Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

 

Пер  евод с французского: Мария Зонина

…Я познакомился с ним в начале восьмидесятых, когда он поселился в Париже, овеянный славой своего скандального романа «Русский поэт предпочитает больших негров» (французское название «Эдички». — Прим. переводчика)… Неслабая была книга, да и ее автор при встрече оправдывал ожидания. В то время у нас сложился совершенно определенный образ советского диссидента — это были угрюмые, плохо одетые бородачи, живущие в крошечных квартирках, заваленных книгами и увешанных иконами, где все ночи напролет велись беседы о том, как православие спасет мир; а тут перед нами возник весьма сексуальный, лукавый, забавный парень, похожий одновременно на моряка в загуле и на рок-звезду. Тогда нас всех занесло как раз на самый гребень панк-волны, и героем Лимонова был Джонни Роттен, основной автор Sex Pistols, а Солженицына он, не стесняясь, называл старым дураком. Такое диссидентство new wave очень даже освежало, и Лимонов сразу по прибытии стал любимчиком парижского литературного мирка, где я тогда только начинал пробиваться. Его романы не имели ничего общего с художественным вымыслом, он умел рассказывать только свою жизнь, правда, жизнь его была на редкость захватывающей, и он очень хорошо о ней рассказывал, просто и конкретно, без всяких там украшательств, с энергией русского Джека Лондона.

…Он говорил о советской эпохе с плутовской ностальгией, как о рае для смышленых хулиганов, и частенько, под конец ужина, когда все, кроме него, уже лыка не вязали — он сам, как ни странно, совсем не пьянел, — разражался панегириком Сталину, что присутствующие склонны были объяснять его пристрастием к провокациям. Он появлялся в дискотеке Palace, нарядившись в красноармейскую гимнастерку. Писал в Idiot International Жан-Эдерна Алье — эта газета не отличалась особой идеологической чистоплотностью, но в ее коллектив вошли лучшие антиконформистские умы того времени. Он любил драться, и девушки были от него без ума. Нас же, юных выходцев из буржуазной среды, привлекала его непринужденность и авантюрное прошлое. Лимонов стал нашим варваром, нашим бандюком — мы его обожали.

 

Странности начались, когда рухнул коммунистический строй. Все этому радовались — все, кроме него, — и казалось, он вовсе не шутил, требуя для Горбачева расстрела. Он подолгу пропадал на Балканах, и мы с ужасом узнали, что он воевал на стороне сербов, которые, в нашем понимании, мало чем отличались от нацистов и хуту, устроивших геноцид в Руанде. В документальном фильме ВВС мы увидели, как он строчит из пулемета по осажденному Сараево под благосклонным взглядом Радована Караджича, лидера боснийских сербов и законченного военного преступника. После этих подвигов он вернулся в Россию, где создал политическое движение с ласкающим слух названием Национал-большевистская партия. Мы смотрели, как по московским улицам шагают бритоголовые юноши, выкидывая вперед руки (по-гитлеровски) со сжатым (по-коммунистически) кулаком и скандируя лозунги вроде «Сталин! Берия! Гулаг!» (подразумевалось — верните их). Они потрясали флагами, имитирующими знамя Третьего Рейха, с серпом и молотом вместо свастики. И в рьяно жестикулирующем мужике в бейсболке с мегафоном в руке мы узнали того самого остроумного и привлекательного молодого человека, дружбой с которым мы так гордились еще несколько лет назад. Странное это было ощущение — словно бывший школьный приятель стал знаменитым бандитом или террористом-смертником. Мы думали о нем, вспоминали, пытаясь представить себе, какая чреда обстоятельств и событий, какие скрытые пружины забросили его так далеко от нас. В 2001-м мы узнали, что Лимонова арестовали, судили и посадили по какому-то невнятному обвинению — речь шла вроде бы о торговле оружием и попытке государственного переворота в Казахстане. Само собой разумеется, в Париже никто не кинулся подписывать петицию с требованием его освобождения.

***

Два бритых амбала в черных джинсах, черных куртках и рейнджеровских ботинках заезжают за мной, чтобы отвезти к боссу. Мы едем по Москве в «Волге» с затемненными стеклами — сейчас мне завяжут глаза, но нет, обошлось, мои ангелы-хранители, быстро осмотрев двор, лестницу и, наконец, этаж, проводят меня в полутемную, кое-как обставленную квартирку, где, лениво покуривая, слоняется без дела еще одна парочка бритоголовых. Один из них сообщает мне, что у Эдуарда три или четыре квартиры в Москве, он все время кочует с одной на другую и не выходит без телохранителей — членов своей партии.

