Гузель Яхина: Когда нам больно, мы кричим
Она ждала меня в «Магадане». Пока добирался до ресторана, думал, как мы вдвоем отсюда пойдем. Вокруг снег, месиво под ногами, машины, норовящие обдать тебя грязью из-под колес. И хрупкая женщина в очках, со стрижкой под мальчика. С большой черной кожаной сумкой, способной вместить множество авторских экземпляров. Но к нашей встрече тираж последней книги Гузель Яхиной «Эшелон в Самарканд» еще не пришел из типографии. Поэтому на интервью она берет с собой фальшмакет: снаружи обложка, а внутри пустые страницы. Но для фотографов и журналистов это не имеет значения. Все равно «Эшелон» многие из них будут читать в электронном варианте. Это дешевле, чем покупать книгу в магазине, и места в доме она не займет.
Кстати, сама Гузель уже несколько лет назад перешла на чтение в ридере. Не стесняется в этом признаться. Да, поначалу была ломка. Все внутри восставало против святящегося экрана с буковками, а потом как-то попривыкла и даже стала получать удовольствие от того, что можно самой увеличить размер шрифта. Впрочем, когда она пришла к нам в редакцию «Сноба», ее уже ждала стопка книг ее первого бестселлера «Зулейха открывает глаза» и шариковые ручки наготове. Вся редакция и съемочная группа подготовились к встрече с известной писательницей и ожидали своей порции автографов.
Наша жизнь соткана из противоречий: с одной стороны, все вокруг твердят о смерти бумажной книги, с другой — многотысячные тиражи Яхиной исправно сметаются с книжных полок. И не только в России. «Зулейха» переведена на 40 языков. Да и второй роман «Дети мои» тоже занял прочные позиции в списке главных национальных бестселлеров. А ведь это вовсе не «ироничные детективы» для метро и электричек. Трудное чтение, где сошлись история страны и история маленького человека, попавшего в страшный водоворот коллективизации, индустриализации, самых разных войн. И несет его в этом потоке, крутит, как щепку, норовит прибить к самому дну, но человек выплывает, не сдается. И в этом одиноком усилии, в его скромной победе, никем не воспетой и даже никем особо не замеченной, больше правды и смысла, чем во всех многостраничных рассуждениях «о судьбах Родины» и противоборстве с «кровавым режимом».
Герои Яхиной ни с кем специально не борются, они просто живут, отвоевывая у небытия каждый божий день. По горстке, по спичке, по кусочку непропеченного хлеба со жмыхом. Ее романы — это, кроме всего прочего, всегда инструкция по выживанию для нормальных, совсем не «железных» и не героических людей. И, может быть, поэтому, когда сегодня мы вчитываемся в их судьбы, то невольно ловим себя на каком-то необъяснимом тайном сходстве с ними. Неслучайно во всех трех романах Яхиной имеется автобиографический мотив. В сложной, затейливой ткани текста есть тайные нити, не только напрямую ведущие в государственные хранилища и библиотеки, но и в частные архивы и семейные альбомы. То самое «непрошедшее время» оживает под ее пером. И даже то обстоятельство, что свою «Зулейху» Гузель посвятила памяти бабушки Раисы Шакировны Шакировой, а «Дети мои» — дедушке, тоже способно рассказать о многом.
Наверное, это книги, которые были адресованы и посланы им вслед, как прощальный взмах руки с вокзального перрона. «Эшелон на Самарканд» посвящен памяти отца Шамиля Загреевича Яхина. Он умер как раз тогда, когда Гузель заканчивала свою книгу. Так совпало, что он был сыном одного из тех, кого спасло ГПУ и подведомственный ему Комитет по защите детей от неминуемой гибели в 1922 году. Именно тогда, во время голода, были организованы «поезда Дзержинского», на которых из Поволжья вывозили беспризорников в более хлебные районы. Конечно, во время этих переездов было немало жертв, но кто-то и спасся, как дедушка Гузель Яхиной.
