого сена. Запах смолы и машинного масла с лесопилки. У ворот мастерской — невооруженная женщина-полицейский, записывающая себе в блокнот номер каждого английского спортивного автомобиля, припаркованного на стоянке для посетителей. (Рядом стоит турист и возмущенно что-то доказывает.)»

Кстати, хотите знать, почему антилопы бегут стадами?

«Чтобы выдувать друг у друга песок из глаз».

Оканчивается роман вполне голливудским хэппи-эндом, и, тем не менее, на горизонте упорно маячит что-то чёрное. Если сравнивать книгу с кино, «Франц» — это вначале «Вальсирующие» и «Заводной апельсин», а на выходе, всё-таки, «Реквием по мечте».

Для наркоманов нет хэппи-эндов.

Дуньте мне в глаз, если я вру.

Кристоф Симон. Франц, или Почему антилопы бегают стадами

(отрывок из романа)

Перевод с немецкого: Алексей Шипулин

«Заставь его бегать по потолку, можешь даже взгреть хорошенько, если понадобится!» Интересно, подобная чушь только с похмелья в голову приходит, или он подцепил это, когда подтягивал болты в кресле у школьного психолога?

Как бы то ни было, Йоханн чувствовал себя обязанным помочь мне с музыкой, и я согласился. Блок-флейту распотрошил Эм Си Барсук. Бамбук не взошел. Может быть, Йоханну удастся сделать из меня специалиста по Гершвину. Не зря же он на концертном рояле в музыкальном зале наяривает. На всё про всё у него оставалось двенадцать дней. Цели Эрйылмаза, заварившего всю эту кашу, конечно, были более долгосрочные: связать братскими узами Йоханна-умника и меня — дылду с лицом глупого актера. Не знаю уж, что, по его мнению, должно было получиться из такой смеси (прототип гимназиста? супруга американского президента?), но для меня долгосрочной целью было поддерживать у Эрйылмаза хорошее настроение. Йоханн, Эрйылмаз и я составляли трио, в котором каждый взял шефство над двумя остальными. Дурдом, одним словом.

Йоханн поймал привычным жестом такси, по пути мы заехали за продуктами. Набили целую картонную коробку — свежие овощи, рис, жареная индейка, вино, шварцвальдский торт и несколько луковиц для Эм Си Барсука.

— Пусть барсук тоже торт ест, — великодушно предложил Йоханн.

— Он не любит вишни, — возразил я. — Никогда раньше не встречал итальянца, которого бы звали Йоханн.

У Йоханна не было секретов.

— Это из-за отца. Его тоже звали Йоханн. Турист-дайвер из Германии. У них была любовь с моей матерью, а потом он не смог выбраться из подводной пещеры. Всё на том несчастном острове, где Эрйылмаз… — Йоханн запнулся. — Жители острова прогнали мою мать, после того как у нее родился я — внебрачный ребенок.

— Несчастные католики.

— Она эмигрировала в Швейцарию. Меня, конечно, привезла с собой. Тут она вышла замуж за моего отчима. Я могу выковырять вишни из торта, чтобы барсук его ел.

— Кто у тебя отчим?

— Глава окружного управления. Еще ему принадлежат несколько предприятий, которые выпускают детали для военной промышленности. Дома почти не бывает. Я даже не помню, какого цвета у него волосы.

— А мать?

— Этого я вообще-то не должен рассказывать. Она занимается местью своей родной деревне. Метр за метром скупает остров, приводит в запустение поля, закрывает рыбоконсервные заводы. Доводит жителей до нищеты или вынуждает переселяться на материк. Строит коттеджи, где кроме домработников и Эрйылмаза… — он снова запнулся. — Сверните вон там.

— А твое воспитание предоставили холодильнику.

— А?

Вилла Йоханна в Оберхофене-ам-Тунерзее была просто шик — величественная громадина.

Всяческие признаки жизни нежелательны. Кроссовки снять у ворот и припарковать на стоянке для малолитражек. Идти только по гравийной дорожке. Ступать тихо! Иначе можно испугать розы! У входа проверить, заправлена ли рубашка в штаны и застегнута ли ширинка. Надеть войлочные туфли. Запах изо рта, кожную сыпь, наследственные заболевания и кишечные газы просьба сдать в гардеробе.

