Максим Кантор: Не спи, не спи, художник!
Василий пришел домой пьяным. Точнее, он дошел до своего дома, панельного двенадцатиэтажного дома на 2-м Войковском проезде, но в квартиру попал далеко не сразу, поскольку до утра катался в лифте. Сперва он доехал до последнего, двенадцатого этажа, потом опять спустился на первый, потом опять поехал на двенадцатый — и так путешествовал много часов подряд. Он отнесся к ситуации серьезно — боялся, что случайный ночной визитер перехватит лифт, он ждал, когда кабина затормозит, и стремительно жал кнопку, чтобы двери не успели открыться.
Кабина была грязной, стены снизу доверху изрисованы похабными рисунками и исписаны неприличными словами. Пластиковую обшивку кабины давно ободрали, сам Василий нередко отламывал кусочек пластика — без всякой цели, думая о чем-то ином. Кабина пропахла мочой — да и сам Василий нередко справлял здесь нужду. Помочился он и сейчас — аккуратно, в угол, чтобы не залить весь пол, поскольку собирался присесть.
Он сидел на полу кабины, ругался и громко кричал. Кричал не от страха и ругался не от пьяной злобы, а просто так, чтобы занять себя в скучном лифте. Жильцы дома всю ночь слушали гулкий голос из шахты лифта. Возможно, именно так звучит голос рока. Когда лифт ехал вниз, Василий громко кричал: «аааааааа!», а потом, когда лифт шел вверх, он кричал: «суки! суки! суки!», потом опять «аааааа!», и так продолжалось до утра.
Милицию не стали звать, все понимали, что в лифте спрятался не разбойник, а сосед Вася, всем знакомый Василий, из 98-й квартиры — жильцы узнали его хриплый баритон.
И что толку было звать милицию? Что могли они милиции сказать? В лифте хулиган, портит кабину? Но кабина лифта была загажена самими жильцами до такой степени, что всякое обвинение в порче общественного имущества прозвучало бы неубедительно. Выражается нецензурно? Но Василий никого персонально обидеть не хотел, его «суки» относились, так сказать, ко всему человечеству, к порядку вещей вообще. Вася никого не ограбил, стекол не бил, а то, что он громко кричал и спать не давал, — так насчет этого уголовной статьи нет, во всяком случае, жильцы о такой статье не слыхивали. Дом не спал, но многие использовали эту бессонную ночь с толком: кто-то погладил белье, кто-то дописал школьное сочинение.
На следующий день Васе сделали строгое внушение. Жиличка со второго этажа сказала ему:
— Что ты творишь, Василий? Что это ты вытворяешь? Людей не уважаешь! Ты вспомни, вспомни! Ты припомни, что ты ночью орал! О других не думаешь! Мы из-за тебя всю ночь не спали.
Больной с перепоя Василий стоял, насупившись, слушал обвинения, терпел. Он припоминал все события минувшей ночи. И катание на лифте вспомнилось ему в подробностях. Тоскливая, тяжелая ночь в тесной кабине. Отвратительные рисунки по стенам. Вонь, духота.
— Ах, вы не спали? — спросил он саркастически и ехидно. — Вы, значит, не спали? А я — спал???
Дикость обвинения, несуразность постановки вопроса была обозначена этой фразой. В конце концов, все жильцы дома находились в выигрышных, по сравнению с Василием, условиях. Они были в своих квартирах, с семьями, в кроватях, в тепле — в то время как Вася, совершенно один, в вонючей кабине, разъезжал вверх и вниз и надрывался в крике. Кому пришлось тяжелее? Неправомерность упрека стала понятна и соседке. Она не нашлась, что возразить Василию.
— Вы не спали! — повторил Василий горько. — А я – спал?!
В самом деле, не спал, в первую очередь, именно он. И, если называть вещи своими именами, он один отдувался за всех. Претензии, обращенные к нему, связаны с тем, что коллектив не выспался, однако и Василий не спал также: и, в известном смысле, работал-то он один. Остальные отдыхали — а еще претензии имеют.
Эта коллизия является, на мой взгляд, идеальной метафорой взаимоотношений современного искусства и общества.
