Фото из личного архива
Фото из личного архива

В 2005 году, когда Елизавета Глинка оказалась с мужем в Сербии, один из ее знакомых, чтобы поддерживать связь, завел для нее аккаунт в «Живом журнале». Он же придумал ник Доктор Лиза, который Елизавете Петровне не очень нравился, но дареному коню… Тем не менее со временем этот ник фактически заменил ей и имя, и уже такое привычное для нее Петривна, как звали Глинку пациенты основанного ею первого киевского хосписа. Впрочем, слово «пациенты» она тоже не жаловала. Подопечные — другое дело. Вот об этих подопечных Доктор Лиза и начала писать в своем ЖЖ. Это было едва ли не первое ее появление в публичном пространстве, и, как все последующие свои выступления на людях, будь то радио или телевидение, она использовала его с единственной целью — рассказать о тех, кто нуждается в помощи, об отвергнутых, выброшенных на обочину, оставленных умирать в забвении. Герои историй ДЛ — неизлечимые больные, спасти которых было не в ее власти, но она делала все, чтобы они могли уйти из жизни достойно, без унижений, без боли. Позднее, когда, переехав в Москву, чтобы ухаживать за своей заболевшей мамой, Глинка создала фонд «Справедливая помощь», в орбиту ее благотворительной деятельности попали и бездомные, и малоимущие, и те, кто просто приходил к ней за помощью. Многие из них оказались на страницах ее ЖЖ. Она писала по наитию, не задумываясь над словами, никогда не редактируя. Часто — об очень тяжелых вещах, о которых вообще непонятно, как написать. Но у нее получалось. И при том что Елизавете Петровне приходилось постоянно находиться внутри чужой драмы, она всегда умела подмечать и мастерски передавать комичную сторону жизни тоже. Ее зарисовки — меткие и выразительные, лаконичные и живые, с тонко подмеченными деталями, динамичными диалогами, колоритными мизансценами и персонажами — свидетельствуют о подлинном литературном даре Елизаветы Петровны. Некоторые истории, вошедшие в книгу, мы публикуем ниже.

«Раймонда»

Их у меня в хосписе было трое. Мама Елена и двое детей. Елене – чуть больше сорока. Рак шейки матки.

Детям – двадцать и двадцать три.

Они все время в палате с умирающей мамой. Сын возил ее гулять на коляске и уходил из хосписа поздно ночью. Дочка приходила утром, потом бежала на занятия – и снова в хоспис.

Я уже даже не воспринимаю Елену одну – она слилась со своими детьми, или они с нею. Дети похожи на птичек. Наверное, про таких говорят «инфантильные». Что-то в них было от совсем маленьких детей. Наверное, то, как они разговаривали с мамой, как радовались тому, что ей удалось самостоятельно посидеть несколько минут.

О диагнозе и прогнозе знали. Видно, что не верили или надеялись на чудо. А чуда не было. В данном случае не было.

Отца нет, есть бабушка. Ее я не видела – она лежала в другой больнице. У детей гуманитарное образование: девочка еще учится, а мальчик – мальчик у нас балерун. Он танцует в театре оперы и балета. Эти дети почему-то вызывали у меня щемящее чувство жалости. Они говорили «спасибо» и здоровались со всеми посетителями, открывали двери всем, кто проходил в хоспис после них. Они всегда со всем соглашались.

Я знаю, что они нуждаются, но никогда ни о чем не просили. Они привыкли к тому, что на Украине не принято пока помогать тем, кому помочь уже нельзя.

Мы – хосписные – потерпели поражение в борьбе. И с болезнью, и с существованием. С этим стерпелась не только я, но и мои больные. Правда, удалось мне привести к ним в палату очень богатого человека. Он пришел к нам и выразил желание помочь самым-самым... Это трудный выбор. Но привела к ним. Сказала Елене: «Ради детей попроси, он сделает».

На мой вопрос: «Леночка, что бы господин Н. мог для вас сделать?» – она ответила: «Мой мальчик танцует в “Раймонде” 28-го числа. Обязательно посмотрите... Вам понравится».

P.S. Я вот не могу этого забыть никак.

Навеяно 8 Марта

В прошлом году накануне праздника смотрела одного больного на дому. Деликатный такой мужчина, осыпал кучей комплиментов, несколько кокетничая (если это слово употребимо к мужчинам) во время осмотра. Посмотрела, послушала, сверху вниз, как и положено. В конце осмотра надела перчатку – ну и да… ректально тоже посмотрела, как пишут, на уровне пальца. Выбросила перчатку, вымыла руки, вернулась к пациенту.