Вот такая шикарная вилла. Не иначе ее проектировал придворный архитектор французского короля, а возводили не меньше трехсот рабов.

Мы вошли. Всюду картины, статуи, гобелены, арбалеты…

Затащили продукты на кухню — такую огромную, что Эм Си Барсук сразу заблудился. Личный повар Йоханна не наблюдался. Вероятно, улетел на зафрахтованном двухмоторном самолете на дельту Волги за свежей икрой к ужину. В восточном крыле кухни я нашел Эм Си Барсука, а также два бокала и налил вина.

Мы поднялись по лестнице из орехового дерева наверх.

Мой репетитор занимал симпатичную комнату — звуконепроницаемую и интерьерно-декорированную.

— Давай вытаскивай книги. Счас приду.

Я вытряхнул пакет с учебниками на персидский ковер из восточного каталога «Сотбис». Йоханн вернулся с индюшачьим крылом в зубах и полуфунтом хлеба с тыквенными семечками под мышкой. Куртку он снял и облачился в громадный кафтан цвета авокадо.

— Приветствую вас, великий султан. — Я поклонился. — Я друг Джонни Вундеркинда. Он пожелал обучать меня музыке. Не угодно ли стакан вина?

С тех пор как Эрйылмаз попал в больницу, я постоянно строю из себя шута.

— Я всегда хожу дома в кафтане, — извиняющимся тоном сказал Йоханн.

Он разодрал индюшачье крыло и протянул кусок мне. Я съел половину, остальное скормил Эм Си. Потом развалился на ковре, вздохнул. Вино начало действовать. Я мог бы остаться тут, подумал я. Гладить оконные рамы, стричь газон. Мог бы чистить скребницей лошадей и полировать кресло Людовика XV, стирать пыль с кожаной Библии в сигарной комнате; а в трудные моменты Йоханн заботился бы обо мне, наливал ванну из сандалового дерева и клал журнал «Mayfair» на подушку. Веселые застолья, сельтерская вода, беспечность. Мир, в котором нет печеночной недостаточности и несданных экзаменов.

Йоханн сел по-турецки, держа в зубах половину индюшачьей грудки.

— Я хочу тебе кое-что показать, — сказал он с уважением в голосе. Наверно, я был для него кем-то вроде прожженного пирата. Для меня он был меланхоличным толстяком, которому нравятся пираты.

— Ага, золотые резервы Бахрейна, которые ты тут припрятал.

Хорошо было лежать на мягком персидском ковре и рассматривать украшенный лепниной потолок. Эм Си Барсук ткнулся мордой в бахрому рубчатого покрывала на кровати (теперь уже осторожно, готовый сразу убежать).

Внезапно со всех сторон полилась музыка.

Йоханн сделал громче и серьезно произнес:

— Музыка — это дар, которого человечество не заслужило.

— Где спрятаны колонки? Я не вижу никаких колонок.

Ту-ту-ту.

— Офигеть, это кларнеты?

Йоханн раскрыл и сунул мне под нос партитуру. Страница была усеяна черными точками.

— Ты слышишь результат, а вот откуда все начинается, — пояснил он. — Беззвучная сторона кларнета.

Я достал рукой атласную подушку и подсунул себе под голову.

— Джонни, чувак, ты это здорово сказал. Блин, мне надо прилечь.

Йоханн засмеялся.

— Да ты ведь и так уже лежишь.

Он оставил меня наедине с докучными нотами. Я слышал, как скрипит под ним двухмиллионная лестница. Из кухни донесся его голос:

— Тебе захватить чего-нибудь?

Еще раз вздохнув, я перевернулся на живот, склонил голову над нотами и принял (робкое, сиюминутное) решение. Крикнул:

— Если хочешь, чтобы метельщик увидел, как из укурка вышел толк, поднимайся сюда и объясняй мне про черные точки. Да побыстрее!

Когда я поднял глаза, передо мной стоял Йоханн с миской тирамису. Этот парень ел слишком много.

— Завитушка в начале строки называется скрипичный ключ, — сказал он, зачерпывая суповой ложкой.

— Скрипичный ключ, ну-ну.

Ту-ру-ру…

— Скажи, Джонни, а зачем вообще надо читать музыку по нотам, почему нельзя ее просто слушать?

Вскоре я опять ехал на такси.

