Фото: Артем Геодакян/ТАСС
Фото: Артем Геодакян/ТАСС

Чуда не произошло. Две недели назад мы славили его ДР, хотя близкие знали, что дела плохи. Реанимация, ковид, ИВЛ. Эти страшные слова, значения которых он наверняка не хотел знать, вникать. Никогда не любил лечиться, ненавидел говорить о здоровье, своем и чужом. Всю эту бренность и ветхость он на дух не переносил. Виктюк — всегда про молодость, про желание, про страсть. Пусть это последняя страсть, пусть без всяких перспектив и даже надежд на счастливый финал. Но страсть!

Как он любил поклоны и выходы на публику! Как эффектно режиссировал всегда свои выходы в разноцветных пиджаках! Это было его маленькое личное шоу — взяться за руки со своими артистами и отважно ринуться с ними к краю рампы под нарастающую овацию зрителей. Вот мы здесь, с вами! Все, что имели, отдали, все, что могли, сыграли. А теперь чистый обмен энергиями, одно нескончаемое объятие, одна любовь.

Фото: Екатерина Чеснокова/РИА Новости
Фото: Екатерина Чеснокова/РИА Новости

Виктюк распахнул для нас занавес совсем другого театра, о существовании которого мы только догадывались, о котором избранные могли прочесть только в спецхране Ленинки. Он пришел к нему интуитивно, вдохновляясь разными великими образцами. И, конечно, своей дружбой с фантастическими женщинами, с прекрасными актрисами, каждая из которых в свой день и час возникала у него на пути. Он первым после Александра Таирова попытается возродить институт трагической дивы на отечественной сцене. Хотя, наверное, если говорить о Театре Романа Виктюка, то представляешь не женщин, а мужчин. Выход Мадам в исполнении Сергея Виноградова в «Служанках» под пение Ils s'aiment Даниэля Лавуа — это и есть чистый Виктюк. Сегодня вечером все, кто его любил, уверен, будут слушать эту музыку, от которой по-прежнему рвется сердце. Прощайте, дорогой Роман Григорьевич! Мы будем помнить вас всегда.

Фото: Валентина Мастюкова/Фотохроника ТАСС
Фото: Валентина Мастюкова/Фотохроника ТАСС

Doggy box, или Пища богов

Что такое doggy box, я впервые узнал от Романа Виктюка. А дело было в 1982 году. На мхатовскую премьеру «Татуированной розы» ждали самого автора, классика американской драматургии Теннесси Уильямса. Времена были глухие, застойные, темные. Брежнев еще не умер, но, кажется, уже был не очень жив. Знатные иностранцы не спешили идти на контакт с русскими, подозревая всякого, кто мало-мальски говорил по-английски, в сотрудничестве с КГБ. Сам Олег Ефремов со смехом рассказывал, как он, случайно узнав, что Уильямс остановился в том же отеле в Вашингтоне, что и делегация советских театральных деятелей, стал добиваться с ним встречи. И добился! — надо знать Олега Николаевича. Но что из этого вышло? Одно расстройство. 

В оговоренное время к нему в номер тихо постучали и на пороге возник маленький старичок с усиками, в очках и с блуждающей полубезумной улыбкой. В сопровождении двух молодых людей атлетического сложения он боязливо вошел в ефремовский люкс. Пальто снимать отказался, присел на предложенный стул, терпеливо выслушал пламенную речь Ефремова и ее пространный перевод в исполнении приставленного сотрудника посольства. А потом, не сказав ни единого слова, с той же блаженной улыбкой тихопомешанного поднялся и вышел вон. 

Ефремов и драматург Михаил Рощин, специально позванный познакомиться с классиком, на какое-то время онемели: приснился им что ли их гость? Или, правда, это был автор «Трамвая Желания»? 

«Вот и поговорили», — вздохнул флегматичный Рощин и стал разливать «Столичную». Не пропадать же добру! 

На премьеру своей пьесы в Москве Уильямс ехать отказался, а вместо себя прислал своего агента, пожилого господина в клубном блейзере с золотыми пуговицами, делавшими его похожим на привратника «Метрополя». Он и держался соответствующе, как большой начальник. Так что когда в финале артисты стали ему аплодировать и всячески выражать свою радость по поводу его присутствия в зале, зрители были в полной уверенности, что это живой Уильямс и есть. 

