Начать блог на снобе
Все новости

Литература

Редакционный материал

Люба Макаревская: Третья стадия

Каждую неделю Илья Данишевский отбирает для «Сноба» самое интересное из актуальной литературы. Сегодня мы публикуем новый текст Любы Макаревской об одержимости, любви и фантазмах, сладких и мучительных

7 июня 2020 8:57

Эгон Шиле. «Смерть и дева», 1915 Иллюстрация: Wikipedia Commons

Я тоже была однажды человеком. Меня звали Сабина Шпильрейн.

В тот день ты действительно возник для меня – 
живой, злой, желающий̆ и бессильный. 

Елена Костылева

Когда ей стало так темно? Между сеансом один и сеансом два. Тошнота, кровь в горле.

День за днем она видела свою кровь в раковине. Когда ее снова и снова рвало после химиотерапии, она ложилась на живот, обводила глазами свою комнату в серо-голубых тонах и закрывала глаза. И вспоминала движения его рук по своим плечам, спине, бедрам и ягодицам. Его язык, ласкающий ее, и это ощущение совсем близкой смерти, уже тогда переходящее в боль.

И часами ей казалось, что ее внутренности как бы расчесаны и воспалены изнутри.

Вечер, когда он раздел ее и впервые увидел обнаженной, и долго гладил ее спину, и она слышала его сдавленный стон при взгляде на ее тело, и тогда она почувствовала нечто вроде гордости и удивления одновременно, как бы в полусне, то же самое сплетение тепла и удовольствия она чувствовала в детстве, когда ее отец читал ей сказки и его прокуренный голос проникал в ее ушные раковины, и, засыпая, она обнимала его, и только тогда она была не одна, и теперь, когда при взгляде на ее тело, он вдруг застонал, она снова была не одна. Тогда все происходящее между ними еще укладывалась в гладкую схему взаимного совращения.

А теперь он являлся ей во всех образах – от ее лечащего врача до бомжа, когда она шла по морозной улице с пакетами из супермаркета и повседневность возвращалась к ней после всего. 

И во всех этих смутных видениях он набрасывался на нее и утягивал туда, откуда она не сможет вернуться, и ей хотелось кусать его, откусывать от него куски, вылизывать пространство между его пальцами – и хотелось уничтожить его и чтобы он снова уничтожил ее прежде споров болезни.

В зеркале ванной комнаты, снимая шелковый фиолетовый платок, который она, как чурбан, обматывала вокруг своей головы, она могла видеть свой абсолютно гладкий блестящий и лысый череп. 

Стрижка гарсон, светлые голубые джинсы, все еще полудетский силуэт – тогда он так любил ее волосы и тело. Теперь болезнь стерла ее, и все ее тело стало маленьким, сухим и ненужным. 

И рассматривая себя в зеркале, она думала о мертвом зверьке, о том, как очень давно в ее совсем уже прошлой жизни умирала ее кошка Мурка. Как пятнадцатилетняя Мурка на ее глазах становилась похожей вначале на птицу, потом на птенца, и она тогда не могла побороть свое отвращение к сладкому гнилому запаху смерти, ставшему исходить от Мурки, и почти не подходила к ней, и на уколы кошку возила ее мать. И теперь изредка стыд за то, что она тогда не прошла этот тест на человечность, возвращался к ней. Возвращался эхом запаха гнилого и сладкого, ей казалось, что теперь от нее самой исходит этот невыносимый запах. 

И тогда она вспоминала другой запах: остатки табака и бычки в пепельнице, запах сигарет, которые он курил, терпкий, властный, его две пачки очень крепких сигарет против ее малодушного курения всякой женской мятности, как она любила тогда говорить, все равно что – алкоголь или табак, лишь бы с мятой. Странно, что все же заболела она. Как будто спустя несколько лет ее тело все же оказалось нежизнеспособным без него. Одна и та же зимняя комната в электрическом свечении, словно из начала 20-го века, пустая и ободранная, и запах травы, которую для нее доставал друг тогда, пять лет назад, и теперь и один и тот же вид – широкое окно в форме арки и мерцание торгового центра «Атриум» напротив, мерцание, лишенное признаков человеческого, и она могла, глядя на это холодное сияние, вспоминать его взгляд: как он скользил по ее спине и как, когда она оборачивалась, он возвращался к ее глазам, и недели их ссор, когда она могла думать только о том, что он трогает и раздевает других в нескольких кварталах от нее, и эта фраза «Трогает и раздевает» маятником качалась в ее голове. Без конца, час за часом трогает и раздевает и, наоборот, раздевает и трогает. Тогда, чтобы успокоиться, она тушила окурки о свою левую руку, и на ней остались втянутые шрамы, похожие на россыпь жутких звезд. 

Трава – это было единственное, что ей нравилось курить, помимо ментоловых сигарет. В самом начале, когда они шли переулками к его дому и она рассказывала ему о том, как ехала в метро через весь город с травой в сумке, он спросил ее:

– Тебя это возбуждало? 