В больнице, когда мы проходили мимо приемного покоя, нас неожиданно остановила сестра.

— Хюсейин Эрйылмаз умер, — сообщила она.

Время чудес

В часовне собралась вся учительская «кубика»: Вульшлегер, фрау Брунисхольц, много незнакомых учителей, директор, конечно, Доро Апфель… Никакого священника. Фрау Брунисхольц то и дело обирала ниточки со своего коричневого костюма — удачный способ проститься с завхозом, должен признать. Хосе Гонсалвес, на свадьбе которого гулял Эрйылмаз, читал прощальное слово. Я сидел в заднем ряду рядом с Йоханном. Тот не отрываясь смотрел на гроб и беззвучно плакал.

Я приходил в часовню еще утром и смотрел, как кладбищенские садовники вносили и устанавливали гроб. В нагрудный карман Эрйылмаза (одетого, само собой, в полосатый костюм) я засунул порнооткрытки. Я подумал, что он там будет слишком долго один. А если картинки ему не понадобятся, то, может, червяки передернут разок, прежде чем полезут ему в ухо. Конечно, это был знак любви, как я ни пытался себя обмануть.

Не знаю, какое будущее ожидало бы Эрйылмаза в годы вынужденной трезвости. Разумеется, ему пришлось бы надолго отставить метлу в сторону и заняться лечением. Могу представить, чтó он по этому поводу думал. Эрйылмаз измерял будущее не временем, а проектами (мышеловки, которые надо поставить, гимназисты, которых надо научить ходить по потолку). Спокойно лежать в кровати — это не для него.

В больнице, пока мальчик с повязками на глазах слушал у открытого окна проезжающие машины, а спортсмен-наездник на соседней кровати беззаботно молол языком, Эрйылмаз встал с постели и выбрался в коридор. Одолжил у трех ходячих рекрутов, чесавших яйца в месте для курения, пятьдесят франков и протащился через все здание, не встретив никого, кто бы отправил его обратно. Порядочная медсестра из приемного покоя сопровождала в операционную рак кишечника, остальной персонал, вероятно, судачил в комнате отдыха по поводу увеличения рабочей недели. Эрйылмаз сел в гериатрии на электрическую инвалидную коляску и покатил мимо приемного покоя через стеклянные раздвижные двери прямиком на улицу. Спустившись по Больничной и Крепостной улицам до кинотеатра «Лауитор», подождал, пока цвет светофора сменился с красного на зеленый, пересек дорогу, заехал в «Хина Дели» позади кинотеатра, в белой больничной рубашке расплатился на кассе за семьсотграммовую бутылку рисовой водки, опрокинул ее одним счастливым глотком себе в рот и выехал обратно на улицу, не обращая внимания ни на цвета светофора, ни на ревущий сигнал армейского грузовика с дымящимися тормозами. Он умер еще на пункте неотложной помощи. Все это нам рассказала сострадательная сестра, пока мы с Йоханном растерянно стояли перед пустой кроватью Эрйылмаза, потом наконец уложили в сумку открытки, книги, рабочие штаны и прочие вещи — под нескончаемый аккомпанемент лошадиных шуточек с соседней кровати.

Гонсалвес, стоя у алтаря, рассказывал веселые истории — про то, как он в холостяцкие годы будто бы бродил с Эрйылмазом по пивнушкам. Йоханн сидел полуживой на скамье. Казалось, он был где-то очень далеко, на расстоянии многих световых лет.

Какая-то учительница барабанила пальцами по ноге, Вульшлегер с недовольным видом прочищал нос. Вероятно, смерть одного турка — это еще недостаточно фатальный случай для столь полного жизни человека, как Вульшлегер. Больше я не мог вынести в этом жутком месте ни минуты. Во время органной интерлюдии я сбежал и снова оказался на кладбище. Там, где кончались кресты и надгробные камни, было несколько свежевырытых могил и рядом стоял экскаватор. Мне пришло в голову спрятаться за экскаватором, покурить и привести нервы в норму, прежде чем остальные выйдут, чтобы опустить Эрйылмаза в землю. Я прятался не от Вульшлегера и даже не от ректора. Во всяком случае, не только от них. Может, это бред, но я прятался от метельщика. Слепого, немого, глухого и мертвого метельщика! Но я все равно слышал его голос: «По всему видать, мозги у тебя на пару с кишечником работают. Производят одно дерьмо». Бывает, человек умер, но его голос все равно звучит у тебя в голове. В тот день мой рассудок был не на высоте, это уж точно.