— Да, это маленький кусочек семейной истории, от которой мало что осталось, — рассказывает Гузель. — Доподлинно известно только, что дедушка, 1909 года рождения, сразу после 1917 года был отдан в детский дом. Многодетная крестьянская семья не могла его прокормить. Лишний рот. Мне долгое время казалось, что это жестоко, но потом я поняла, что это был единственный шанс для него спастись. Вначале он жил в детском доме. В какой-то момент он оттуда сбежал, долго беспризорничал, а потом его отправили с такими же ребятами в Туркестан. Там он тоже сбежал и опять оказался на улице. А потом каким-то образом вернулся к себе в Татарию. Я знала эту семейную сагу, но без всяких деталей и подробностей. И когда у меня появилась идея написать о беспризорниках 20-х годов, то возникла тема поезда, а вместе с ней и тема голода, о котором мы почти ничего не знаем. И все эти мальчики, о которых я пыталась писать, и вся их жизнь — это производная от того страшного голода, который длился, по подсчетам историков и специалистов, с 1918 по 1923 год. И тогда я решила развернуть действие своего романа в конце 1923 года, чтобы обобщить и показать итоги первых революционных пяти лет. Причем мне хотелось, чтобы это был некий коллективный опыт, данный сквозь призму детского и взрослого восприятия.
— Вы как-то сказали, что невозможно двигаться в будущее, имея за спиной огромные исторические дыры, лакуны в несколько миллионов жизней. Фактически в каждом своем романе вы пытаетесь эти дыры если не залатать, то наполнить новыми фактами, документами, новой правдой. Что вы для себя открыли на этот раз, когда погрузились в историю большого голода начала 20-х годов?
— Если мы говорим о голоде, то урон от него не исчерпывается страшной цифрой в пять с лишним миллионов человек. Это только количество погибших. Основной массив айсберга, конечно, скрыт от наших глаз и только в статистические цифры не умещается. Голод 20-х годов — это не только те, кто умерли от голода, но это и рост бандитизма, и проблема беспризорников — полтора миллиона детей остались на улице. Дети быстро становились наркоманами, алкоголиками, ворами. Но и это еще не все. Они были брошены на произвол судьбы в прямом смысле слова: младенцев тогда часто подбрасывали в проходящие поезда. Все это не могло в дальнейшем не сказаться на моральном и физическом здоровье нации. Это вело к деформации семейных связей. Как может относиться к институту семьи мальчик, которого сдали в детский дом? Наверное, у него будут странные, сложные отношения с собственными детьми. Это такая травма, которая не излечивается за одно поколение, а ее последствия в том или ином виде продолжают распространяться дальше, как эпидемия. Половая распущенность, проституция малолетних, венерические болезни, ранний опыт бандитизма и воровства — вот что скрывает страшный айсберг под названием «большой голод».
— А что вас больше всего потрясло?
— Когда ты погружаешься в эту тему, то с удивлением замечаешь, что психика начинает приспосабливаться, нормой начинает казаться то, что ею никак и ни при каких обстоятельствах быть не может. Много дней я провела в Национальном архиве Республики Татарстан, досконально изучала многочисленные сборники документов под названием «Голод в СССР», сборники «Советская деревня глазами ВЧК-ОГПУ-НКВД» — свидетельства сотрудников органов, которые производили расследования разных преступлений на почве голода и просто докладывали с мест об обстановке. Сегодня, как мне кажется, уже можно составить довольно-таки объективную картину произошедшего. Но когда только этому посвящаешь дни и месяцы, погружаясь в весь этот мрак, то открываешь для себя невиданную способность блокировать чувства. Срабатывает инстинкт самосохранения. Да, ты не можешь не читать — это твоя работа, но в какой-то момент ты уже не в состоянии реагировать, подключаться эмоционально. Иначе это может ввергнуть тебя в тяжелейшую депрессию. Вот эта атрофия души была для меня самым неожиданным и неприятным открытием. Невольно закрадывалась мысль, что если я, вполне сострадательная к чужим несчастьям женщина, так быстро привыкла к бесконечным убийствам, смертям, актам каннибализма, то что же говорить о людях, которые среди всего этого жили? И тогда возникает вопрос: а что же есть норма, где граница, отделяющая человека от зверя, которую так легко можно сдвинуть или даже вообще ликвидировать? Весь опыт последующих десятилетий показал, какой зыбкой была эта граница — почему многие преступления тридцатых годов и стали возможны.
