Иллюстрация: Koyukahve/Getty Images
Иллюстрация: Koyukahve/Getty Images

Я умерла в феврале 2004 года: смертью мне стал санный след, идущий вокруг горы и дальше вниз, одром мне был наст. Рабочая упряжка из двух оленей, ненецкий каюр Вадим, полная луна и тундра, блестевшая в лунном свете, как южное ночное море в штиль, — вот что происходило со мной за минуту до гибели. Нетривиальная смерть, мне понравилась: вы не слышали, что произошло с Белоиван? Что? Да умерла же. Как?! Ой, такой ужас, замерзла в тундре, да вы что, да-да-да, еще в том в феврале; а что она там делала, в тундре-то? — да кто же теперь знает, но, говорят, не хотела ехать, очень не хотела — по работе отправили.

Это неправда. Во-первых, не по работе, а после. Во-вторых, я  жаждала туда попасть, как некоторые глуповатые девушки жаждут попасть замуж.   

Я стремилась в эту февральскую тундру так, как будто было мне там обещано великое счастье — я и от бабушки ушла, и от дедушки ушла, и от пограничников ушла я — у всех, буквально у всех проверили паспорта в той левой вахтовке на режимном маршруте  «Уренгой — Самбург», только у меня не проверяли, в прямом смысле махнули рукой — до меня было далеко тянуться и я была наряжена в комбинезон мужа моей тети: нагрудная светоотражающая надпись «Таркосаленефтегаз» стала мне охранной грамотой; господи, да я была счастлива все мое ямальское время и совершенно не планировала умирать. Так само вышло; ну, а раз само, то и ладно. Хорошо.

Хорошо было лежать под луной и уже ничего не бояться: ни упасть с нарт (сделано), ни замерзнуть (сделано-сделано-сделано), ни того, что придет росомачок и укусит за бочок (мертвому ли человеку жалеть свой бок для росомахи?). Мой труп ничего не хотел, ничего не чувствовал и никаких претензий мирозданию не предъявлял; единственное, что его беспокоило, — это свет луны, от которого хотелось умереть еще глубже: луна, как фельдшер скорой помощи, грубо оттягивала мне веки и тыкала в глаза лучом, будто б разумела что-то в реакциях зрачка. Чтобы обмануть фельдшера с его ярким скальпелем, я перестала закрывать глаза, и они замерзли открытыми. Сквозь них, разбив лед изнутри, вышла моя душа.

Я слышала стеклянный звук, а потом увидела себя со стороны. В этом смысле все было как у всех: и проклевывание души сквозь кожаные ризы, и полное покидание ею тела, и краткий обзор окрестностей (вид сверху, вид сверху-справа, вид сверху-слева, вид на собственный труп в контексте окружающей действительности). Труп произвел на меня странное впечатление: я его не узнала. Поверх наста была аккуратно сложена — руки вдоль туловища, ноги параллельно друг другу — ритуальная ростовая кукла. Она была одета в ненецкую одежду из многих оленьих ног, на голове у нее был повязан зеленый платок поверх шапки, на ногах валенки, на руках не помню что: должны были быть какие-то рукавицы, но я их не разглядела — мне быстро наскучило себя рассматривать, и я улетела.

Конечно, если бы я надела в тот выезд не женскую ягушку из летнего камуса, а комбинезон «Таркосаленефтегаз» (тетин муж настоятельно рекомендовал мне его: «в этом тебе тепло будет»), или хотя бы мужскую малицу из зимнего оленьего меха, то ничего бы со мной не случилось, но пастухи — я увязалась с ними заворачивать стадо — сказали, что всех дел от силы на час-полтора, и малицу я решила не надевать. Малица тяжелая, десять килограмм. Малица — это зимний домик улитки-пастуха, в малице можно спать на снегу, но без привычки к ней ни ловкости рук, ни скорости ног нету у человека, а есть одна лишь надежность. Комбинезон тоже был вполне надежен, но надеть его в поездку за оленями мне не разрешили, потому что олени боятся людей в спецодежде нефтяников. Стойбищные женщины дали мне ягушку, нашли подходящую по размеру: «На час-полтора не замерзнешь». Вместо полутора часов мы проездили двенадцать. Двенадцати часов оказалось достаточно, чтобы перестать дорожить жизнью.

Стадо в три тысячи голов исчезло. Следов была полная тундра: свежие, но уже дочиста обглоданные остовы оленей то здесь, то там; собственно следы — росомашьи и оленьи — сначала пришлось долго распутывать их по сплошь вытоптанному на многие километры снегу, а затем часами нагонять убежавшее стадо, часами разворачивать перепуганных оленей и перегонять их на запланированное место. Примерно в середине процесса я уже не чувствовала никакого холода (тепло ли тебе, девица? — да сойдет, дедушка), а потом, окончательно одеревенев, упала с нарт, когда упряжка Вадима неслась домой в стойбище по длинному спуску вокруг горы.