Экскаватор был совсем маленький, настоящий карлик среди экскаваторов, но если с толком выбрать позицию, то лучшего прикрытия и не надо. Я стал протискиваться между могилой и стрелой экскаватора, потерял равновесие, хотел ухватиться за ковш, но, конечно, не смог и свалился в могилу. Когда падаешь в могилу, то успеваешь подумать о многом. О том, как сейчас разобьешь себе череп о камни и сломаешь позвоночник. Как найдут твое окровавленное тело и все, кто тебя знал, — Венесуэла, может, еще Йоханн, родители, конечно — напридумывают про тебя всякой всячины, которая не имеет ничего общего с реальностью (это очень важно  видеть вещи такими, как они есть). Но самой большой моей заботой в эту длинную секунду падения было не запачкать одежду землей. Меньше всего мне хотелось стоять у могилы завхоза похожим на кусок собачьего дерьма. Не знаю как, но мне удалось приземлиться на ноги. Я облегченно вздохнул — одежда не испачкалась. Только туфли влипли в грязь. «Твои туфли страшно воняют!» Спасибо, метельщик. Теперь не одну неделю буду чувствовать себя виноватым из-за этих грязных туфель. Земля под ногами была сырой, глубина ямы — примерно метр семьдесят пять. Я попытался достать руками до ковша экскаватора, чтобы потом подтянуться, но ничего не получилось. Нечего было и думать, чтобы выбраться самому — только бы перепачкался весь с ног до головы.

Пора уже было и остальным провожающим выходить из часовни. Прошло пять минут. Десять. На душе было препаршиво — из-за этих грязных туфель и вообще. Я даже ни одной сигареты так и не выкурил. А потом до меня вдруг дошло: я — осквернитель могил. Подлежащий наказанию кощунник с грязью на туфлях в качестве улики. Почему я просто не остался в часовне? Вечно лезу, куда не надо, и влипаю в неприятности. Младенчество я наверняка пережил только потому, что постоянно спал и позволял носить себя на руках. Единственное, что у меня хорошо получалось, — так это не быть как все нормальные люди. Включить левый поворотник — и свернуть направо. Обмануть самого себя. Я хотел радоваться жизни и быть счастливым, но все кончалось тем, что я сам себя оставлял в дураках. Первый раз я всерьез занялся самоодурачиванием в начальных классах, когда оставил школу в Лерхенфельде без электричества.

Мне было семь лет. Учительница (фрау Гнеги) дала нам инструменты (щипцы, пилы, молотки) и назвала это уроком труда. Таланта к труду у меня не оказалось. Что мне было делать с пилой? К концу урока в школе пропало электричество.

— Кому-то тут у нас нравится кромсать пилой кабель, — произнесла фрау Гнеги сладким как сахар голосом, от которого у меня мурашки пробежали по коже. — Кому-то захотелось сыграть с нами шутку, — сказала она. — Ну-ка, дети, скажите, кто у нас такой шутник? А пока не скажете, будете сидеть здесь.

Меня сдал Бальц Нойеншвандер. Фрау Гнеги оставила меня после уроков и заставила примерно семьсот тысяч раз написать на доске фразу: «Нельзя резать кабели». Когда стало темно (по-настоящему темно), она меня отпустила. В тот же вечер мать застала меня за тем, как я собирался перерезать ножницами провод швейной машинки. Мать отволокла меня за руку в мою комнату и заперла. В тот день, орошая подушку слезами, я мог бы сообразить, что дурацкие выходки всегда приводят к неприятностям. Но с соображалкой у меня уже тогда было туго. На следующий день я уже вовсю крутил пробки в электрощитке, за что снова был заперт в комнате. В течение следующих двух с половиной лет такая возможность подумать своей головой мне предоставлялась регулярно — к сожалению, так и не сделав меня благовоспитанным человеком и не отучив вредить самому себе.