Неплохо начинается мой репортаж, думаю я, ожидая начальника: конспиративная квартира, подполье — чем не романтика? Только мне сложно выбрать между двумя образами этого романтизма: терроризмом и сопротивлением, между Карлосом и Жаном Муленом…

 

Фото: РИА Новости
Фото: РИА Новости

 

…В черных джинсах и черном свитере он встречает меня стоя в своем спартанском кабинете с задернутыми занавесками. Без улыбки пожимает мне руку. Он насторожен. В Париже мы были на «ты», но по телефону он обратился ко мне на «вы», и мы так и продолжаем. Несмотря на отсутствие практики, он говорит по-французски лучше, чем я по-русски. Когда-то он по часу в день отжимался и упражнялся с гантелями, и наверняка не бросил это занятие, поскольку в свои шестьдесят пять он по-прежнему строен: плоский живот, юношеская фигура, гладкая смуглая кожа азиата. Только теперь, отрастив седые усики и бородку, он стал похож одновременно на постаревшего д'Артаньяна из «Двадцати лет спустя» и на какого-нибудь большевистского комиссара, например на Троцкого. Только Троцкий, насколько мне известно, не увлекался бодибилдингом

 

…Мне трудно совместить в уме все эти картинки: писателя-хулигана, которого я знал когда-то, гонимого партизана, серьезного политического деятеля и, наконец, героя влюбленных статей в гламурных журналах. Я решаю, что для того, чтобы разобраться в этом нагромождении образов, мне надо встретиться с членами его партии, с рядовыми нацболами. Бритоголовые парни, ежедневно отвозящие меня на черной «Волге» к своему боссу, слегка пугали меня поначалу, но оказались в итоге вполне симпатичными молодыми людьми, только уж больно немногословными, либо я просто не нашел к ним подхода. Выйдя с пресс-конференции Каспарова, я заговариваю с девушкой, просто потому что она приглянулась мне, и спрашиваю, не журналистка ли она часом. Она отвечает, что да, журналистка, ну, в общем, она пишет для интернет-сайта Национал-большевистской партии. Хорошенькая, воспитанная, красиво одетая — и нацболка!

Милая девушка знакомит меня с не менее милым юношей, начальником (подпольным) московского отделения. Длинные волосы, подвязанные на затылке, открытое дружелюбное лицо — нет, на фашиста он никак не тянет, скорее, он мог бы сойти за ярого поборника альтерглобализма или члена какой-нибудь группы из Тарнака. В его маленькой квартирке на окраине Москвы полно дисков Ману Чао, а стены увешаны картинами его жены, написанными в стиле Жан-Мишеля Баске.

— Твоя жена еще и твой товарищ по политической борьбе? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает он, — кстати, она сейчас сидит. Она была среди тридцати девяти обвиняемых на процессе 2005 года, последовавшем сразу за процессом Политковской.

Он говорит это, гордо улыбаясь — он же не виноват, что остался на воле, ему просто «не повезло». Ну, еще не вечер, все впереди.

Мы отправляемся вместе в Таганский районный суд: там сегодня судят нескольких нацболов. Крохотный зальчик, в клетке сидят обвиняемые в наручниках, на трех скамьях, предназначенных для публики, расположились их приятели, тоже партийцы. За решеткой семеро: шесть разномастных молодых людей, от бородатого студента-мусульманина до working class hеro в спортивном костюме, и женщина постарше, с растрепанными черными волосами, бледная, скорее даже красивая, типа преподавательницы истории и заядлой левачки, из тех, что скручивают папиросы вручную. Их всех обвиняют в хулиганстве, потому что они подрались с пропутинскими молодчиками. Все они легко ранены. На допросе они заявляют, что их противников — а именно они были зачинщиками — почему-то не преследуют по закону, так что это чисто политический процесс, и если надо расплачиваться за свои убеждения, никаких проблем, они готовы. Защита настаивает на том, что они совсем не хулиганы, а прилежные студенты, отличники, и что года предварительного заключения им вполне достаточно. Эти аргументы судью не убеждают. Приговор один для всех: два года. Жандармы уводят подсудимых, они удаляются, громко хохоча, потрясая кулаками и выкрикивая «до самой смерти». Приятели смотрят им вслед с завистью: вот настоящие герои.