— У вас в романе очень подробно, с какой-то любовной обстоятельностью описаны разные вагоны эшелона. Некоторые из них были купе первого класса, которые, конечно, были предназначены не для перевозки толпы беспризорников, а задуманы и созданы совсем для другой жизни. Вы никогда не задавались вопросом, почему эта красивая, комфортабельная, налаженная жизнь так легко рухнула в 1917 году, так легко сдалась под напором разрушительных сил?
— Я много думала об этом. Но у меня нет ответа. Если вдуматься — чем была русская революция? Маленькая горстка людей совершила государственный переворот. И огромное большинство подчинилось силе. Но не только силе штыков. Идея победила жизнь. И этот эшелон — лишь наглядная тому иллюстрация. Похоже, что сама идея оказалось такой привлекательной и такой совратительной, особенно для тогдашних молодых умов и сердец, что во имя нее можно было пойти на любые жертвы и преступления.
— Вы сказали, что документы и архивы, касающиеся событий начала 20-х годов, открыты для исследователей. Но вы вряд ли станете отрицать, что сегодня в нашем прошлом существуют целые зоны умолчания, которых по-прежнему лучше не касаться, чтобы не нарваться на обвинение в непатриотизме или очернении собственной истории. Чего стоит недавняя дискуссия по поводу возвращения памятника Дзержинскому на Лубянскую площадь! И как-то все уже давно смирились с существованием Мавзолея. Наверное, понимают всю бесперспективность закрытия этого заведения. Что вы по этому поводу думаете?
— Если говорить конкретно, то я за то, чтобы несчастное тело или то, что от него осталось, наконец предали земле. И я против того, чтобы памятник Дзержинскому стоял на Лубянке. Это очень символичная пустота, в которой есть некое послание другим поколениям. А если говорить о болезненном восприятии нашего прошлого, то боль — это очень естественная реакция организма. Ведь когда нам больно, мы кричим. Когда нам плохо, мы или замыкаемся, или начинаем громко возмущаться. Многие травмы прошлого так и не были проработаны ни формально, ни психологически. Лучший способ избавиться от них — говорить, приводить факты, доставать из спецхранов документы. Но это должен быть спокойный и разумный разговор. Без всегдашней нашей ярости и остервенения.
— А как вам кажется, этот разговор возможен в нынешней России?
— Сегодня, думаю, нет. Завтра — может быть. А вот послезавтра этот разговор состоится наверняка. Я в это верю.
— Вы такой исторический оптимист.
— Иначе как жить? Поэтому я убежденный оптимист. Маятник общественных настроений постоянно раскачивается то влево, то вправо. А надо зафиксировать точку отсчета и начать спокойный, уважительный разговор. Если честно, я совсем не думаю, что книга может что-то сегодня изменить в жизни общества или страны. Я лишь смею надеяться на маленькие изменения в душе моего читателя. Даже не знаю, что это может быть. Желание чуть больше узнать о прошлом своей семьи, например? Или потребность поговорить со старшими о времени их детства и юности? Но если такое движение в душе вдруг возникнет, я буду счастлива.
— Мы говорили о том, что прототипом для одного из героев «Эшелона» был ваш дедушка. И что всю жизнь он был убежденным коммунистом. Как это возможно?
— О да! Он считал, что всем был обязан советской власти. А главное — тем, что его спасли от голодной смерти.