Старик расчувствовался от такого приема, даже смахнул слезу и во всеуслышание заявил, что теперь его очередь отблагодарить театр. И тогда по мхатовским коридорам и гримеркам шаровой молнией пронеслось заветное слово «банкет». И не где-нибудь, а в «Сакуре»! В единственном московском японском ресторане, где никто не был, потому что к оплате там брали исключительно кредитные карты и доллары. Закрытый ресторан для богатых интуристов в Хаммеровском центре на Краснопресненской набережной. Если кто не знает или уже не помнит! 

Тут же секретарь Ефремова бессменная Тамара Григорьевна подготовила и напечатала список, куда было включено руководства парткома МХАТа, профкома, зав. постановочной части, зав. литературной части. Разумеется, Ефремов с Анастасией Вертинской (они тогда всюду выходили вместе), разумеется, Ирина Мирошниченко с Виктюком (все-таки исполнительница главной роли и режиссер-постановщик)¸ ну и кто-то там еще… 

Список отнесли к лже Уильямсу. Он долго его изучал, шевеля губами, будто силился произнести имена, написанные кириллицей. Потом оторвал мутный взгляд от списка и произнес по-русски коротко, но абсолютно понятно: «Пять». Что пять? Почему пять? Откуда пять? Он может пригласить только пять гостей от театра. 

Список медленно выпадает из его рук, а точнее, отправляется в мусорную корзину, а вместим с ним и планы ведущих деятелей МХАТа закусить и выпить на халяву в дорогом валютном ресторане. «Так гибнут замыслы с размахом»…

Но Виктюк не унывает. Он знает одно заветное иностранное слово — doggy box. Банкет состоится, обещает он артистам и постановочной части. Каким это образом? — недоверчиво спрашивают его бывалые мхатовцы, всей своей нелегкой жизнью приученные не доверить режиссерам и их обещанием. «Ну, это уже моя забота!» — восклицает Виктюк и удаляется в сторону Краснопресненской набережной. Когда он входил в ресторан на 14 этаже, гости в полном безмолвии церемонно вытирали руки влажными салфетками и пили теплый сакэ. Их безмолвие оказалось вынужденным. Английским языком из мхатовцев владел только Виталий Вульф. Предполагалось, что он и будет переводчиком. Но он высокомерно игнорировал свои непрямые обязанности, оставляя без перевода и речи агента Уильямса, и колкие реплики Насти Вертинской, и даже тост Ефремова. 

Впрочем, содержимое тарелок, которые с ловкостью жонглеров метали официанты, интересовало гостей гораздо больше, чем светская беседа с малоинтересным агентом Уильямса. Не говоря уже о том, что после нескольких чашек саке, русская речь полилась легко, без принуждения и оглядки на иностранца, скучавшего во главе стола в полной изоляции и одиночестве. Кажется, что о его присутствии забыли и вспомнили лишь в тот момент, когда он произнес: «Check, please!» 

На секунду повисла неловкая пауза, какая бывает, когда никто из участников ужина даже не пытается ощупывать свои карманы и изображать готовность «поучаствовать» в расплате. В воздухе на мгновенье сверкнула Visa Gold. Старик окинул притихших гостей орлиным, хищным взором. Еды оставалось на столе еще много. 

Виктюк уже предвкушал, как после отбытия иностранца, он попросит официантов завернуть все эти суши и сашими в отдельные пакеты, как повезет их в Камергерский, тогда еще проезд МХАТа, как закатит пир для актеров. И они будут славить свою «Татуированную Розу» и великого Уильямса, который хоть и не доехал до Москвы, зато прислал вместо себя достойного джентльмена с золотой кредиткой. Да здравствует, doggy box! Лучшее изобретение американской демократии и общепита. С ним никто не будет голодным и обиженным. Всем достанется кусочек счастья на этом празднике жизни. Что-то подобное готов был уже произнести Виктюк, но сильно поддавший Ефремов захотел сказать напоследок что-то еще про Теннесси Уильямса, которого «русские люди любят и понимают, как никто в мире», и потребовал, чтобы Вульф переводил его спич в слово в слово. И пока Виталий Яковлевич мучительно подбирал английские слова, старик подозвал официанта и, ткнув пальцем в неубранный стол, коротко скомандовал: «Doggy box!» 