Отвернувшись к стене, глухо произнес: «Я не буду у вас лечиться. Я думал, вы возвышенная, а вы... вы... Пальцем в жопу. Лучше к экстрасенсам пойду».

По имени-отчеству

Когда открывала в Киеве отделение, то средний медицинский персонал набирали из окрестных сел. Работа тяжелая, санитарки (я их гордо именую младшими медицинскими сестрами) в полном составе приезжают из деревни на работу.

Одна из них – ветеран, по хосписным меркам, – Оля Коломиец.

Я обучала их, как говорить с больными. У меня бзик – называть больных по имени-отчеству. И таблички на палатах, соответственно, с полными именами пациентов.

Так вот, объясняю им: больных уважаем. Не говорим «дедушка», «бабушка» и «поссать».

Через день.

– Иван Петрович, помочитесь сюда (Оля протягивает больному утку).

– Шо?

– Иван Петрович, пописать надо вот сюда.

– Шо?

– Диду, ссы, а то нас Петривна уволит на хрен.

Карасики

Самуил Аркадьевич Карасик и Фира (Эсфирь) Карасик. Одесситы, бог знает как оказавшиеся к старости в Киеве. В хоспис он привез ее на коляске, тщательно осмотрел все комнаты и выбрал ту, что светлее, но гораздо меньше других палат.

– Фира любит солнце. Вы знаете, какое было солнце в Одессе? – Карасик задирал голову и смотрел на меня, щуря хитрые глаза. – Нет, вы не знаете, доктор. Потому что тут нет такого солнца, в вашем Киеве.

– Шмуль, не забивай баки доктору, – вступала Фира, – она нас таки не возьмет сюда.

После этого следовала перебранка двух стариков, и вставить слово было практически невозможно.

Оглядевшись, Карасик объявил, что завтра они переезжают.

– В смысле, госпитализируетесь? – поправила я.

– Пе-ре-ез-жа-ем, доктор. Карасики теперь будут жить здесь, у вас.

Наутро перед глазами санитарки стоял Карасик в шляпе и галстуке и Фира в инвалидной коляске, державшая на коленях канарейку в маленькой клетке.

– Это наша девочка, она не будет мешать.

Санитар из приемного молча нес связку книг, коробку из-под обуви чешской фирмы «Цебо», на которой было написано от руки «Фото», рулон туалетной бумаги и аккордеон.

– Мы насовсем. Вот и привезли всё, чтобы не ездить по сто раз.

– Послушайте, Карасик, насовсем не получится.

– А! Доктор, я не маленький мальчик. Отстаньте.

Так и переселились. Фира не выходила из палаты, по вечерам мы слышали, как они подолгу разговаривали, смеялись или ругались между собой.

Карасик, в отличие от жены, выходил в город и рвал на клумбах больницы цветы, которые потом дарил своей Фире, заливая ей про то, как купил их на рынке. Но цветы, понятное дело, были не такие, как в Одессе.

Общаясь с ними, я поняла, что Одесса – это такой недостижимый рай, в котором все лучше, чем где-нибудь на земле. Селедка, баклажанная икра, погода, цветы, женщины. И даже евреи. Евреи в Одессе – настоящие. Про Киев Карасик смолчал.

Один раз они спросили меня: «А вы еврейка, доктор?» Получив отрицательный ответ, хором сказали: «Ах, как жалко, а ведь неплохая женщина».

Потихоньку от меня Карасик бегал по консультантам, убеждая взять Фиру на химиотерапию, плакал и скандалил там. А потом мне звонили и просили забрать Карасика обратно, так как он не давал спокойно работать.

Карасик возвращался, прятал глаза и говорил, что попал в другое отделение, перепутав этажи. Он регулярно путал второй этаж с седьмым, поскольку не верил, что Фира умирает. И очень хотел ее спасти, принося разным врачам заключение от последнего осмотра.

Вечером Фира играла на аккордеоне, а Карасик пел что-то на идиш.

А потом Фира умерла. Карасик забрал свои немногочисленные вещи. Канарейка живет у меня в хосписе. А его я встречаю иногда, когда езжу в Святошино на вызов.

Фото из личного архива
Фото из личного архива

Санёк

В хоспис его привезла железнодорожная милиция. Окровавленный – сопротивлялся при «доставке», с огромной распадающейся опухолью слева на шее. В кармане держал газету со статьей обо мне. Статья эта, собственно, и послужила причиной конфликта. Открылось кровотечение, кто-то пожаловался в милицию, и гражданина Григорьева, 1958 года рождения, судимого, без определенного места жительства, арестовали. В отделении он развернул газету и потребовал привезти его в хоспис.