Она покачала головой, и он спросил снова:

– Разве тебя не возбуждает опасность? 

И она запнулась, глупо засмеялась. Что-то внутри мешало ей рассказать ему о том, что именно из условно недозволенного оставляет в ее психике огненный и болезненный след. Как будто слова прилипали к ее горлу, как клейкая лента, и она не могла говорить толком. Но нет, это были не органы власти, тогда ее день еще начинался с чтения подобных материалов: 

«Я был в панике, было очень страшно, я сказал, что ничего не понимаю, после чего получил первый удар током. Я снова не ожидал такого и был ошеломлен. Это было невыносимо больно, я закричал, тело мое выпрямилось. Человек в маске приказал заткнуться и не дергаться, я вжимался в окно и пытался отвернуть правую ногу, разворачиваясь к нему лицом. Он силой восстановил мое положение и продолжил удары током.

Удары током в ногу он чередовал с ударами током в наручники. Иногда бил в спину или затылок-темя, ощущалось как подзатыльники. Когда я кричал, мне зажимали рот или угрожали кляпом, заклейкой, затыканием рта. Кляп я не хотел и старался не кричать, получалось не всегда.

Я сдался практически сразу, в первые минут десять. Я кричал: „Скажите, что сказать, я все скажу!“ – но насилие не прекратилось».

Конечно, иногда брезгливость соединяется с возбуждением, но в случае с русскими ментами этого соединения не происходило, этот механизм не срабатывал, оставалась только брезгливость.

И до его дома они тогда дошли скованные молчанием.

В свете гирлянд, которые он не убрал после Нового года, комната казалась ей похожей на аквариум, на сад, полный цветных морских рыб. 

Несколько раз в полусне он протягивал ей свою руку. И ей было странно, что еще в начале этой ночи, освещенной постновогодним сиянием, когда он ласкал ее, она не могла перестать вспоминать невероятно извращенный порноролик, который она смотрела двумя днями ранее: желтый целлофан, веревки, пластик, крик, теперь соединяющейся с ее собственным, потом она услышала его голос, говорящий ей: 

– Громче. 

И тогда остались только она и он. Его голос, обращенный на нее, затем его рука, протянутая ей в полусне. Ее уже не такой сильный страх перед жизнью, и этот момент совместного полусна, короткий и ясный, внутри которого она чувствовала себя под водой и чувствовала себя в безопасности. Его манера слегка сжимать ее руку во сне, в ту ночь стала чем то главным в ее сознании. Остальное включая весь мир, она бы с легкостью ампутировала, удалила из своей памяти.

Только с ним она чувствовала себя настолько маленькой (со всеми другими людьми этого упоительного чувства не было), точно она действительно уменьшалась, становилась крохотной, пятилетней. Как-то она наклонилась к нему и сказала:

– Я хочу стать совсем маленькой.

Он спросил ее: 

– Насколько маленькой?

– Вот такой. – И она приблизила указательный палец к большому, показывая ему свой идеальный размер. Затем она добавила: – Иногда мне кажется, что я становлюсь такой с тобой. 

Он засмеялся, а потом посмотрел на нее серьезно, и она тоже резко перестала улыбаться и замолчала на несколько секунд.

Первое время после близости с ним ей нравилось слушать на репите одни и те же классические вальсы. Всего три вальса и один ноктюрн. Теперь с ней оставался только один ноктюрн, вальсы она разлюбила.

Когда это было? Наверное, пять лет назад, да, уже пять. Она чувствовала вкус собственной крови в слюне. Как будто незнакомое хищное животное с мягкими лапами, но острыми когтями набрасывалось на нее, вначале просто сдавливало ее грудь будто бы бережно, потом все сильнее и сильнее и затем медленно раздирало ее нутро. Тогда она могла только растерянно повторять:

– Как больно.

Ей казалось, что прививку этой боли она уже тоже получила несколько лет назад, в ту зиму, когда они окончательно расстались и один только взгляд на зимний покров причинял ей боль.

Почему с ними произошло то, что произошло: она вспомнила почти беззаботное лето, когда трещина между ними стала образовываться. Это был ужин среди знакомых, самое начало лета, они сидели почти напротив друг друга и украдкой под столом переписывались в мессенджере. В одном из сообщений он спросил ее:

– Как тебе здесь?

И она ответила ему: 

– Ну ты и какие-то люди вокруг.

Вскоре она вышла из-за стола, и он тогда вышел за ней, минуя всё и всех вокруг. Вначале это ее «ты и какие-то люди вокруг» трогало его. Потом обескураживало, затем стало раздражать и злить: для него мир не сводился к ней одной, и это ее отношение к другим как к декорации, к чему-то необязательному было чуждо ему. Для него люди не были какими-то, он умел интересоваться ими, вникать в них искренне, серьезно и глубоко.

