Премия «НОС» изменилась.

Начиная уже с пространства: впервые премию вручали не в театральном центре имени Мейерхольда, а в электротеатре «Станиславский»: просторное фойе, наконец решившее проблему мейерхольдовского столпотворения, и при этом довольно компактный зрительный зал. Но, разумеется, гораздо важнее внутренние изменения премии: в этом сезоне дебютировало новое жюри, которое называют «жюри читателей». Ни одного профессионального литератора среди его участников нет, хотя читатели это, безусловно, квалифицированные: театральный режиссер Константин Богомолов, редактор российского Forbes (а ранее — «Сноба» и GQ) Николай Усков, директор Волго-Вятского филиала Государственного центра современного искусства Анна Гор, руководитель фонда «Устная история» Дмитрий Споров и редактор РБК Тимофей Дзядко. Непосредственно к литературному процессу относятся эксперты: критик Анна Наринская, филологи Константин Богданов и Татьяна Венедиктова.

Предыдущее жюри «НОСа» прекратило работу после громкого решения прошлого года, которое как раз можно назвать демаршем профессионалов: несмотря на то что на протяжении всего голосования уверенно лидировала «Теллурия» Владимира Сорокина, в последний момент победил сборник Алексея В. Цветкова «Король утопленников». Новое жюри, как и прежнее, «голосовало сердцем», но и накал, и содержание дискуссии были совершенно иными: «Мы попытались быть по-хорошему просты — надеюсь, мы не опростились», — не напрасно произнес Константин Богомолов. Несмотря на то что в сценарий была заложена остросюжетность (впервые голосование сделали открытым), члены жюри при вынесении вердикта проявили единодушие. Но, прежде чем говорить о его бенефициаре, стоит вспомнить, что привело к финальному результату.

Короткий список этого года вызывал тревогу: он был предельно неоднородным как по задачам, так и по качеству текстов. Смена жюри, видимо, заставила пересмотреть и итоги прошлых лет: так, в шорт-листе оказались книги Данилы Зайцева и Марии Голованивской, впервые появившиеся в премиальных сюжетах еще в 2014 году.

«Носовские» списки всегда были эклектичны, но в этот раз в шорт-лист попали две книги, которые замечательно соответствуют идее «новой словесности»: «Живые картины» Полины Барсковой и «Пенсия» Александра Ильянена. Неуспех этих книг представляется скорее неудачей премии, а замалчивание в процессе голосования выглядело неловко: Николай Усков, запомнившийся наиболее громкими и невзвешенными высказываниями, обозвал Ильянена «тривиальным постмодернистом», а от Константина Богданова «Пенсии» досталось за «ложное многообразие», за то, что это роман «обо всем и ни о чем». Между тем в «Пенсии» работает не сюжет, а структура и интонация: этот текст соткан из записей в микроблоге (что делает его ернически актуальным) и при этом пронизан лукавым — то есть ненастоящим, не таким уж простым — простодушием: говорящий в «Пенсии» — сам себе трикстер, пожилой приветливый сатир, вступающий в любовно-антагонистические отношения как с молодыми персонажами, так и с молодыми технологиями. О востребованности романа Ильянена говорит хотя бы то, что ему посвящен целый блок статей в последнем номере «Нового литературного обозрения». Книга Полины Барсковой, которой, кажется, достался только один голос — от попечителей премии, — сложнейшая работа писателя-ученого, писателя-архивиста — эксперимент не только с темой блокады Ленинграда (о чем Кирилл Кобрин сказал, что «Живые картины» — единственный из представленных текстов, по-настоящему разбирающийся с историей и историческим психозом), но и с собственным методом, который можно применить и «внутрь», сопоставив себя с объектом исследования (такова входящая в «Живые картины» повесть о Виталии Бианки «Листодер», лучшая на сегодня барсковская проза).

