Михаил Идов: Пир младых затей
19 октября, как известно любому пушкинисту, день открытия Царскосельского лицея. В мифологии Пушкина эта дата знаменательнее собственно дня его рождения — как в биографии Человека-паука укус радиоактивного арахнида важнее дня рождения Питера Паркера. В этот день началась мутация отдельно взятого юноши в «наше все»: смуглый отрок бродил по аллеям, являться муза стала мне, старик Державин нас заметил и т. д.
Вчера я был на довольно трогательном литературном салоне, который в этот день ежегодно закатывает участник проекта «Сноб» и пушкинист-любитель Джулиан Лоуэнфелд. Лоуэнфелд посвятил жизнь эквиритмичным, эквилинеарным переводам Пушкина на английский, занятие, логистически равное попытке обвязать Исаакиевский собор мохером. Лоуэнфелд и гости читали поэзию на двух языках с перебивками на романсы, во время которых становилось страшно за хрусталь. Подобные мероприятия, увы, неизменно пробуждают во мне непоседливого школьника. Весь мой интеллектуальный флер как ветром сдувает. Я верчусь, смотрю в окно, тайком и не очень проверяю почту. В случае с Пушкиным этому есть, впрочем, объяснение.
Дело в том, что День лицея для меня тоже особенная дата. В 1989 году, когда мне было 13 лет, в Риге открылось заведение под названием Пушкинский лицей. Воспрял он из пепла 76-й школы, одной из лучших в городе, даром что ужасно расположенной: находилась она почти в часе от центра, в страшноватом заводском районе Саркандаугава, в непосредственной близости от огромной психбольницы. (В рижском сленге само слово «Саркандаугава» носило ту же смысловую нагрузку, что «Бедлам» в Лондоне.) Вскоре после его открытия школы одна за другой стали переименовываться в лицеи и гимназии, но во многих случаях это было скорее декоративным жестом. Пушкинский лицей каким-то образом единолично поменял уже расшатанную, но еще не вполне развалившуюся систему: в нем было 12 классов, последний из которых заменял собой первый курс университета. Учеников набирали по собеседованию. Я не помню процесса — помню лишь, что как-то умудрился перевестись туда сам и известить об этом родителей постфактум.
Пушкинский лицей являл собой удивительный, как я сейчас понимаю, эксперимент по бомбардировке советских девятиклассников квазивикторианским гуманитарным образованием: физику, химию и алгебру практически не преподавали, зато в расписании вдобавок к латышскому и русскому стояли два романских языка и один мертвый, плюс вводные курсы в этику и психологию, история мировой художественной культуры, «визуальная культура Латвии» (преподававшаяся в классе, одну из стен которого полностью занимало огромное пыльное макраме) и даже, представьте, журналистика. Делалось все это — как я опять же понял только задним числом — совершенно вслепую, на коленке, с помощью голодающих университетских профессоров и каких-то совсем случайных личностей в качестве учителей. Это была удивительная эра, в которую за энтузиазм прощалось любое дилетантство и поощрялась любая инициатива. (В 10-м классе Гаррос и я решили, что лицею нужна своя телепрограмма. В нашем распоряжении тут же оказалась студия с двумя инженерами, которые до того тихо дублировали в ней голливудское кино для видеосалонов.)
Будучи пока что единственным лицеем в стране, Пушкинский естественным образом ассоциировал себя с Царскосельским и честно праздновал 19 октября. Этого дня я страшился. Дело в том, что начальство каждый год организовывало к этой дате некое сценическое действо. Участвовали в нем Пушкин и Музы. При этом происходило все в насквозь советском актовом зале, из которого еще не вынесли транспаранты и покрытый сетью трещинок фаянсовый бюст Ленина. В 9-м классе я даже честно написал сценарий для этого спектакля, отличавшийся, помню, достойным Дэвида Мамета минимализмом (Пушкин, Пущин и Кюхля сидят на скамейке). Увы, учителей он не заинтересовал. Я был полезен им другим: будучи едва ли не единственным кудрявым брюнетом в школе… с прической, которую в Америке безошибочно назвали бы «афро»… ну, вы понимаете.
Это было ужасно. Актерских амбиций, как и способностей, у меня не было в детстве и нет сейчас. При людях я еле могу читать текст с листа. На чтениях в Москве у меня пропадает русский язык, а в Америке — английский. Я не помню ничего, что делал на сцене в образе Александра Сергеевича. Помню только яркий свет и волны стыда и отвращения.
По крайней мере у этой сюрреалистической ежегодной повинности имелся неожиданный бонус. Я, кажется, уже упомянул Муз. Муз играли самые красивые наши одноклассницы — бессовестно отобранные именно по этому признаку не знаю уж кем — в простынях, изображавших туники. Переодевание в которые происходило прямо за сценой, где уже мрачно бродил, размахивая шпаргалкой, смуглый отрок. Так что 19 октября знаменовало для меня еще и одно из самых сильных эротических переживаний.
Стыд, страх, грим, аплодисменты, бюст Ленина и бюсты одноклассниц. Успех нас первый окрылил. Неудивительно, что я не могу сконцентрироваться на декламации Пушкина, сидя в этой нью-йоркской гостиной с видом на Центральный парк. Простите, хладные науки. Далее по тексту.