«Петривна меня возьмет. Вот тут написано. Разойдитесь, с-с-суки!» Ему не поверили, завязалась драка. Он их убедил. Привезли, минуя приемное, сразу в палату.

Смысл первой фразы, которую он мне сказал, заключался в том, что он убийца. В тональности «не нравится – не бери». Отсидел пятнадцать лет за убийство отчима. После освобождения бомжевал.

В палате он был один, но, будучи человеком общественным, в ней только ночевал, часами просиживая в холле хосписа. Несмотря на то что я разрешаю курить в палате, всегда шел на лестницу, без стука в ординаторскую никогда не входил и за обедом или ужином приходил непосредственно к кухне, хотя еду больным сестры развозят. Ложку носил в кармане, вилкой не пользовался.

Говорил на фене, от него я узнала не только сами блатные слова, но и их толкование. Даже органы имеют на блатном языке свое название. К примеру, «макитра» – это голова, а «свекла» – сердце. И то и другое у него болело. Я не спрашивала, как он попал в тюрьму. Он отчего-то решил рассказать сам. Спросила, не хочет ли он исповедоваться священнику.

– Поп у тебя, Петривна, хлипкий какой-то. Не внушает. Ну его в жопу. Да и забздеть может. Я не раскаиваюсь. Сволочь он (отчим) был редкая, беспредельщик. Мать в гроб уложил. Вкуриваешь (понимаешь)?

Он сидел около церкви во время службы. Ставил свечки, когда никого не было рядом. Но от «попа» упрямо отворачивался.

Пришлось понять, а что мне оставалось делать.

– Хата у тебя грамотная, но к Пасхе я от тебя уйду. Свободы хочу.

Санёк был самым политизированным. Я уже писала, что обо всех политических течениях на Украине узнала от него. Жить не мог без газет, буквально умолял принести ему все, что можно читать. Читал медленно, очень внимательно, вставляя смешные комментарии, особенно про депутатов Верховной рады. Януковича величал «честным пацаном», заседания – «гнилыми базарами» и «шоблами». В стороне от российской политики тоже не оставался. Жириновский был у него «бакланом».

Санёк умер ночью, от кровотечения. Всё закончилось минут за пять. Он даже не успел испугаться.

В его тумбочке лежали записная книжка и бумажная иконка Николая Чудотворца.

По этой записной книжке нашли и сокамерника, который не опустился после тюрьмы и едва сдерживал слезы, забирая «Сашку» в последний путь. Он оплатил его похороны. Вот только не было места, где закопать его. Я купила землю на кладбище недалеко от Киева, где сейчас хороним хосписных бомжей и малоимущих, у которых нет своего места. На первой могиле хосписного кладбища стоит крест с надписью «Александр Григорьев».

Его последним желанием было сфотографироваться «в натуре с тобой, Петривна, и шобы висело это не на доске “Их разыскивает милиция”, а где-нить еще. Я тебя обниму, Петривна!» 

Журналист

Его привели с приема в поликлинике.

По результатам обследования было вынесено решение о бесперспективности дальнейшего лечения. Метастазы были практически везде. А вот жалоб не было – неясная боль в животе, периодическая тошнота, похудел, но в целом чувствовал себя неплохо.

Красивый сорокалетний мужчина. Работал в одном из киевских изданий. Журналист по образованию, учился в тогда еще Ленинграде. Женился. Переехал в Киев.

Из увлечений – альпинизм, походы, бардовские песни. В последний поход ходил три месяца назад. Он был ошеломлен не столько диагнозом, сколько невозможностью лечения. Выбрал альтернативные пути – какие-то травы, капли и согласился на поддерживающее лечение. В хосписе был, чтобы не оставаться без помощи.

Он сильно мерз и ходил в шапочке и варежках, за что медсестры прозвали его лыжником.

Коллеги журналисты приходили каждый день, что бывает так редко. Они пили вино, пели под принесенную гитару. Рассказывали о местах, в которых были вместе. Приходили и альпинисты, обсуждая прошлые походы. Бородатые, сильные и громкие.

Приносили ему домашнюю еду и, останавливая меня в коридоре, тихо спрашивали о том, что можно сделать еще.

В. всегда хотел есть. Не потому, что был голоден, а потому что верил в то, что, если восстановит прежний вес, у него будет достаточно сил справиться с болезнью.

Мы долго говорили, он вывел несколько своих теорий об излечимости рака. Я согласилась поддерживать его столько, сколько это будет возможно.

Он опять сказал, что нужно есть. А сил есть не было. С ним и его друзьями мы составили целый список продуктов. Он включил туда икру, борщ, картошку, мясо, пельмени – как в меню из ресторана. Ребята с работы приносили его заказы, которые готовили их мамы и жены, он честно пытался съесть всё за несколько приемов.