— Он никогда не задумывался о том, что, если бы не эта власть, он бы не оказался в детском доме?
— Как раз об этом я написала «Эшелон на Самарканд». В сознании деда навсегда осталось, что родители отдали его в детский дом, а советская власть его спасла. И даже тот факт, что половина детей, с которыми он ехал в Самарканд, по дороге умерла, не могла повлиять на его установки и убеждения. Он-то выжил! Он и есть тот самый мальчик Загрейка, для которого существует только один герой и спаситель, начальник поезда Деев. В каком-то смысле он повторил судьбу многих своих сверстников.
— У вас в начале романа есть еще очень сильный, можно сказать, кинематографический образ: безымянная, измученная женщина бежит за поездом и в последний момент ухитряется швырнуть под ноги начальнику поезда Дееву красный сверток, который оказывается новорожденным младенцем, завернутым в кумачовый флаг. Подброшенное дитя революции.
— Да, они все были этими детьми. И даже при живых родителях часто ощущали себя обитателями одного большого сиротского дома, где можно выжить, только свято веря в правоту Идеи и того, кто ее воплощал. Для меня, когда я пишу книгу, всегда важно понимание двух линий: линии Большой истории и линии маленького человека. Это то, что я стараюсь всегда сплетать. При этом я понимаю, что не пишу учебник по истории. Поэтому стараюсь не слишком утомлять читателя своими историческими изысканиями. Тем более что зачастую сам материал начинает подсказывать какие-то нетривиальные ходы и неожиданные повороты. Вначале ты посвящаешь много времени изучению эпохи, а потом уже эпоха начинает вести тебя за собой.
— Вы как-то назвали одним из самых сильных образов в русской классической литературе Вассу Железнову. Можно ли считать ее некой ролевой моделью для современных женщин?
— На самом деле таких женщин, как Васса, я наблюдала в нашей действительности очень часто. Кстати, этот образ был актуален и в позднее советское время. Можно вывести за скобки все, что касается экономической составляющей, — тогда ведь у нас был социализм, — но если речь о силе характера, об авторитарном мышлении, о способности подчинять всех своей воле и силе, то, безусловно, Васса — очень характерное явление. А сейчас и тем более. Сколько вокруг женщин, которые могут и вести бизнес, как Васса, и выстраивать свои отношения с ближними и дальними с позиции силы. Другой вопрос, делает ли это их счастливыми? Но мы говорим о сильных образах, которые являются более привлекательными для читателя, чем, скажем, слабые женщины или слабые мужчины. Я получила немало упреков из-за того, что главный герой «Дети мои» получился слишком нежным, слабохарактерным, инфантильным. Я поняла, что читатели предпочитают людей действия.
— Традиционно считается, что галерея мужских образов в мировой литературе гораздо интереснее, чем женских. Вы согласны с этим утверждением?
— Конечно. Исторически сложилось так, что именно мужчины-писатели задавали тон. Они были властителями дум. Мужская психология была им понятнее, а мужские типажи традиционно лучше удавались. А если говорить о западной традиции, то, по сравнению с русской литературой, она гораздо больше женщине позволяла. Мы можем вспомнить Ребекку Шарп из «Ярмарки тщеславия» или Скарлетт О’Хара из «Унесенных ветром» — таких героинь в русской литературе не найти. И даже если речь шла, например, об Анне Карениной, то и здесь драма развивалась из-за отношений женщины с мужчинами. У нас гендер гораздо крепче привязывает женщину к традиционной роли, чем в западной литературе. Своеволия и какой-то деятельной активности в жизни западной женщины всегда было больше.
— А в вашей жизни была литературная героиня, которая служила образцом для подражания?
— Да, в восьмом классе я вдохновилась письмом Татьяны из «Евгения Онегина» и, набравшись смелости, сама сочинила и отправила любовное послание объекту своих притязаний, мальчику из нашего класса. Но это был единственный раз, когда меня вдохновил именно поступок литературной героини. Обычно я всегда примеряла на себя поступки и решения героев-мужчин. Они меня привлекали гораздо больше.