Но самых вершин самооколпачивания я достиг во время театральной постановки в одном из этих семейных лагерей для детей-инвалидов в кантоне Аппенцелль-Ауссерроден. Пасхальное представление с музыкой и пением призвано было продемонстрировать родителям, каких милых чад они произвели на свет. Здоровые и умственно отсталые девочки и мальчики распределились по собранной из деревянных элементов сцене — одни поочередно или хором инсценировали страсти Христовы, другие зевали, разомлев от тяжелого, перегретого воздуха. Юлиан расхаживал с римским оружием, а одна девочка с вываливающимся языком носила на голове венок из соломы, который изображал терновый венец. В зрительном зале сидели сонные родители, воспитатели и, может, еще пара учительниц начальных классов из соседней деревни. Моя мать сидела рядом с отцом на складном стуле у окна, сквозь которое нещадно жарило апрельское солнце. И вот среди этой атмосферы всеобщей дремоты я, стоя на краю сцены, начинаю стягивать с себя одежду. Мне было девять с половиной лет, и я был в коричневом костюме осла. Прежде чем кто-то смог меня остановить, я успел освободиться не только от задних ног и хвоста, но и спустил трусы. Воспитательница в первом ряду вскочила, стала мне что-то кричать, я же не моргнув глазом присел и начал опорожнять кишечник — вовсе не потому, что у меня разболелся живот или что-то в этом роде, — ибо чисто физиологически в этом акте необходимости не было, — а исходя из неких специфически театральных побуждений. Возможно, я чересчур вошел в роль осла, на котором Иисус ехал в Иерусалим. Или же хотел придать реалистичный фон сцене у Понтия Пилата. Трудно сказать. У ребенка мало знаний, недостаточно широкий взгляд. Я произвел две порции величиной с большой палец и, прежде чем успел продолжить, две воспитательницы подхватили меня под руки и стащили со сцены. Настроение в зале заметно изменилось. Публика сидела наэлектризованная, смущенная, будто ей довелось увидеть что-то неприличное. Некоторые пытались скрыть смущение смехом. Меня доставили к родителям. Отец оперся руками на подоконник и неотрывно смотрел в окно, мать спрятала лицо в ладони. Позже отец меня спросил, почему я так обращаюсь с матерью, а мать, махнув рукой, закрыла за мной дверь комнаты.

Хорошо бы в моей жизни настало такое время, когда бы даже не появлялось повода выставить себя в дураках, чтобы даже сил на это не хватало. Время, настолько наполненное всякими чудесными вещами, что их просто невозможно все разом испортить.

Наконец все собрание вышло из часовни на территорию кладбища. Йоханн тоже. Я бросил в его сторону камешек.

— Ну, давай! Посмотри же сюда! — рычал я.

Йоханн ничего не заметил. Следовал за гробом и похоронной процессией в сторону могил (в мусульманской части кладбища). Эрйылмаз и гологрудые дамы исчезли в земле. Через семь могил от меня. В том же ряду. Люди кольцом окружили могилу, некоторые бросали в нее землю, другие просто стояли. Йоханн стоял в заднем ряду и таращился прямо перед собой.

Я прошептал:

— Эй, Джонни!

Кажется, услышал. Повернулся и посмотрел на меня сквозь пелену слез.

— Вытащи меня отсюда! — прошипел я.

Он медленно подошел и с отсутствующим видом протянул мне руку помощи. Я выбрался из могилы наверх. (Это оказалось почти также просто, как упасть.)

Ни фига себе сюрприз. Так, растак и разэдак.

Я пожал ему локоть.

— Большое спасибо, Джонни.

Он не ответил. В этот день он не произнес ни слова. Им овладела какая-то отрешенность.

Тяжело передвигая многофунтовые комья грязи на ногах, я подошел к остальным.

Вульшлегер бросил на меня взгляд и вздохнул. Наклонившись, я тщательно отчистил с отворотов брюк налипшую грязь. Чувствовал я себя отвратительно. Люди начали расходиться, вскоре только мы с Йоханном остались у могилы и таращились в яму, где лежал гроб и славный парень с золотым сердцем.

Все стало грустным. Жутко грустным.

Я пробормотал:

— Удачи, метельщик — там, куда вы идете.

 

Обсуждение текста проходит также на сайте «Нашей Газеты»

Проект осуществлен в рамках программы «Swiss Made в России. Обмен в сфере современной культуры. 2013—2015» Швейцарского совета по культуре «Про Гельвеция».