Это продолжалось долго. Почти три недели. Он научился удерживать еду, но сил не прибавлялось, и мерз он все сильнее. Он не был в депрессии, напротив, полностью сосредоточился на борьбе с болезнью и выглядел озабоченным, но не грустным.

Писал материалы в свое издание. И рисовал. Он рисовал горы, в которых провел много времени. Работу свою не показывал, а прятал. Потом я узнала почему.

За несколько дней до конца он позвал меня на серьезный разговор. Спросил, готова ли я проиграть. (Мы были в одной команде против его рака.)

Ответила, что приму любое его решение.

На следующее утро увидела поднос с нетронутой едой, который стоял около его палаты. Он сдался. И дал мне понять это.

Отказывался есть и пить, прося только обезболивание. Удалось убедить его в том, что смерть от обезвоживания будет мучительной. В конце дня согласился на разбавленное водой вино и шоколад.

Продолжал печатать статьи и рисовать. Немного пил. Через два дня его не стало.

Картину мне принесла его жена. Это были горы. Домбай. Вершина Белалакая. 3861 метр. Он хотел туда.

Какой-нибудь укол

В киевский хоспис поступил мужчина, бывший заключенный. Без сознания. Огромный, покрыт татуировками.

К нему ежедневно приходят друзья. Стоят около кровати, молча смотрят в пол или оглядывают стены палаты. Здоровенными кулаками вытирают глаза, громко сморкаются. Тихо переговариваются между собой.

– Доктор, он будет жить?

– Вы знаете, его состояние крайне тяжелое. Вы ведь осведомлены о прогнозе от хирургов.

– Доктор, укол нельзя какой-нибудь? А? – шесть пар глаз с надеждой смотрят на нас.

– Какой укол?

– Ну, чтобы глаза открыл.

– Мне очень жаль, но...

– Блин. Вот жизнь.

– Вы были близкими друзьями?

– Да. Он нам денег должен.

Фото из личного архива
Фото из личного архива

О Наташе

Я писала истории болезни, когда позвонили из поликлиники и попросили принять ребенка четырех лет. Опухоль ствола мозга, кома.

Девочку на скорой привезли мама и бабушка. Она была похожа на спящую фарфоровую куклу.

Локоны черных волос, аккуратно уложенные мамой на подушке, пухлые розовые щеки, длинные ресницы, кружевная рубашечка. Ангел.

Первые два дня мама не общалась ни со мной, ни с другим персоналом. Ни слова. Бабушка выходила из палаты только подогреть еду, которую привозили из дома.

Приезжал вечерами отец – черный от горя, он садился около кровати и долго держал Наташину руку в своей. Просидев так несколько часов, он уходил, не говоря ни слова. Они были как глухонемые, говорили только жестами и глазами.

За следующую неделю мы немного привыкли друг к другу и потихоньку разговорились.

Наташина мама рассказала о благотворительной организации, которая нашла деньги на операцию в Германии. От этой операции ее отговаривали врачи – украинские нейрохирурги, но в организации сказали, что это от зависти, потому что на Украине таких операций не делают. Девочку отправили на лечение в Мюнхен. Автобусом. Ехали в течение полутора суток.

Немецкий доктор, посмотрев снимки, в операции отказал и сказал, что ничего сделать нельзя. Локализация и размер опухоли были такими, что ни гамма-ножом, ни другими многообещающими методами извлечь ее было нельзя. Мать спросила, зачем она приехала. Он не ответил. Благотворители также развели руками – не знали... Прошло два дня.

Наташа ослепла и перестала говорить. Правые ручка и ножка повисли плетью, она все больше и больше спала. Ребенка решено было отправить на родину. От мэрии предоставили билет на самолет до Киева. Благотворители так и не появились.

«Когда самолет поднялся и пролетал над большим полем, я хотела одного – чтобы все это кончилось. Мне так хотелось, чтобы этот самолет упал и мы с Наташей умерли вместе. Но мы не упали. Теперь мы здесь».

«Муж – Володя – порубил в доме все иконы. Он больше не верит в Бога. Попросите вашего батюшку не заходить к нам».

Володя тоже стал понемногу разговаривать с нами.

«Объясните мне одно – зачем все это? Почему моя дочь? Почему все вокруг такие гады, а?»

Он даже не говорил – он рычал. Медсестры его боялись.

Рано утром началось преагональное состояние. Вызвали отца с работы.

Он, как всегда, сел около кровати и взял ее ручку в свою.

Когда стал меняться характер дыхания, отец заметался по палате, срывая с себя галстук и раздирая в кровь пальцы. Мать сидела не шевелясь.