«Минус-интригой» поначалу выглядело присутствие в списке книги Гузели Яхиной «Зулейха открывает глаза»: роман о татарской девушке, чью жизнь трагично переламывает сталинская коллективизация, в прошлом году собрал три крупных премии («Большую книгу», «Ясную поляну» и «Книгу года») и едва ли мог претендовать еще и на «НОС». Тем не менее в голосовании у Яхиной были хорошие шансы: сначала за нее отдал голос Усков (назвавший «Зулейху» «позитивным романом о коллективизации» — не в смысле, разумеется, ее оправдания, а в том смысле, что и из такого чудовищного опыта можно извлечь что-то светлое), затем Дмитрий Споров (нашедший в романе Яхиной рецепт для действий в тяжелой исторической ситуации: «не озлобляться») и Тимофей Дзядко, которому показалась важной укорененность автора в двух культурах. Впрочем, «Зулейхе» тут же досталось от председателя жюри: Богомолов отметил, что в романе наряду с замечательно написанными отрывками есть и образцы попросту кондового слога: «Я не могу отделаться от ощущения проникающей в меня фальши, от речевых характеристик героев, которые говорят благостным советским языком». После этого книгу Яхиной пришлось даже защищать соучредителю «НОСа» Ирине Прохоровой.

Вторым неожиданным фаворитом, пробившимся в конце концов в «суперфинал», стала повесть сценариста и поэта Татьяны Богатыревой «Марианская впадина», исповедальный текст о выстраивании отношений со страхом смерти и страхом любви. Ирина Прохорова назвала «Марианскую впадину» «романом о трагедии молодости, в каком-то смысле романом воспитания», Богомолов сравнил автора с Алексеем Балабановым (думается, что сценаристу Богатыревой это было лестно). «Герои этой книги, очевидно, наши современники, она четко и ясно дает диагноз нашему времени, в котором маленький человек оставлен наедине с самим собой, со своей участью», — сказал Николай Усков. Эта реплика ознаменовала отступление от хода дебатов: собравшиеся начали обсуждать неожиданное возвращение к школьной, явно не соответствующей классу дискуссии терминологии вроде «маленький человек» и «лирический герой». Именно возвращение «маленького человека» Усков счел признаком оздоровления литературы — или, по его оригинальному выражению, «тектонической переменой лирического героя»: если раньше это был городской интеллектуал-неудачник «с не очень уверенной потенцией», то теперь в литературу вернулись герои «из какой-то неизвестной России, которую мы не очень знали». Другие участники обсуждения, несколько оторопевшие и не очень понимающие, почему «маленьким человеком» оказывается герой книг Богатыревой и Зайцева, а не пресловутый интеллектуал-импотент, стали предлагать альтернативы неловкому определению: «приватный человек», «частный человек». Впрочем, ни к какому прояснению это не привело, только запутало изначально сомнительный посыл. В итоге не имеющая на самом деле отношения к этому спору, действительно личностная книга Богатыревой получила четыре голоса.

Книга, которая не исследует страх смерти, а по-настоящему окунается в ее стихию, — «Дневник для друзей» А. Нуне. Это обработка подлинного дневника автора, несколько лет проработавшего в восточноевропейском хосписе. Говорившие о книге Нуне подчеркивали, что она берется за табуированную в России тему: несмотря на множество «черных» достижений русской прозы, мы по-прежнему с большим трудом говорим о человеческих страданиях, к тому же не отстраненных вымыслом, а предъявленных «как есть», в форме нон-фикшна; может быть, поэтому многим показался «чужим» нобелевский успех Светланы Алексиевич; может быть, поэтому эффективным помощником в болезненном, но необходимом понимании служат зарубежные книги, такие как «Смотрим на чужие страдания» Сьюзан Сонтаг. Книга Нуне — о том, от чего хочется отгородиться; несмотря на это, по словам Дзядко, ее чтение не оставляет гнетущего впечатления, и в этом ее сила. Читатель летящих, «сделанных на бегу» записей Нуне удивляется, сколько жизни на самом деле в палатах хосписа: сколько разговоров о сиюминутном, сколько нитей, тянущихся от умирающих к живым.