 

Фото: ИТАР-ТАСС
Фото: ИТАР-ТАСС

 

Тысячи, а может быть, и десятки тысяч таких молодых людей, взбунтовавшихся против цинизма, ставшего в России настоящей религией, буквально боготворят Лимонова. Этот человек, годящийся им в отцы, а самым юным — и в дедушки, прожил авантюрную жизнь, о которой в двадцать лет мечтает каждый, и стал живой легендой, замешанной на его непринужденно-героическом поведении в тюрьме. Поэтому они все жаждут ему подражать. Лимонов сидел в кагэбэшной крепости Лефортово, которой в современной русской мифологии Алькатраз в подметки не годится. Он побывал и в колонии строгого режима, но никогда не жаловался и не прогибался. Он умудрился не только написать семь-восемь книг, но еще к тому же успешно помогал своим сокамерникам, которые в конце концов стали относиться к нему как к суперпахану и чуть ли не святому. В тот день, когда он вышел на свободу, заключенные и тюремщики боролись за право поднести ему чемодан.

 

Когда я спросил самого Лимонова, как ему сиделось, он поначалу кратко ответил: «Нормально», что по-русски означает «ОК, без проблем, подумаешь дело», но позже рассказал мне следующую историю.

Из Лефортово его перевели в лагерь волжского города Энгельс. Это новое, образцово-показательное заведение, плод трудов амбициозных архитекторов, охотно демонстрируют посетителям-иностранцам, дабы они убедились, что условия содержания заключенных в России соответствуют лучшим стандартам. Тамошние зэки называют свою тюрьму «Еврогулагом», но Лимонов уверяет, что сидеть там ничуть не лучше, чем в классических бараках за колючей проволокой, скорее, даже хуже. Правда, здешние раковины, сваренные из стальных листов и насаженные на чугунную трубу, отличаются строгостью и простотой линий — совсем как  в нью-йоркском отеле, оформленном Филиппом Старком, в который американский издатель поселил Лимонова в конце восьмидесятых.

Это наводит его на размышления. Ни у кого из его сокамерников не может возникнуть подобных ассоциаций. Равно как и ни у одного из изысканных постояльцев изысканного нью-йоркского отеля. Много ли в мире найдется таких людей, как он, Эдуард Лимонов, чей жизненный опыт вобрал бы в себя столь противоположные миры: уголовника в исправительной колонии на Волге и модного писателя, тусующегося в декорациях Филиппа Старка. «Нет, — заключает он, — немного, и тут есть чем гордиться». И я понимаю его, именно поэтому у меня и возникло желание написать эту книгу.

 

Я живу в спокойной стране в состоянии упадка, где социальная мобильность совсем невелика. Родившись в буржуазной семье в XIV округе Парижа, я влился в ряды буржуазной богемы X-го. Сын руководителя высшего уровня и известной писательницы и историка, я пишу книги и сценарии, моя жена — журналист. У моих родителей есть дом на Иль-де-Ре, я бы хотел купить себе дом в департаменте Гар. Не думаю, что это плохо, или что такое положение вещей как-то влияет на богатство жизненного опыта, но с географической и социокультурной точки зрения жизнь забросила меня не так уж далеко от моих корней. И это верно для большинства моих друзей.

Лимонов же был хулиганом на Украине и идолом советского андеграунда; бомжем и лакеем миллионера на Манхэттене; модным писателем в Париже; солдатом, затерявшимся на балканских просторах; теперь же, на фоне посткоммунистического бардака, он стал пожилым харизматичным лидером партии юных десперадос. Сам он считает себя героем, можно считать его и негодяем: я воздержусь от суждений. Но, выслушав забавную историю о саратовских раковинах, я подумал, что его романтическая и опасная жизнь о чем-то повествует нам. Не только о нем, Лимонове, не только о России, но о нашей общей истории после Второй мировой войны.

Что именно? Я начинаю писать книгу, чтобы понять это.

***

Первые годы в Париже были, я думаю, самыми счастливыми в его жизни. Он чудом избежал нищеты и безвестности. Выход в свет «Русского поэта» и «Дневника неудачника» сделали из него звезду в среде, которая была так ему по душе: он завоевал признание не столько серьезных издательских сфер и литературной прессы, сколько модных молодых людей, восхищавшихся его странными выходками, неуклюжим французским и невозмутимо-провокационными высказываниями. Жестокие шутки в адрес Солженицына и тосты за Сталина пришлись весьма ко двору в кругах, которые, распрощавшись с политическим рвением и с хипповым задором, буквально упивались теперь цинизмом, ореолом разочарованности и ледяной фривольностью. Даже в одежде эти постпанки питали слабость к советскому стилю, обожали массивные очки а-ля Политбюро, комсомольские значки и фотографии Брежнева, взасос целующего Хонеккера. Лимонов как-то раз изумился и растрогался, увидев на ногах одной супермодной стилистки пластиковые ботиночки с кнопками, точь-в-точь как те, что носила его мама в Харькове в начале пятидесятых.