Сестры испуганно позвали меня с другим доктором.

Владимир спросил: «Это всё?» – таким голосом, что мне захотелось исчезнуть с лица земли.

Пересилив себя, сказала:

– Пока нет. Но Наташа умирает.

– А мне что надо делать? – прохрипел он. Мать закрыла лицо руками.

Я спросила, не хотят ли они взять Наташу на руки.

Потеплевшим голосом он спросил:

– А можно?

Усадила их на диван и передала им ребенка.

Они держали ее последние десять минут. Мне казалось бесконечностью слушать ее хрипы. Но чем реже дышала маленькая Наташа, тем спокойнее становился отец.

Это он сообщил: «Всё. Она ушла», – когда девочка перестала дышать.

– Разрешите мне подержать ее еще.

Они долго сидели, держа в руках Наташу. Потом он осторожно переложил ее в кроватку, поцеловал.

– Я не купил ей туфельки с камушками. Она очень хотела.

– Вы пойдете в магазин и купите ей сейчас.

– Пойду. Простите меня, ладно?

– Это вы нас простите.

– Доктор, а дальше что?

Я не нашла что ответить.

Сын

May. 8th, 2006 at 8:24 AM

Старика привезли в конце рабочего дня.

Из анамнеза удалось установить, что живет один, лечения не получал или получал давно. Опустившийся, с устоявшимся запахом перегара, безразличный к окружающему.

Подняв карточку в архиве, узнали, что болен почти пять лет, была операция, после нее в больнице не появлялся. Больше не обследовался, не наблюдался, не приходил, на звонки из регистратуры не отвечал.

На следующее утро в хоспис пришел мужчина, спросил, поступал ли к нам больной Н.

Сестры отправили ко мне в ординаторскую.

– Вчера привезли Н. В какой он палате?

– В шестой. А вы родственник больного?

Мужчина вздохнул и, глядя в пол, ответил:

– Сын.

– Вас проводить к нему?

– Нет. Скажите, что ему нужно принести?

– Может, еду, которую он любит.

– А что он любит?

– Не знаю. Думала, что вы скажете.

– Он не жил с нами. Тридцать лет назад развелся с матерью.

– Хотите, я пойду в палату с вами?

– Нет. Не могу.

– Почему?

– Ненавижу. Я из-за матери пришел. Она просила.

– Он вас обижал?

– Не помню. Пил. Помню, как мать плакала.

Он приходил каждый день, как по часам, с пяти до семи, и сидел в холле хосписа, сцепив руки и глядя в одну точку.

Иногда, устав сидеть, подходил к окну и подолгу смотрел на улицу.

Справлялся о состоянии Н., приносил фрукты и пеленки и уходил, чтобы вернуться на следующий день и проделать то же самое.

Это продолжалось почти месяц. Изо дня в день, с пяти до семи.

Когда Н. умер, мы позвонили по оставленному сыном телефону. Было три часа дня. Через полчаса он был в хосписе. Спросил, что нужно делать и куда идти, чтобы похоронить Н.

Мы готовили все необходимые бумаги. Я попросила подождать немного.

Он подошел к закрытой двери палаты, где лежало тело Н., взглянул на меня вопросительно; получив мой кивок, немного постоял молча и все же вошел туда.

Фото из личного архива
Фото из личного архива

Зеркало

Эту женщину звали Варей, она работала на конфетной фабрике в цехе, который делал халву в шоколаде. Разведена, детей нет. Вот и вся история жизни, рассказанная ею. Когда к ней приходили шумные подруги по работе, палата долго пахла шоколадом и карамелью.

У нее не отросли волосы после последней химиотерапии, отчего она была похожа на облетевший одуванчик.

Варя попросила принести ей телефон.

– Я позвоню ему. Вы как считаете?

– Кому?

– Ему. Мы были женаты десять лет. Попрощаться. Ведь я скоро умру.

После звонка она спросила, можно ли одеться в небольничную одежду. В понедельник вечером. А точнее, в семь вечера.

– Варя, он придет?

– Да, – она опустила глаза и даже порозовела.

На радостях вечером я помчалась на рынок покупать ей парик, так как все косынки, которые мы с ней перемерили после звонка, Варе не нравились.

Купила. Пепельного цвета со стрижкой каре.

Варя надела парик и попросила принести ей зеркало. В палате зеркал нет, и я отвела ее в ординаторскую.

Она осталась там одна, чтобы примерить и одежду. Я вышла.

– Варя, да неужели это ты? – донеслось из-за двери. – Неужели это ты, так похудела, но такая же красивая?

Я отошла от двери. Сама с собой она разговаривала или с воображаемым собеседником, я так и не узнала. Стало неловко, как будто подслушивала что-то очень личное.