— Женская проза, женская литература — на ваш взгляд, это корректные словосочетания? Или тут таится некий стереотип, от которого пора отказаться?
— Я спокойно отношусь к любому наименованию, включая пресловутую «авторку». Никаких комплексов по этому поводу не испытываю, хотя словосочетание «женская литература» нагружено таким количеством отрицательных коннотаций, что игнорировать их совсем не получается. Женской литературой принято называть книги, написанные женщинами о женщинах. Сюда же относят, скажем, книги Людмилы Улицкой и Людмилы Петрушевской, что для меня невероятно странно. И разное женское чтиво в мягких обложках. Получается какая-то немыслимая путаница, где все перемешано: и серьезная литература, и женские детективы, и любовные романы. И все это идет под грифом «женская литература». Повторяю, я сама отношусь к этому спокойно. Много раз убеждалась в том, что меня читают и мужчины. Часто их можно встретить на презентации моих книг. Особенно на Западе. В России почему-то на встречи с авторами приходят в основном женщины. Для себя я не делю литературу на женскую или мужскую. Есть текст. Если он честен, если он цепляет тебя, ты не задумываешься над тем, какого пола автор. Мне это не важно.
— Что вам больше всего помогло при создании «Эшелона»?
— Наверное, больше всего меня захватила «Книга голода», изданная в 1922 году. Дело в том, что в середине 20-х годов не только выходили книги на эту тему, но даже открывались музеи в Самаре и Саратове. Они так и назывались — «Музеи голода». Там было множество экспонатов, включая фотографии истощенных людей. Но потом эти музеи быстро прикрыли, а их основателей репрессировали. Авторы «Книги голода» — это сами голодающие люди. Они писали стихи, пьесы, воспоминания, рассказы. И это совершенно невозможно читать, потому что в каждой строчке сквозит безумие. Я не знаю, кто они были — рабочие, служащие, грамотные крестьяне? Но понятно, что эти люди живут в аду на границе безумия. После они уже не смогут быть прежними. И об этом своем пограничном состоянии они пытаются рассказать при помощи литературных текстов. Например, человек пишет одну строчку: «Бейте в набат». И расписывает ее вариации на целый лист. Так что это даже уже становится не поэмой, а каким-то плакатом, воззванием, криком о помощи. Этот «набат» потом прозвенит и в моем тексте эхом безумия, разумеется, вызванного хроническим голодом.
— А вообще вы для себя как писатель определили, какую долю натурализма вы можете себе позволить, описывая страдания, голодные муки и смерть?
— Это очень важный вопрос. Надеюсь, что я не перешла ту грань, которая существует в читательском восприятии. В романе присутствует сравнительно немного натурализма. Есть главы абсолютно реалистические, без всякого подтекста. Но есть и абсолютно романтизированные эпизоды, уводящие к стилистике сказки, былины, мифа. Не скрою, мне было важно, чтобы текст романа читался легко, чтобы он был увлекательным. Чтобы тема не оттолкнула, не заставила отложить книгу.
— Правильно ли я понимаю, что большая часть романа была написана в ситуации самоизоляции и карантина?
— Да, это так. Хотя моя ситуация осложнялась тем, что ребенок тоже сидел дома. Но в любом случае то, что отменились все планы, поездки, встречи и можно было сосредоточиться на рукописи, — это, конечно, очень ускорило сам процесс написания. Но в каком-то смысле и осложнило.
— Осложнило? Почему?
— Я поняла, что процессы, которые происходят в настоящем, даже в чем-то трагичнее тех, о которых я писала. Все эти массовые смерти, одна за другой, события на севере Италии, в Соединенных Штатах, гибель врачей от коронавируса — все это происходило прямо сейчас, за порогом моего дома. Это было настолько остро и близко, что в чем-то перекрыло мое восприятие того, что случилось сто лет назад. Долгое время мне казалось, что трагедию 1917 года мы не очень можем понять из нашего сытого, благополучного времени. А сейчас это самое наше время обернулось какой-то своей темной, мрачной изнанкой, к которой мы не были готовы.