— Я не поверил своим ушам, — вспоминал Виктюк, — зачем ему эта недоеденная еда? Что он собирался с ней делать в самолете? Неужели он собирался все это сам съесть? 

Все так и произошло: прощальные рукопожатия, поцелуи в ручку-щечку с дамами, два больших кулька «на дорожку». Good bye, my dearest! O, это было незабываемо! И doggy box(ы) отправились прямиком в Шереметьево-2. 

Что касается Виктюка, то он сразу после «Сакуры» поехал в Елисеевский гастроном, чтобы хоть как-то загладить свою вину перед поджидавшими и его артистами. 

Мораль: никогда не рассчитывайте на щедрость богатых и знаменитых. У Романа Виктюка сотни подобных историй, приключившиеся с ним в разные времена. И, наверняка, было бы лучше, если бы он рассказал их сам. Но в своих бесчисленных интервью это не делает, предпочитая говорить о чем-то трансцендентном и мистическом, на что особенно падки юные создания, представляющие себе театр, как некое сакральное место, и совершенно не готовые к тому к тому, что их там поджидает. 

Во всяком случае, я не был готов, когда переступал порог Театра Романа Виктюка летом 1991 года, хотя мне было уже за тридцать, и в театре я успел повидать много разного. Но одно дело, когда ты сидишь в зале, и другое, когда оказываешься за кулисами в непосредственной близости от всех этих разгоряченных тел, раскрашенных лиц, когда слышишь разговоры в гримерных и курилках. Тогда театр открывается тебе своей самой непарадной и непраздничной стороной. Но, так или иначе, это был Театр. Именно так с прописной буквы. 

Во главе него стоял Роман Виктюк, главный театральный ньюсмейкер эпохи перемен. Многоликий, изменчивый, лукавый непостоянный. С этими своими театральными вскриками и картинными жестами. В пиджаках самых невероятных фасонов и расцветок. В дымчатых очках, закрывающих пол-лица. Всегда в облаке каких-то знойных, душных ароматов, по которым можно было легко догадаться, что он уже в театре. Вообще метаморфозы в облике самого Виктюка впечатляли ничуть не меньше, чем его спектакли. Тем более, что я хорошо помнил разговорчивого провинциала из Львова, долго мыкавшегося без своего угла по Москве, и единственную стоящую вещь в его небогатом гардеробе — кожаный пиджак, в котором он снят на большинстве фотографий того периода. 

Кстати, пиджак этот часто выступал в качестве отвлекающего маневра. В те годы Виктюк имел обыкновение репетировать и выпускать спектакли сразу в нескольких театрах, и даже городах. Поэтому для успокоения чересчур нервной администрации он не раз оставлял свою кожанку на видном месте, а сам удирал в неизвестном направлении. Знал наверняка, что его хватятся не раньше, чем на второй-третий день. А где Виктюк? Вот его пиджак висит на спинке стула, значит, скоро вернется. Тогда еще не было айфонов, и с ходу определить геолокацию «летучего львовянина» было довольно сложно. Кажется, это удавалось только одной Гале Боголюбовой, завлиту «Современника». Она запасалась пачкой сигарет, и, дымя, как паровоз, начинала яростно накручивать диск телефона, без устали звоня по всем театрам Москвы, Киева, Ленинграда, Вильнюса, где предположительно мог режиссировать Виктюк. И если на его несчастье находила, то трубка раскалялась от потока «великого и могучего», которым Галя владеет в совершенстве. 

С самого начала в Виктюке жила какая-то простодушная вера, что он всегда всех сумеет уговорить, обольстить, обмануть, очаровать. Что вся наша жизнь — сон, и никогда не стоит придавать слишком много значения словам. Что в театре все можно, и ничего не стыдно, если помыслы чисты, а в сердце живет любовь… 

Слушать Виктюка можно было бесконечно, как смотреть на «Умирающего лебедя» с Майей Плисецкой. Казалось еще немного, и он начнет заговорить воду, как Алан Чумак, или гипнотизировать, как Кашпировский. Конец 80-х — время экстрасенсов. Все хотели чуда, все жаждали откровения. Обычные люди в партикулярных костюмах и казенной речью партаппаратчиков уже не могли повести за собой. А Виктюк мог. 