В понедельник мы наряжали Варю. С обеда до позднего вечера она просидела в коридоре хосписа, отказываясь даже выпить чаю.

Он все-таки пришел через две недели, но Вари уже не было.

А я долго не могла покупать в кондитерском магазине халву в шоколаде.

Просто Таня

У нее ярко-голубые глаза и радостная улыбка. На левой руке – татуировка «Таня», сделанная много лет назад в Магадане.

Родилась она на Украине. Как попала в Магадан, я не спрашиваю, она об этом тоже говорить не любит.

Одна. Есть телефон дочери, который не отвечает.

В хоспис ее привезли двое. Один из них на вопрос, кто он Тане, ответил: «Брат. Во Христе».

Следующий вопрос «брат» задал сам: «Как оформить доверенность на получение Таниной пенсии?»

Третий и последний в нашем общении задали уже брат и сестра, тоже, соответственно, во Христе: «Как оформить доверенность на квартиру, пока Таня в сознании?»

Свидетели Иеговы. Она их любит. Хотя она любит всех, кто к ней приходит.

Она радуется всему, что ее окружает: соседкам по палате, цветам, конфетам и даже утреннему кипятку, который ей приносят вместо чая.

– Танюша, тебе где больше нравится жить – здесь, в Киеве, или в Магадане?

– В Магадане. Там люди добрее были. Знаешь почему?

– Нет.

– Потому что ссыльные. Они добрые. Все. 

Совесть

Один звонок в дверь означает – посетители. У своих – два коротких звонка.

Кто-то за дверью давил на кнопку долго, отчего звонок стал похожим на гудок парохода.

На пороге стоял совсем пожилой мужчина в костюме и шляпе. В руках – старомодная авоська с парой апельсинов и яблок.

– Добрый день, – сказал, входя в отделение.

– Вы к кому-то пришли?

– Именно так. К Васильеву, палата номер девять. Я звонил, – он протолкнулся вперед, поставил сетку на диван и продолжил: – вы сразу не открыли – непорядок. Я, так сказать, человек правильный и пунктуальный.

– Наверное, мы не сразу услышали. Проходите.

– Вот-вот, не сразу услышали, не успели, недопоняли. А во всем должен быть ус-та-нов-лен-ный порядок. И правила. Без них, так сказать, везде бардак. Полный и, так сказать, бесповоротный. А всего этого можно избежать...

Мне мешала его говорливость и выражение «так сказать», которое он вставлял в каждую фразу. Мысленно пожалев несчастного Васильева, я попыталась проводить посетителя – а звали его Андрей Андреич – до палаты.

– Не торопитесь. Торопливость, так сказать, до добра не доводит. Помогите мне переодеться. Спецодежда тут полагается?

Ему дали халат и бахилы. Андрей Андреич долго надевал их на себя, тщательно застегивая все пуговицы.

– А маска? – спросил он.

– Зачем?

– Да как вам объяснить? Природы рака никто не знает. Вы уверены, что я ничем не рискую?

Так как я была не уверена ни в чем, принесла ему маску из перевязочной.

Он натянул ее и произнес:

– Я готов. Вы проведете меня, доктор?

– А он вас ждет?

– Нет. Сюрприз, так сказать. Старые коллеги по работе. Жизнь – интересная штука. Я Юру знаю много лет. И мы, так сказать, враги лютые. Обстоятельства так сложились в свое время, что мне пришлось... – он замялся. – В общем, грешок за мной. Да, собственно, не грешок, но тянет что-то внутри. Надо расставить точки.

– Давайте я спрошу, хочет ли он вас видеть, ладно?

– Правила. Да, я тоже соблюдаю закон и правила. Скажите.

Васильев угрюмо выслушал, кивнул.

Андрей Андреич просеменил в палату. Через три минуты оттуда мы услышали громкую фразу:

– Иди на хер, подлец.

Андрей Андреич из палаты вышел.

– Вот так и знал. Ни тебе раскаяния, ни тебе страха Божьего. А все почему? А потому что... впрочем, это не так важно. Я, так сказать, сделал все что мог.

– Вы прощения просили?

– Нет. Зачем? Я объяснить хотел. Были у нас трения. До следствия дошло. Я повел себя правильно. По законам того времени. А он – он не понимает. И теперь точно знаю, что я не ошибся. Где я могу вымыть руки?

Он тщательно мыл руки под краном в ординаторской. Потом переоделся и, попрощавшись, ушел. На стуле остались аккуратно сложенные халат, бахилы и маска.

Фото из личного архива
Фото из личного архива

Бабник

Осматриваю старого пациента. Его жена стоит рядом и вдруг безапелляционно заявляет:

– Да он бабник.