— Я сейчас подумал, что неслучайно герои «Эшелона» становятся жертвами тех многочисленных эпидемий, которые тогда бушевали: тиф, испанка, холера… Это все реальность того времени, которая странным образом совпала и с нынешним карантинным бытием. Скажите, как вам кажется, кроме чудодейственной вакцины, на которую сейчас все уповают, существуют ли еще какие-то способы спастись?
— Я думаю, что способ один — помогать другим людям. Это совершенно точно. В ситуации сильнейшего стресса посттравматический синдром возникает у тех, кто бездействует, и гораздо легче проходит у тех, кто пытается спастись сам и спасает других. Действие — это всегда лучший способ выжить.
— Вы верите, что прежняя жизнь вернется? Как опыт пандемии может повлиять на нас?
— Думаю, что эти испытания стали особенно важными для тех, кто пандемию встретил подростками. В конце концов, мы все взрослые люди, которые давно сформировались. Да, было тяжело, но не критично. А вот критичным этот период, уверена, стал для тех, кому 13, 15, даже 17 лет. Можно сказать, они сформированы пандемией. Я не говорю об этом со знаком минус или плюс. Просто знаю, что они видели абсолютную беспомощность взрослых, огромную тревогу, которая охватила планету, огромное количество смертей. А с другой стороны — невиданный подъем интереса к науке. На наших глазах произошли радикальные изменения в самой системе ценностей и приоритетов — это очень важный жизненный поворот. Как дальше это отзовется в судьбах наших детей, не знаю. Но уверена, что бесследно такой опыт пройти не может.
Блиц-интервью
Ɔ. Близкие люди считают, что я…
Закрытая.
Ɔ. Те, кто меня не знают, думают, что я…
Строгая.
Ɔ. И только я про себя знаю, что я…
Не очень строгая.
Ɔ. Фильм, который я готова пересматривать множество раз…
«Фауст» Александра Сокурова.
Ɔ. Я каждый день начинаю с того, что…
Смотрю на рассвет.
Ɔ. У меня лучше всего получается…
Разговаривать с собственным ребенком.
Ɔ. У меня хуже всего получается…
Настаивать на своей правоте.
Ɔ. Лучший совет, который я когда-либо получала…
Совет от Евгения Водолазкина писать другой роман. Чтобы второй роман не был похож на первый.
Ɔ. Самый экстравагантный поступок, который я себе позволила…
Поступить в Московскую школу кино.
Ɔ. Что бы я больше всего хотела узнать о себе из Google?
Я не хожу в Google.
Ɔ. Мой главный учитель в жизни…
Их много. Это и учителя в школе. И авторы книг. Одно имя назвать не смогу. Это будет несправедливо.
Ɔ. Я нравлюсь себе, когда…
Когда роман написан.
Ɔ. Когда я увидела обложку своей первой книги, то почувствовала…
Радость, восторг.
Ɔ. Самое прекрасное место на земле...
Дом, моя квартира.
Ɔ. Успех приходит к тому, кто…
Кто работает.
Ɔ. Настоящий писатель никогда себе не позволяет…
Обижать других.
Ɔ. Женщина лучше мужчин, потому что…
Не согласна.
Ɔ. Я люблю запах...
Огурцов.
Ɔ. Моя жизнь похожа на…
Марафон.
Вам может быть интересно:
- Проститутки, студенческие оргии и невинные дворянки. Каким был секс в царской России
- Ждут, пока привьется Путин, и просто боятся. Почему россияне не хотят вакцинироваться от коронавируса
- Звезды стендапа Александр Незлобин и Елена Новикова — о Навальном и протестах, Путине и шутках о политике, женщинах и геях в юморе