Фото: Andor Elekes
Фото: Andor Elekes

Олег Лекманов, профессор факультета филологии ВШЭ, 1967 года рождения

В детстве в Москве для меня главными были два места: Красная площадь и район близ метро «Войковская», где жила бабушка. Окна ее квартиры выходили на Ленинградский проспект. По утрам, когда все еще спали, я залезал на широкий подоконник и считал иностранные машины, рекорд был 100 штук за три часа. Но я не совсем честно играл: считал еще и венгерские Ikarus и польские Nysa.

Красную площадь я запомнил вечерней. До сих пор не могу спокойно смотреть на рубиновые звезды. То, что они воплощают, я ненавижу, но мне будет ужасно жалко, если их уберут. Когда я стал взрослеть и бродить по Москве самостоятельно, она для меня начала меняться. Больше всего мне полюбились Патриаршие пруды: обнимался там со всеми памятниками зверюшек из басен Крылова, а избранным еще жал руки. Патриаршие стали для меня святым местом, даже подгадал так, чтобы мой первый поцелуй случился там. Сейчас Патриаршие пруды — это ужасно. Во-первых, там стоит отвратительный, хотя и не без остроумия спроектированный дом «Патриарх». Во-вторых, они превратились в место сбора всяческой гопоты. В общем, я почти перестал там бывать.

Главной книгой в 15 лет был Ремарк. Первый выпитый мной алкоголь – это Ремарк. Не было рома, но я пытался заменять его советскими аналогами. Голова болела страшно. Столько, сколько я пил в период антиалкогольной кампании, я не пил никогда. Были так называемые пивняки: автоматы с пивом по 20 копеек. Оно всегда было страшно разбавлено, может, поэтому мы и выжили. При этом в нашей жизни практически отсутствовали наркотики. У меня был только один знакомый, который сидел на таблетках: продавал вещи из квартиры и потихоньку кончался. Это был, повторяю, единичный случай.

Фото: www.pastvu.com
Фото: www.pastvu.com

Во время Олимпиады я был в подмосковном лагере «Маяк», Москва вообще была пустой, все нежелательные элементы оттуда вычистили. В магазинах вдруг появились товары, в частности, пепси-кола и липкая эстонская жвачка Kalev. С одной стороны, это был апофеоз мерзкой советскости, с этим ужасным медвежонком, с Львом Лещенко и нашими войсками в Афганистане. А с другой — в жизни Москвы вдруг проступило что-то западное. Что-то такое замерцало и пропало. Было ощущение, что тебя поманили, а потом, как у кота изо рта, вытащили сосиску.

Брежнев разваливался на глазах, но было ощущение, что он вечен. 80-й год был для меня временем пламенной ненависти к Советскому Союзу. Я сознательно не пошел в комсомол. Родители не были диссидентами, но ощущение презрения и тоски по отношению к советскому настоящему в семье всегда доминировало. Это было время циничного вранья: политинформации, разоблачение Сахарова людьми, которые не знали даже, кто он такой. Насколько я представляю себе, скажем, 30-е — это было страшное время, но тогда не процветал цинизм, были люди, которые действительно верили в советскую бодягу. А в 80-е все понимали, что никакой коммунизм не будет построен, что все это фальшак. При этом работала пропагандистская машина, по телевизору старушечьими голосами дети прославляли БАМ и Брежнева. Вокально-инструментальные ансамбли пели про тот же БАМ, а при этом косили под Deep Purple и Beatles.

Когда умер Брежнев, по телевизору отменили концерт на День милиции, который все смотрели. Смерть Брежнева была ровно противоположна ощущению от смерти Сталина, насколько я могу судить. Церемониально все, конечно, было очень похоже, но это уже был абсолютный фарс. Слишком высок был уровень усталости от этого человека на батарейках, которого постоянно заводили. Например, в школе, где я учился, только что в голос не смеялись.