Призванное будить и будоражить, современное искусство проносится, подобно кабине лифта, сквозь все слои общества, от первого до двенадцатого этажа культурного здания, пронизывает государственную структуру сверху донизу. Современное искусство коллекционируют депутаты и банкиры, но оно так же внятно и бомжам, и проституткам, поскольку оперирует самым что ни на есть доходчивым словарем. То, что данный лифт исписан матерщиной и покрыт непристойными рисунками, соответствует замыслу и целям искусства. Примечательно, что и на верхних этажах здания, и на самых нижних — это все та же самая заблеванная кабина: и правящие классы, и бомжи получают один и тот же, сознательно шокирующий продукт. Искусство более не элитарно, оно не требует образования, знания пластики, оно даже и вдохновения не требует. Канули в Лету времена непонятых гениев, загадочных чертежей Леонардо да Винчи, секретов мастерства, описанных Вазари. Требуется понятный всем жест — и жест радикальный. Когда Василий испражняется в кабине лифта, его действие понимает любой, это доступно и ребенку, и взрослому, и академику, и школьнику.
Разъяснения кураторов как раз сводятся к тому, чтобы убедить публику, что простая поделка (обыватель самонадеянно считает, что и он так бы смог помочиться в лифте) является не бессмысленным проявлением агрессии, но продуманным эстетическим актом. Полагаете, сами смогли бы напрудить такую же лужу? Э, нет, далеко не такую! Вы думаете, вас просто обругали — нет-нет, это искусство такое. Искусство сознательно сохраняется в обществе в качестве такой неприбранной вонючей кабины лифта, и мастер должен выглядеть соответственно — непредсказуемый, диковатый, неуправляемый бунтарь. Понятно, что бунтарь этот ручной, хорошо дрессированный. Его держат именно до тех пор, пока он хорошо играет роль бунтаря: он не должен спать — ему положено всю ночь кататься на лифте и громко орать.
Искусство эпатирует общество, шокирует его членов, грубит и громко кричит — но в этом и состоит миссия современного искусства: не дать социуму уснуть.
Впрочем, задача стоит перед художником архисложная. Надобно будоражить зрителя, но не волновать; разбудить, но не беспокоить. Во время свержения социалистических диктатур мы все наблюдали героические акты жрецов искусства — так, Ростропович играл на виолончели воле рушащейся Берлинской стены. Однако где же современный Мстислав Леопольдович, что взмахнет смычком на ступенях Товарно-сырьевой биржи? В тридцать седьмом году немецкая эскадрилья разбомбила испанский город Гернику, и немедленно Пабло Пикассо ответил на это своим бессмертным полотном. Но где же тот Пикассо, что увековечит толпы киргизских беженцев или афганскую кампанию?
Нет-нет, тревожить зрителя сегодня не подобает, он вкушает заслуженный отдых — натерпелся, бедолага, при тоталитаризме; но вот привести его в приятное возбуждение необходимо. Не «колокол на башне вечевой», но голос из лифта — вот в чем миссия творца. Ранее говорили так: «глаголом жечь сердца людей», сегодня же мастера искусства апеллируют не вполне к сердцу и ни в коем случае не к душе, скорее к сигнальной системе сознания. Это и понятно — общественное здание стало гораздо больше, достучаться до всякого сердца уже немыслимо, этих сердец столько, что и не дотянешься до каждого. Ну не получится всякому индусу, каждой бабке в Воронеже постучаться в сердце, а послать сигнал им можно. И художник не спит, шлет обществу сигналы.
Никто не вправе сетовать, если зов художника звучит несколько грубовато: исключительно ради того, чтобы ты бодрствовал, тебя посылают по матери. Тебя могут слегка шокировать, потерпи. Зато тебе не расскажут ничего такого, что бы смутило твой покой, — за последние десятилетия чего только не случилось в нашем благословенном просвещенном мире, а что из этих событий стало темой искусства? Ровным счетом ничего. Полный ноль. И это понятно: искусство выполняет нынче иную, не менее значимую функцию — оно не обличает противоречия, но сглаживает.
Помимо прочего искусство играет роль того самого «социального лифта», на отсутствие которого так сетуют. В стране победившего финансового капитализма больницы не строят, детей не лечат, образование вводят платное, пропасть между богатыми и бедными становится шире, но связь между этажами общественного здания все-таки есть! Этот социальный лифт — современное искусство. Вы можете быть уверены, что высшие эшелоны власти и самые последние бродяги окармливаются одинаковой бранью и стандартными поделками. Просто фокус лифта состоит в том, что на нижних этажах изображение фаллоса соответствует хулиганскому пьяному сознанию, а на верхних этажах это уже дорогое элитарное произведение искусства. Но это абсолютно тот же самый фаллос, совершенно тот же самый мат.