Если «Дневник для друзей» изначально не притязает на статус художественного текста, то другая вышедшая в «НЛО» книга — «Пангея» Марии Голованивской — это состоящий из 42 новелл роман о похожем на Россию пространстве, по словам Спорова, «огромной метафорической стране», жители которой тянутся к сопоставлению частного опыта с историческим. Такое устройство романа да и его название неизбежно приводит к сопоставлению с прошлогодним фаворитом — изданной в то же время сорокинской «Теллурией» («Как будто Павич обчитался на ночь "Теллурии"», — острит рецензент на сайте LiveLib), но «Пангея» работает иначе: там, где у Сорокина центробежные и разноязыкие истории, разворачивающиеся после крушения тоталитарного единства, у Голованивской новеллы и персонажи объединяются в рамочном, надсюжетном пространстве прошлого: финал каждой новеллы — семейная история персонажей (этот прием заставляет вспомнить, например, о «Яде и меде» Юрия Буйды, но у Голованивской применен не в пример удачнее), а над персонажами в роли антично-театральных судей возвышаются Бог, Сатана и апостолы. Несмотря на все это, «основной» текст новелл написан вполне традиционно — при ином раскладе «Пангея», также затрагивающая всегда актуальную идею столкновения цивилизаций, вполне могла выйти победительницей.

Фото предоставлено пресс-службой Фондом Михаила Прохорова
Фото предоставлено пресс-службой Фондом Михаила Прохорова

Однако победителем стал совсем другой автор — Данила Зайцев, чье имя в ходе дебатов называлось чаще других. И для «НОСа», и вообще для российской словесности Зайцев — бесспорная экзотика: родившийся в Китае и выросший в Аргентине старообрядец часовенного согласия, по собственному признанию, человек почти неграмотный, окончивший четыре класса аргентинской школы, говорящий на диалекте староверской общины. Книга «Повесть и житие Данилы Терентьевича Зайцева» — невероятная и нелегкая автобиография, зафиксированная до мелочей, с удивительной точностью, — привлекла к себе внимание еще в журнальном варианте («Новый мир», 2013) и в рукописи (в 2014-м она попала в лонг-лист «Большой книги»). Вот рядовой пример языка «Повести и жития»: «Нам нисколь было неохота уезжать с Чили, и в Чили нам нравилось. Но деревни не предвидится, наши вышивки — перспективы никакой, научили многих, но профессионалов нету, и не заботются, от чиновников тоже никакого результату. Мы согласились с мамой и попросили тятю, чтобы стретил нас на границе». Или так: «Маша на днях повезла меня в магазин, выбрала для меня пикап "тойота такома", саму дорогуя, чёрну, за пятьдесят девять тысяч долларов, и купила мне его в подарок». «Мед с алоям», «ето», «ишо маленька», «на третяй день», «мы чичас живем в Российской Федерации» — все это выглядит настолько непривычно, нарочито-наивно, что не один и не два человека в кулуарах говорили о том, что «Повесть и житие» — грамотный продюсерский проект. Такие разговоры велись с подачи Анны Наринской, которая произносила это на сцене, не имея в виду ничего дурного: по ее словам, обычно подобные литературные предприятия в России проваливались, зайцевская же аутентичная проза попала в самую точку. Разумеется, этой книге был нужен редактор — или, как указано в выходных данных, «руководитель проекта».