***

Мы исчерпали повестку дня. Четыре часа дня, за окном темно, слышно, как гудит холодильник. Он рассматривает свои кольца, поглаживает мушкетерскую бородку — это уже не «Двадцать лет спустя», а «Виконт де Бражелон». У меня иссякли вопросы, а ему не приходит в голову спросить о чем-нибудь меня. Ну не знаю, например, обо мне самом. Кто я, как живу, женат ли, есть ли дети? Я встаю, благодарю за кофе и уделенное мне время и, уже стоя на пороге, слышу, наконец: «Странно все-таки. Почему вы вдруг решили написать обо мне книгу?» Он застал меня врасплох, но я отвечаю искренне: потому что он живет — или жил, не помню уже, какое время я употребил, — захватывающей жизнью. Романтической, опасной жизнью, которая так дерзко смешалась с Историей.

Его реакция поражает меня. Сухо усмехнувшись, он говорит, не глядя в мою сторону:

«Ну да, говенной жизнью».

***

Помню, в сентябре 2007-го мы отправились вместе за город. Я думал, мы едем на митинг, но нет, оказалось, что мы должны посмотреть дачу, которую его тогдашняя жена, миловидная актриса, только что приобрела в двух часах езды от Москвы. Впрочем, этот дом можно было только условно назвать дачей, скорее, мы приехали в усадьбу, самое настоящее владение с прудом, лугами и березняком. Старый, заброшенный и полуразрушенный деревянный дом показался мне огромным. В нем еще заметны были остатки былой роскоши, и наверняка его имело смысл отреставрировать, за тем он, собственно, и приехал. И сразу же вступил в дискуссию с местным мастером с видом человека, который, будучи не понаслышке знаком с разнообразным ручным трудом, не даст обвести себя вокруг пальца. Пока они говорили, я решил пройтись по парку, заросшему высокими сорняками, и, посмотрев издалека на его черный силуэт в солнечных бликах, подумал: ему шестьдесят пять, у него прелестная жена и восьмимесячный ребенок. Может, он устал от войн, бивуаков, ножей в сапоге, от милиционеров, барабанящих в дверь поутру, от тюремных нар. Может, ему уже хочется, наконец, бросить якорь, обосноваться тут, в деревне, в этом прекрасном доме, и зажить жизнью старорежимного помещика. Я бы на его месте захотел этого. Я и хочу. Я именно так представляю себе нашу с Элен старость. Книжные стеллажи до потолка, глубокие диваны, крики внуков за окном, домашнее варенье, долгие беседы в шезлонгах. Тени удлиняются, медленно приближается смерть.

 

Фото: Турченкова Мария/Коммерсантъ
Фото: Турченкова Мария/Коммерсантъ

 

Вернувшись, я спрашиваю его:

— Эдуард, вы хотели бы провести старость в этом доме? Как герои Тургенева?

Он смеется, но на сей раз это не просто сухая усмешка, он хохочет от души. Нет, это не для него. Вот уж нет. Спокойная жизнь пенсионера — это из другой оперы. У него иные планы.

— Вы бывали в Средней Азии?

— Нет, никогда.

Именно там, говорит Эдуард, он чувствует себя лучше всего. В таких городах, как Самарканд и Барнаул. Расплющенных солнцем, пыльных, медленных, яростных. В тени мечетей, у подножья  зубчатых стен там толкутся нищие. Целые гроздья нищих. Изможденные, беззубые, а порой и безглазые старики с обветренными лицами. В черных от грязи балахонах и тюрбанах они сидят перед квадратиком бархата, ожидая милостыни. Но когда им бросают монетки, они не произносят слов благодарности. Нам неизвестно, какой была их жизнь, но мы знаем, что их похоронят в братской могиле. У них больше нет ни возраста, ни имущества — может, и не было никогда, — им осталось только имя, и то не факт. Они сожгли за собой все мосты. Отбросы общества. Короли.

Вот это — да, это ему подходит.