Среди мест, которые быстро, взахлеб, кинулась посещать моя душа, запомнились два.

Первое — шалаш на берегу тропического озера, в котором я жила на правах владелицы. Да, совершенно точно: это был мой шалаш. Кроме шалаша, у меня была лодка, и я ловила рыбу, стоя в ней на коленях. Снимая рыб с крючка, я морщилась точно так же, как морщусь, нечаянно видя, как кто-нибудь снимает рыб с крючка. Я заглянула в шалаш: в нем лежали какие-то вещи в пластиковых пакетах. Видимо, что-то из этих вещей было постелью, а остальное, может быть, одеждой. Я отчетливо понимала, что смогу узнать суть этих вещей, если сделаю усилие для возникновения желания узнать, но мне не было интересно узнавать даже то, сколько мне в этом шалаше на берегу голубой воды лет.  

Второе место я запомнила во всех подробностях, но понять его смысл и назначение мне как раз и не позволили: при попытках проникнуть в суть меня отбрасывало в стратосферу, и оттуда, с высоты, подробности становились почти неразличимы.

Это был морской берег. Широкий галечный пляж, по всей длине которого валялся выбеленный плавник; кое-где виднелись ржавые бочки из-под ГСМ, не принятые морем. Я шла по пляжу, глядя под ноги, и время от времени наклонялась за желтыми и красноватыми полупрозрачными камешками. Это янтарь, думала я, значит, море — Балтика (на этой мысли меня выбросило в стратосферу первый раз). В какой-то момент, увлекшись камешками, я перестала думать про географию, а когда подняла взгляд, увидела в стороне странное сооружение: это тоже был шалаш, но не жилой, а какой-то — (в стратосферу).

Собственно, речь шла о полутора десятках бревен плавника, выстроенных конусом вокруг ржавой бочки. Я стала приближаться к сооружению и увидела, что на оконечности одного из бревен надета кукольная голова. Вопросов было так много, что меня вышвырнуло в небо уже окончательно: спустившись оттуда, я больше не смогла найти дорогу к этому пляжу.

А потом приехал Вадим, почти возле самого стойбища обнаруживший мое отсутствие позади себя, и стал поднимать мой труп на нарты. Поскольку с Вадимом, да и вообще со всей его семьей у меня были исключительно хорошие отношения, я стала помогать ему уложить меня так, чтобы я больше не падала с нарт; в процессе я обратила внимание, что он сильно расстроен всей этой ситуацией. Мне стало стыдно, и я из вежливости вернулась в тело. Еще несколько дней мне было неуютно и неловко в нем находиться — будто бы взяла без спросу чужую, уже надеванную пижаму и хожу в ней повсюду, и все знают, что пижама не моя, как не был моим комбинезон «Таркосаленефтегаз», и мне самой пахло от этой одежды посторонним человеком — но какие у меня были варианты? Сперва я надела на себя себя, затем комбинезон, а затем привыкла. И глаз — левый; душа прорвала мне левый глаз — зажил: мне его мазали чем-то вонючим, от чего меня тошнило, но глаз переставал болеть, и я привыкла к полушаманским процедурам так же, как привыкла к пижаме с чужого плеча.

Еще мне мазали горло, но ангину я привезла с собой из ночевки в Уренгое, а не из смерти в тундре — я даже надеялась, что смерть отменит ангину, но она вернула мне все, с чем я в нее приходила. Горло болело в основном по ночам. Я просыпалась оттого, что не могла глотать, и слюни текли прямо на оленью шкуру моей почетной лежанки возле алтаря. Между алтарем и мной помещался мой рюкзак. Я выпрастывала руку из-под верхней оленьей шкуры, доставала из рюкзака антиангиновую конфетку и чавкала ею на весь чум, потому что нос у меня тоже работал кое-как.