В свою очередь, члены жюри не скупились на похвалы: Усков возвел «Повесть и житие» к пустозерской прозе Аввакума и его сподвижников и напомнил о «самодержавии ума» русского «маленького человека»; Анна Гор отметила, что архаика Зайцева воспринимается как авангард, а Богданова, видимо, впечатлил объем писательского труда: «Большая книга на 1000 страниц заслуживает большой премии», — пошутил он (страниц на самом деле 700 — если продолжать богдановскую аналогию, столько же, сколько тысяч рублей в главной премии). Когда растроганный и смущенный лауреат вышел получать приз, сомнений в его искренности ни у кого не осталось. «Большое спасибо, я этого не ожидал, я недостоин этого, — произнес Данила Терентьевич. — Правда, я не ученый, я из простой деревенской семьи. До сегодняшнего дня я думаю, зачем я родился на белый свет. Вы сами видите: модернизация, мы думаем, что у нас очень много умной техники. Но каждый человек бы маленько песка бы взял, и может быть, не было бы таких несчастий на земле». Зайцев объяснил цель своей работы — «передать, чтоб кто-то узнал, что такие мечтания бывают в жизни», чтобы эта жизнь не «рассыпалась» в памяти детей и внуков. Говоря о своих странствиях, действительно поражающих воображение, Зайцев добавил, что если бы у него была возможность прожить жизнь снова, «я попросил бы у Бога, чтобы именно такая была жизнь». Ну а рассказав о том, что после выхода книги его земляки больше не захотели видеть его в их деревне («Мне говорили: Данила, зачем ты это пишешь? Правду никто не любит»), Зайцев вспомнил слова Христа об изгнанных правды ради.

Итоги «НОСа» этого года заставляют всерьез задуматься о разобщенности — или даже растерянности — экспертного сообщества. Результат, конечно, полярен прошлогодней коллизии: «НОС» впервые получает книга непрофессионального писателя, которому, может быть, неловко в этой ситуации: те коды обновления словесности, которые прозрели в «Повести и житии» члены жюри и эксперты, он едва ли задействовал сознательно. C одной стороны, «Повесть и житие» — безусловно, «свежее» чтение, далеко отстоящее от традиционного премиального морока «большого русского романа», который все никак не получит загробного благословения русских классиков («Где же наш новый Толстой?» — иронически вопрошал Виктор Кривулин в 2000 году). С другой стороны, оно также отвечает современному запросу на документальное, нон-фикшн, на усталость от беллетристики. Но книга Зайцева — настолько особая вещь, что, по идее, не требует рассмотрения в контексте «нормальной» литературы. Это этнография, а не сказ, вот почему после награждения возникало чувство неловкости, как будто премию, назначаемую за интеллектуальные игры, вручили за ответственную работу, не удовлетворяющую условиям по одним критериям и далеко выходящую за их рамки по другим. Понятно, что книги Барсковой, Нуне, Голованивской — не игры в тривиально-развлекательном смысле, но они так или иначе соотносятся с «модерной» литературной традицией, а книга Зайцева существует вне нее.

Фрустрацию по этому поводу — а также по поводу терминологии, к которой свелась дискуссия, — отчетливее всех выразил Кирилл Кобрин, представлявший попечителей «НОСа»: «Когда премия начиналась, были споры о том, как расшифровывать "НОС": новая отечественная словесность, социальность, сексуальность... Единственным словом, в котором не было сомнений, было слово "новая"». По словам Кобрина, слушая рассуждения о «лирическом герое» и «маленьком человеке», он «почувствовал себя Шкловским, который читает Овсянико-Куликовского». Итоги поиска новой словесности, по его мнению, неутешительны: «Вместо модернизма — беллетристика, вместо модерности — понятно что».

Это было сказано в сердцах, и, на мой взгляд, реплику Кобрина не нужно понимать как выпад в сторону лауреата. Книга Зайцева интереснейшая, ее успех отраден. Проблема, как обычно, в контексте. Если бы такой жест — награждение Зайцева — был сделан предыдущим жюри, возникла бы любопытная ситуация экспертного предпочтения наивного нарратива изящной словесности на основании его литературных качеств, и это был бы демарш посильнее увода премии у Сорокина. Но с учетом нынешних дебатов единогласное решение сделать Зайцева лауреатом выглядит как желание противопоставить «простого человека из народа» разного рода умникам (недаром Усков несколько раз произнес слово «выпендриваться»). И это оказывает дурную услугу «Повести и житию Данилы Терентьевича Зайцева»: умиление — тоже форма снобизма.