Неизвестный автор, 1980 год
Неизвестный автор, 1980 год

Комсомольцы были худшими. Это были мальчики и девочки, которые просто светились от своего цинизма, это начиналось в старшей школе, и на первых курсах университета их уже сразу было видно. Для меня это всегда был шок: вот ты выпиваешь, разговариваешь с каким-то мальчиком, и вдруг он превращается в такое животное, делающее карьеру существо, готовое идти по трупам. Я был американофилом, ходил в джинсах в школу, со значком Леннона в институт, болел за канадцев, когда наши играли с ними в хоккей. Ходил покупать пиратские пластинки у барыг. Помню, была история: я долго копил деньги на альбом The Beatles — Abbey road. Когда появились менты, получилось так, что деньги я уже отдал, а пластинку еще не получил. Все стали убегать. Но парень-продавец меня догнал и отдал приобретение. Каково же было мое удивление и возмущение, когда это оказалась пластинка кого-то из кобзонов с битловским лейблом. Зачем он меня догонял в этой опасной ситуации?

Тогда же появились кассетные магнитофоны. Был немецкий Grundig и «Электроника» — советское дерьмо. Но даже и с «Электроникой» под мышкой пройтись по улице было круто. В 80-х «Машину времени» сменил «Аквариум». Что-то сдвинулось, потому что «Машина» все-таки еще вписывалась в БАМ. Это было время, когда появились фанаты — спартаковцы, динамовцы... Они стали почти общественным явлением на фоне скуки, тоски и беспредела. Было сильное неофашистское молодежное движение. Среди моих дальних знакомых были мальчики, которые ходили во всем черном, в день рождения Гитлера проезжали на мотоциклах, кричали «Хайль, Гитлер!». Свастику они, правда, носить боялись.

Раньше посмотреть хороший фильм в Москве можно было либо в Кинотеатре повторного фильма, либо в «Иллюзионе», либо на закрытом показе через связи с киношным миром. В 80-е Москву стали завоевывать видеомагнитофоны. Ходило несколько фильмов: «Коммандос», «Губная помада», «Греческая смоковница», «Полет над гнездом кукушки». Это взрывало мозг. Появились видеосалоны, там все очень четко делилось: были боевики, были мультфильмы и эротика. В 1988 году на Таганке открылся видеосалон, где крутили фильмы «для избранных». Там я пересмотрел все что можно: Феллини, Антониони, Формана. Возникло ощущение, что мы живем более-менее в одном ритме со Штатами и с Европой.

Когда появился Андропов, общество сильно расслоилось. Были люди, которые поверили, что вот пришел человек, который хочет порядка. Я воспринимал это как фарс: пришел очередной старикан, понятно, что наводить порядок в таком возрасте поздновато. Люди знали, что он бывший гэбэшник, у большинства из моего окружения отношение было: лишь бы только не успел напортачить, ничего мерзкого сделать. Помню, как мы пришли днем в кинотеатр, чуть ли не на «Амаркорд», посреди сеанса включили свет и стали проверять, почему люди в зрительном зале, а не на работе. Когда Андропов умер, кто будет следующий, мы определили по тому, кто стал председателем похоронной комиссии. Это всегда был верный признак. Когда следующим оказался Черненко, это был полный ***. Я не могу сказать по-другому. Брежнев был полупокойник, Андропов — старпер, но когда это существо стало нами руководить, это было уже совсем стыдно. Не верьте тем людям, которые говорят: «Мы знали, что СССР долго не продержится!» Ощущение было абсолютной вечности: что это будет тухнуть, гнить, разлагаться, будут червяки, но не кончится никогда. На Горбачева сначала тоже особой надежды не было, очередная партийная физиономия, ну, помоложе остальных. Он производил впечатление провинциала, ко всем обращался на «ты», бывало даже на «ты» и по имени-отчеству — в знак одобрения, их партийного, омерзительного одобрения. В одной из первых своих речей в роли генсека Горбачев читал какую-то речь и упомянул Сталина в хвалебном контексте — до этого его вообще не упоминали. Народ забеспокоился.