В этом и проявляется демократизм современного искусства, в этом его магия: обращенное одновременно к каждому, оно находит ценителей и покупателей в избранных.
Прежде культура делилась на высокую и низкую. Прежде существовала элитарная культура (монастырей, королевских дворов, университетов) и та культура (площадей, улиц, балаганов), которую Бахтин называл карнавальной, культура «матерьяльно-телесного низа». Сегодня это однородный продукт. И кажется, что в этом однородном продукте карнавальная культура победила.
Мысль о том, что современное искусство и есть искомый «социальный лифт», настолько мне понравилась, что я решил поделиться ей со своими лондонскими друзьями — печатниками Мэлвином и Колином. Я шел по Coldharbour lane в мастерскую и обдумывал, как лучше подать свою метафору — понятную, в принципе, только москвичу, обитателю многоэтажки.
Начал издалека.
— Знаете, — сказал я, — а нашу улицу, Колдхарбор-лайн, показывали в советском кино. В фильме про Шерлока Холмса.
— Врешь!
И я рассказал им, что в фильме «Сокровища Агры» кэбмен везет Холмса с Ватсоном по Колдхарбор-лайн в гости к Тадеушу Шолто. «Видимо, наш путь лежит не в фешенебельную часть Лондона», — говорит ехидный Ватсон. А потом они произносят слово «Колдхарбор-лайн». Снимали фильм, конечно, в Ленинграде, но название улицы произносят внятно. А потом Тадеуш Шолто показывает героям свой дом, который называет «оазис искусства среди мерзостей Южного Лондона».
— Так прямо и сказал? — возбудился Колин.
— Ну да.
— Так это же про нашу мастерскую! Оазис искусства среди мерзостей Южного Лондона!
— Ну, какой у нас оазис, — сказал я. — Что за окном, то и у нас, внутри. Вот Крис навозом рояль мажет, а про других наших соседей и говорить боюсь.
— Искусство теперь такое, — осторожно сказал Мэлвин. Он недолюбливает современное искусство, предпочитает изображать котов и кошек, художник он традиционный до зевоты. Однако, понимая реальность, избегает прямых обвинений. — Теперь так принято, mate. Всем нравится.
Тут я рассказал им про 2-й Войковский проезд, про пьяного Василия в лифте.
Понять метафору ребятам было трудно, поскольку в Лондоне крайне мало лифтов. Однако пару лифтов они все-таки видели и, наморщив лбы, думали над моими словами.
— А кто мешал этому Бэзилу, — спросил Колин, — пойти домой спать?
— Никто не мешал, он сам решил на лифте кататься.
— И людей будил, son of bitch! — сказал Мэлвин.
— Но, понимаешь ли, он и сам тоже не спал.
— Какая разница! Мне плевать, что он не спал!
— Я вот думаю, что Бэзил в лифте — это образ современного художника. Понимаешь, Мэл, искусство, оно же обязано будить людей. Бэзил работал для всех.
Мэлвин покосился на свои рисунки с котиками.
— Будить?
— Ну да, не дать людям уснуть!
Мэлвин засопел и убрал своих милых котиков в ящик. Он вообще относится ревниво к своим рисункам.
— Я думаю, — вставил Колин свои соображения, — что жильцы на двенадцатом этаже отлично спали. Бэзил ведь мог разбудить только те этажи, мимо которых он катался, не так ли? (Колин вообще ужасный педант.) А с верхнего этажа он сразу же уезжал вниз. Полагаю, наверху никто и не проснулся.
— Искусство, — сказал я, — приобретается жильцами верхних этажей, а будить оно обязано жильцов внизу.
— И зачем только эти лифты, — мрачно сказал Мэлвин, — мы вот с лестницами живем.
— Когда здание большое, лифт все-таки нужен, — Колин сказал.
— И потом, это же образ искусства, понимаешь? Символ! — сказал я.
Мэлвин молчал, я думал, он меня совсем не понимает.
Потом он произнес:
— Символ?
— Ну да, символ.
— Одна надежда, что лифт застрянет.
— Как это лифт застрянет?
— Придет электрик и вырубит свет к чертовой матери.
— Электрик?
Мэлвин показал пальцем наверх.
Возможно, имел в виду Бога.