От моего чавканья просыпались три собаки-пенсионерки, спавшие в чуме возле входного полога. Они будили белого кота без имени, которого накануне весь день впрягал в игрушечные нарты хозяйский сын Витька. Весь этот зверинец сползался ко мне на признаки еды и рассаживался у меня в ногах, делая вид, что совершенно не смотрит на меня. Керосиновую лампу в чуме никогда не гасили, и зверье отбрасывало на покатую стену длинные тени с рогами. Кроме того, я каждый раз обнаруживала рядом с собой двух кукол-идолов, в которых жили духи чьих-то предков. Вот это было по-настоящему странно, потому что место идолов находилось по штатному расписанию возле лежанки главы рода — Хэно Нэя, на противоположной стороне чума, а каждую ночь оказывались в моем изголовье. Нэй просыпался в третью очередь — после кота и собак. Он засекал зверье в неположенном месте и, начхав на сон остальных домочадцев, принимался орать на живность, которая мешает спать русской гостье. От Хэнова ора пробуждался в люльке младенец Майна. У Майны был хорошо поставленный бас. Мать Людмила не просыпалась вовсе: колыбельную она пела на ненецком, находясь в глубоком сне, а снилось ей всегда что-то невеселое — смысл песни ускользал от меня, зато зловещие интонации были очень доходчивыми, и волосы на голове моей натуральным образом шевелились от ужаса.

Колыбельная будила Витьку, который вставал, писал в горшок возле железной «буржуйки» и на обратном пути к своему месту обязательно наступал на край кота. На котовый звук вскакивал Вадим. Он тоже не просыпался полностью, и в полусне выбегал вон из чума — проверять, все ли в порядке с ездовыми, «домашними» оленями, что всегда паслись на территории стойбища. Завидев в непривычный час человека, оленегонные собаки поднимали спросонок такой лай, что из остальных четырех чумов тут же выбегали вооруженные до зубов полуголые оленеводы. Мужчины немного стреляли в воздух из карабинов «Сайга», отгоняя воображаемую росомаху, и расходились обратно. «Нет никого», — говорил Вадик, возвращаясь на шкуру. Горло мое тем временем от конфеты  постепенно успокаивалось, и я засыпала.

Потом как-то раз я не спрятала антиангиновые леденцы в рюкзак, и их слопал Витька. Так что ночи в стойбище стали с тех пор спокойными, тем более что горло мне наконец вылечили жиром какого-то специального местного животного; кажется, это был барсук или, возможно, все та же росомаха. Было довольно противно, но ангина прошла, как ее и не было. А потом зажил и глаз, порванный моей неловкой душой.   

Шалаш в тропиках я почти не вспоминаю, хотя иногда он снится мне, участвуя в совершенно разных снах, и дорога к нему у меня тоже всегда разная, но, несмотря на это, я всегда начинаю узнавать ее загодя. А вот шалаш на галечном, преисполненном янтарем пляже наведывался в мою память все эти годы и во всех подробностях. Назначение явно ритуальной постройки не давало мне покоя; я задавалась этим вопросом тысячи раз и даже — в температурном бреду — получала какие-то ответы, которые забывала, начиная выздоравливать.

А потом забыла.

Наша маленькая фотоэкспедиция на северо-восток Таймыра высадилась на галечный пляж после многочасового перехода на «Хивусе» вдоль побережья моря Лаптевых. Нам предстояло провести здесь несколько часов — нужно было дать драйверу возможность отдохнуть и выспаться. Первым нашел сердолик Макс: прозрачный оранжевый камешек на его ладони источал мед, и я кинулась поискать себе таких же. Складывая камешки в карман, я чувствовала, как накатывает на меня волна узнавания. Оказалось, что волной можно управлять: наклонишься за камешком — она вырастет до неба, положишь камешек в карман — накроет тебя с головой, нечем дышать.

Вдоль всей береговой полосы белел плавник, в котором, как в паутине, запутались мертвые бочки из-под ГСМ. Я долго шла, глядя под ноги, и не решалась поднять взгляд, но в конце концов этого было не миновать: в какой-то момент я посмотрела вперед, вправо и увидела то самое сооружение — бревна плавника, выстроенные шалашиком вокруг ржавой железной бочки. На конце одного из бревен было нацеплено что-то шарообразное, и даже если бы это оказался поплавок от рыболовных сетей, картина все равно была бы идентичной той, что озадачила мою душу двенадцатью годами раньше.    

Я поменяла траекторию и пошла к шалашу.

Кукольная голова из моего посмертного путешествия смотрела мне в глаза. Ее волосы трепал ветер, в них запутался обрывок синей капроновой веревки. Я осторожно выпутала его из кукольных волос и сунула в карман. Внутри меня стало пусто и тихо, как будто я выполнила свою миссию — в чем бы она ни заключалась. Утилитарное назначение шалаша не оставляло никаких сомнений, так как был он единственным укрытием на всем этом голом и ровном, как стадион, побережье.

Синюю веревку из кукольной головы я случайно не выбросила, а, привезя домой, положила в ящик письменного стола. Сперва постоянно натыкалась на нее, выдвигая этот ящик, а затем перестала: веревка куда-то исчезла.