Отвечаю ей, что мне, по большому счету, все равно.

Она же, явно желая поговорить о его неверности, повторяет:

– Бабник, бабник, всю жизнь мучаюсь.

А мучаются они вместе пятьдесят восемь лет. Столько и прожить не каждому дано.

Собираюсь уходить. Дед, сидя в кресле, рычит мне:

– Елизавета Петровна, я же не того...

– А что?

– Ну не бабник я. В прямом смысле.

– ?

– Я о них, о бабах, только думаю.

Про Гусь-Хрустальный

350 км от Москвы. Другая жизнь.

Девочка Оля, к которой нас вызвали, ждала нас трое суток, не потому, что мы такие хорошие, а потому что за девятнадцать лет ее жизни к ней никто не приезжал. Никто.

Она лежит поперек дивана в холодной комнате. Отопления нет. Рано, видимо, включать. Администрации виднее всегда, что, кому и когда надо.

У девочки метр роста, двадцать пять килограммов веса и единственная, левая рука, которой она поздоровалась с нами.

Она знает наши имена. Мама ей сказала, что мы приедем. Она спросила, кто это будет, и выучила имена, чтобы поздороваться.

У нее карие глаза, которыми она внимательно следит за всеми. Оля говорит и понимает, как девятнадцатилетняя нормальная девушка. Она понимает, что другая. Не больная, больной она себя не считает. Она другая.

Не нужная никому, кроме матери.

Вот вам холодные факты. Стиральной машины нет. У нее три пары колготок.

Пенсия – три тысячи рублей. Она хочет фотоаппарат. Снимать комнату, кроме которой у нее ничего нет. Маму. Попугая на подоконнике. Маленький телевизор. Окно с жизнью за ним.

Она улыбается. Как малыш. Тянет свою крохотную ладошку. Смеется, когда я ей рассказываю, что мы ехали к ней со скоростью сто километров в час.

Что у них? Долги, окно, в котором дыры. И любовь. Иначе бы они не выжили.

Ссуда, взятая в банке, чтобы не умереть с голода.

На вопрос: «Оленька, а что ты любишь?» – она отвечает просто: «Кушать». Не шоколад, не фрукты, а просто еду.

Больше я ничего писать не буду. Потому что я не могу. Правда, не могу.

Братья

Новые листки с вызовами я просматриваю каждый день.

Диагноз, стадия, полученное лечение, проблемы – обычная рутина.

На этом листке я увидела имена. Не диагноз.

Два брата, которых зовут так же, как моих детей. Старшего – Костя, младшего – Алеша.

Мне было страшно даже входить в их квартиру.

Они похожи. Тридцатилетний Костя – сильный, загорелый, немногословный. Алеше двадцать шесть, высокий, худой, с такими же волосами, как у брата. Младший сидел на кухне и рассказывал, как заболел. Как работал до болезни, играл в хоккей. Как приехал из Ульяновской области и как много успел добиться. И о том, что болезнь его не сломила. И о том, что не сломит и дальше.

– Костян, скажи ты...

Костян говорил не так, как младший. Кратко. Глядя на брата. Кормя его. Давая таблетки. Готовя еду. Отжимая соки. Водя в туалет. Делая то, что под силу не каждой сиделке. Оберегал приехавшую мать, которой они оба решили не говорить о том, что Алексей обречен. Жалея ее и оттягивая до последнего дня правду.

От хосписа они отказались. Не потому, что не брали. А потому что они хотели быть рядом. В своей, заработанной ими в Москве квартире.

– А где Костян? – Алеша повторял это уже в полубреду до сегодняшнего дня.

Костян сглатывал слезы и поправлял подушки. Снова поил, поднимал, переворачивал, уговаривал, открывал и закрывал окна, приносил и готовил.

– Костян, ты где?

– Доктор Лиза, Костян знает, он ответит, как я спал сегодня.

– Мама, где Костя?

Утром стало понятно, что всё совсем плохо. Мать привела священника. Причастили. Крестик после причастия он держал в ладони, не расставаясь с ним и не отдавая даже Косте.

От них я должна была ехать на вокзал, попрощалась. Алексей вернул меня и спросил, когда я вернусь. В десять-одиннадцать вечера, пообещала я.

– Ты только дождись меня, Алеша.

– Обязательно.

– МЫ дождемся, – сказал Костя.

Через полчаса я вернулась к ним. Звонок брата, сказавшего, что Лёха не говорит, а просто дышит.

Мы мчались, как на гонках, и успели. Он действительно дождался.

– Он дождался, как и обещал, видите?

Алексей умер на наших руках сегодня в 15.50.