Она же, напротив, всегда только изображала этот интерес к другим, имитировала его, до дрожи боясь быть разоблаченной, все вокруг всегда были ей глубоко безразличны, но как замкнутый ребенок, она выучила правила игры и старалась следовать им: например, она хорошо знала, что, когда другой человек говорит о сокровенном, надо слушать, и она старательно имитировала это вслушивание со всеми другими – со всеми, кроме него. Потому что чужое сокровенное ни разу не было ей интересно. Она никогда не была достаточно гуманистична для этого и стыдилась этих своих особенностей. 

– Тебе совсем не интересно? – иногда он спрашивал ее, рассказывая что-то о знакомых.

И она неловко улыбалась. Для него ее неспособность концентрироваться на чем-либо, кроме себя самой и иногда его, включенного в слишком многие процессы ее тела и психики, была мучительна так же, как и почти полное отсутствие эмпатии к другим, словно у него была связь не с женщиной, а с ребенком-аутистом. Про других она всегда могла сказать только то, что не знает, есть ли они в действительности, больше ничего; ей смело можно было доверить любую тайну не потому, что она была сверхпорядочна и щепетильна, а потому, что она тут же забывала рассказанное. Она всегда слышала, что ей говорили другие, но это никогда и ничего не меняло для нее. Она с легкостью диктора новостей и компьютерной программы отстранялась от других людей.

К зиме эта разница между ними стала зоной невозможного для него. Трещина расползлась в черную ясную пустоту.

Она помнила теперь ту зиму как фрагменты некой болезненной мозаики. Как только воспоминания становились совсем отчетливыми, она вздрагивала всем своим существом и пыталась уклониться от них. Внезапно в ее памяти всплыл последний день до того, как она узнала свой диагноз: ей приснился сон. Ей снилось, что некая темная сущность набрасывается на нее и повторяет все его прикосновения с математической точностью. Она проснулась потная и заплаканная, а днем, разбирая книжный шкаф, она нашла пачку его сигарет, которую она хранила несколько лет из самых стыдных сентиментальных чувств и почти забыла о ней. Внутри оставалась только одна сигарета, и она тут же выкурила ее, не интересуясь ни запретами врачей, ни жизнью; докуривая, она совсем отчетливо вспомнила его голос, запах, и ее тело покрылось гусиной кожей, потом эта бледная лихорадка прекратилась, и она пообещала себе все забыть. Как будто ей не хотелось направить всю агрессию мира на свое тело, чтобы хоть ненадолго притупить себя. Но и это уже было очень давно. 

Все, кто оставался с ней теперь, могли видеть, как ее болезнь приобретает окончательную форму. Ни жидкость, ни вода, ни влага, ни бульон больше не задерживались в ее организме. Казалось, сквозь ее тонкую сухую драгоценную кожу начинают просвечивать не только кости, но и все сосуды, и капилляры, и каждая вена. Она с трудом двигала глазами, и иногда между вспышками боли она могла вспоминать, как он давал ей свою руку в полусне, потом исчезали и эти видения, похожие на удары слепой нежности, и оставалась только темнота до пяти утра, когда появлялась полоска света, напоминающая рентгеновский луч. И после огня, после сна серый спокойный дневной свет, тихие минуты жизни, равные для всех – и для нее, почти потерявшей свою оболочку, и для детей, стариков и любовников, и для кошки, греющейся в апрельском солнце во дворе хосписа, – для всех, и тогда в ее сознании возникала дорога. Ей начинало казаться, что времени как бы не существует, что оно схлопнулось, и что она снова идет с ним по улице к его дому и они не могут говорить с друг другом от желания, и что она снова идет одна на химиотерапию и еще не знает, что она окажется бесполезной в итоге, потом все дороги смешиваются и снова возникает их совместная дорога в сумерках к его дому, и она вспоминает, как рассказывала ему о каком-то очередном своем страхе.

И он вдруг посмотрел ей в глаза и сказал:

– А разве сейчас ты не знаешь, что умрешь?

И удовольствие тогда захлестнуло все ее горло и существо, и она не стала отвечать ему, а только кивнула.

И теперь она правда это знала уже не в теории. И между ней и этим знанием уже не было никого и ничего.

Поддержать лого сноб
0 комментариев
Хотите это обсудить?
Войти Зарегистрироваться

Читайте также

Поиски себя и собственной идентичности — самое подходящее занятие для творческих людей, вынужденных оставаться на карантине. Фотопроект BIPOLARGROTESQUE с участием звезды отечественного кино и театра Владимира Мишукова — смелое и актуальное высказывание на гендерную тему. Проект представляет главный редактор журнала «Сноб» Сергей Николаевич
Каждую неделю Илья Данишевский отбирает для «Сноба» самое интересное из актуальной литературы. Сегодня мы публикуем тексты из впервые вышедшей на русском книги Габриэль Витткоп
Верховный суд Башкирии полностью оправдал двух из трех полицейских, осужденных по делу о групповом изнасиловании дознавательницы МВД в Уфе. Рассказываем, что известно об этом деле на данный момент