Фото: www.pastvu.com
Фото: www.pastvu.com

А потом Горбачев на партконференции в Ленинграде оторвался от бумажки и стал говорить человеческим языком. Это была фантастика. Тогда все покатилось, не очень быстро, но покатилось. В 86-м, в армии, я пришел в библиотеку, а там апрельский номер «Огонька», на обложке Ленин, листаю со скукой — и вдруг портрет Гумилева. О, Господи! Отношение было очень осторожное. Не верилось в то, что сейчас кажется снежным комом. Были шаги то вперед, то назад (по их же собственному присловью «два шага вперед, три назад»). Только с 87–88 года пришло ощущение, что все-таки это, наверное, необратимо. В «Дружбе народов» опубликовали «Детей Арбата», напечатали Мандельштама, вышел фильм «Покаяние». Мы говорили: смотри, вот это напечатали, и это, и вот это. Но лишь когда опубликовали Солженицына и показали по всей стране порнографический фильм «Калигула», стало понятно: все, обратной дороги нет. Что-то стало по-другому, когда возник Ельцин. До этого все делали вид, что они «там не стояли», никто не каялся — это была общая советская политика. Ельцин сказал: «Вы спросите меня, почему я раньше против этого не протестовал? Я боялся». После этого было ощущение, что достигнут некий новый уровень, как в компьютерной игре.

Афганистан — это было очень страшно. Ощущение жуткой и абсолютной бессмысленности от пребывания там наших войск. Цинковые гробы, чтобы поддерживать режим, про который и не знал-то никто толком. Мне кажется, наше вторжение в Афган не одобрили даже вполне лояльные советские люди. Только комсомольские рожи трындели что-то про братскую помощь и интернациональный долг. Афганистан был лакмусовой бумажкой для того, чтобы отделить людей от нелюдей.

Осознание, что то, чего хочешь ты, бесконечно далеко от того, о чем мечтает большинство людей в этой стране, на самом деле очень тяжелое ощущение. Я в последние годы изо всех сил стараюсь, слежу за собой специально, чтобы оно не перерастало в презрение. Люди несчастные, их обманули, большинство не виновато. Но легче не становится: люди говорят про белое — черное, про черное — белое (взять хоть омерзительную историю с запретом на усыновление русских детей), хотят быть рабами. Наверное, с 88-го по 95-й год был очень короткий период в жизни, когда я себя ощущал заодно с правопорядком, заодно со всеми. Не может быть: люди хотят того же, чего и я! Но здесь надо сделать уточнение: я жил в Москве. Это прозвучит пафосно, и слово «родина» скомпрометировано сейчас так, что его даже произносить не хочется, поэтому скажу по-другому: когда я понял, что хочу быть филологом, что хочу заниматься русской литературой, то решил, что правильно будет остаться здесь. Когда я возвращаюсь в Москву, выхожу в город, то чувствую себя как в старом, мягком, сальном халате. Я все здесь знаю. За границей я чувствую себя наблюдателем. И, может быть, 37-й год уже наступил, но у меня остается ощущение этого халата: грязного, с дырками. Я осознаю, что это обломовщина. Но ведь быть Обломовым так уютно!

Другие тексты проекта:

Прогулки по Москве. 40-е. «Я думал, что Сталин будет всегда»

Прогулки по Москве. 50-е. «Все очень боялись атомной войны»

Прогулки по Москве. 60-е. «Москва пустынная, спокойная, никто тебя не трогает»

Прогулки по Москве. 70-е. «Это было унизительно, но тогда мы этого не понимали»

Прогулки по Москве. 90-е. «Облако агрессии накрыло Москву, как булгаковская тьма, пришедшая с моря»

Полная версия проекта здесь:

Здесь можно скачать приложение TheQuestion.ru, чтобы задавать свои вопросы и писать ответы.