Костя обнял его и спросил:

– Лёха, тебе не больно? Тебе не больно, Лёха?

И, уткнувшись в подушку, заплакал, как ребенок.

Фото из личного архива
Фото из личного архива

Грех

Танюшка, проживающая на вокзале около трех лет, решила броситься под машину.

– Дави, дави, – кричала она иномарке, имевшей неосторожность заехать на территорию «Вторсырья» (это ужасно, но это так – я именно там их перевязываю).

– Дави-и-и-и-и! Задолбала жизнь такая!

Руфина и Марина, со стажем бродяжничества побольше, подошли к ней и стали не оттаскивать, а объяснять.

– Таня, да что ты, Таня, это же грех. Отойди! Вот если ты замерзнешь или тебя замочат на вокзале, то тогда умереть не грех.

– Не грех, – взволнованно повторила Марина и перекрестилась.

Танюшка, махнув рукой, отошла от бампера.

Из разговора на Павелецком

– Руфина, не пей, а?

– Немного. И от тоски. Лиз...

– А тоска от чего?

– Ты вот скажешь, что бездомная. Да? А я тоскую оттого, что любила, знаешь кого?

– Кого?

– Ничтожество. Полное ничтожество. Бомжевать – не беда. Любить ничто – страшно. 

Слово лечит

Больной О. живет с соседями. Они обижают его. Обзывают, ругают за мусор, оставленный на общей кухне.

– Лииииииз! А меня Николай опять обозвал и турнул из кухни.

– Хочешь, я к нему в комнату пойду и тоже его турну? Хочешь?

– Нет.

– Ну ты ведь обижаешься на его семью?

– Да.

– Тогда пойду.

– Нет.

– А как мне помочь тебе?

О. думает некоторое время. У него совершенно прозрачные глаза и добрая беззубая улыбка. Почти как у младенца.

– Лииииииз! Скажи, что он гад.

– Ему?

– Нет. Просто мне скажи.

– Гад он последний.

– Спасибо большое.

Лена

Рояль занимает бóльшую часть комнаты. Сначала на нем лежали ноты, позже поверх них появилась икона. Потом еще одна. Потом еще. Иконы видно с кровати, на которой лежит наша больная.

Когда еще только входишь в квартиру, понимаешь, что для живущих здесь дочь – центр их домашнего мира.

«Леночка любит...» – далее мать перечисляла то, что любит Леночка. Как росла и как училась, как стала пианисткой.

«На этом рояле она занимается с восьми лет», – говорила мать, держа дочь за руку. Или за колено, худобу которого скрывала пижама, или за стопу, на которую был натянут носочек, тоже болтавшийся на ней, и мать его поправляла. Чтобы не было холодно. И чтобы не отпускать.

«Папа готовит мне еду, а мама все время со мной», – Лена и ее мама улыбались и рассказывали нам о том, что было съедено за время, прошедшее с нашего последнего визита.

«Сергей тоже готовит», – это о муже Лены. Он ходил за бесконечными рецептами и, понимая всё, сумел до самого конца продержаться – любя, борясь не только за день, а за каждый прожитый ею час. Их час вместе.

Тетрадка, где маминым почерком перечислено выпитое и съеденное. «Половинка мандарина». «Сок». «Вода». Температура по часам. Пульс и давление.

«Я их так люблю. Всю мою семью. Маму, папу, Сережу».

Находясь около больного, я стараюсь никогда не задаваться вопросом «За что?».

Случилось – значит, случилось, и нужно помочь, пока можно помочь. Иначе невозможно.

В этом доме, пропитанном любовью, этот вопрос все-таки вырос откуда-то, напрочь выбив наработанную привычку не думать о причинах.

Лена была похожа на олененка: точеная фигура, тонкие руки и огромные карие глаза. Хрупкими были и ее взгляд, и голос, но мир, который она создала вокруг себя, был четким, устоявшимся, и имя тому миру – любовь. Я не могла представить, что будет с ними, тремя людьми, когда она уйдет. Она, как будто чувствуя это, переживала один день за другим. Вопреки логике и прогнозам.

В предпоследний вызов Петрович отзвонил и сказал мне: «Приезжай. Это конец». И ошибся.

Не представляю, какими силами, но она пережила ту ночь. И еще пять длинных ночей, пока не перестала дышать совсем.

Я не знаю, что сейчас на ее рояле. Сергей вчера приезжал в наш подвал.

Он сделал большую фотографию, с которой смотрит она – их Лена.

Со слов Сергея, все как-то держатся. Втроем.

Ее силой и той любовью, которую она им оставила вместо себя.

«Лиза, я их так люблю. Маму, папу и Сережу».Ɔ.