У него был запал и кураж настоящего иллюзиониста, творящего свой Театр прямо у нас на глазах: без своего здания, без постоянной труппы, без всякой господдержки. 

Театр на сезон, как злопыхали завистники. Театр на час, как пророчили театральные сивиллы. Но вот ведь выжил! И уже непонятно какой по счету актерский состав играет «Служанок» Жене. Мне тут случайно попались на глаза фото новой редакции спектакля. «Все как прежде, все та же гитара»… Позы, гримы, выражение глаз — порок и истома образца конца 80-х годов. Наверное, так выглядела «Адриенна Лекуврер» в день закрытия Московского Камерного театра в 1949 году. Надо сказать, что ассоциация эта отнюдь не случайна: по легенде пути великой актрисы и режиссера однажды пересеклись в конце 60-х годов. Произошло это историческое событие, когда Коонен позвали возглавить дипломную комиссию ГИТИСА. Именно тогда юный Рома Виктюк удостоился царственной улыбки и автографа примы Камерного театра в собственном дипломе. 

Фото: Анатолий Морковкин/Фотохроника ТАСС
Фото: Анатолий Морковкин/Фотохроника ТАСС

Самым примечательным в спектаклях «Театра Романа Виктюка» остаются финальные поклоны. В них вся детскость его натуры, вся непоколебимая уверенность, что театр — это прежде всего наслаждение, и наслаждение чувственное. И загадочные пассы руками, как будто он хочет попробовать на ощупь воздух сцены, и распахнутые объятия, когда он со своими артистами бросается в последнем рывке к зрителям и замирает перед линией рампы, у самого края сцены, под счастливые аплодисменты зала. Простодушные зрители, радостно включившиеся в эту игру, могут ее длить бесконечные. «That’s not theatre, — сказал мне прибалдевший от такого приема драматург Хуан Хуан, автор пьесы “М. Баттерфляй”, — that is rock-concert!» 

Конечно, кто-то обязательно поджимает губы: что за дурной тон — ставить под музыку аплодисменты себе самому! Серьезные люди так себя не ведут. Но в том-то и дело, что понятия «хорошего тона» или «безупречного вкуса» к Театру Виктюка совсем не подходят. Он существует по своим правилам. И вкус у него тоже свой. Very special, как говорят англичане. 

Считается, что он первым стал прививать к могучему древу русского театра ядовитые цветы гей-эстетики. Слова эти редко произносились впрямую, но словно бы подразумевались с многозначительной улыбкой: «Мы же тут с вами понимаем, о чем речь». При этом сам Виктюк, хорошо владеющий тактикой уклончивых ответов и туманных намеков, никогда не вступал в открытые дискуссии о правах гей-сообщества, никогда не претендовал на позицию неформального лидера ЛГБТ, не делал декларативных заявлений. Его влекла тайна, но не грубые подробности, его волновала Красота (именно так, с прописной буквы!), а не физиология с анатомией. 

С самого начала у его Театра был свой шифр, своя система кодов, на которую легко отзывались те наши соотечественники, кто в детстве не пропускал по родимому ТВ «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Кому были не чужими имена Висконти и Фассбиндера, Греты Гарбо и Марлен Дитрих. Кто почитал Марию Каллас и одновременно любил зажигать под Фреди Меркури и Донну Саммер. Из всего необъятного Пантеона западного культурного мейнстрима Виктюк безошибочно выбирал как раз тех артистов, которые были давно канонизированы как «гей-иконы». 

Почему именно на них падал его выбор — это вопрос для отдельного исследования. Важнее то обстоятельство, что для конца 80-х годов это был абсолютно новаторский взгляд на театральную природу, моделирование абсолютно новой, непривычной реальности, с которой наш зритель никогда не имел дела. И даже более того — иметь дело стеснялся, объясняя это все теми же понятиями «вкуса», «морали», «хорошего тона» и чего-то еще, о чем в приличном обществе говорить не полагалось. На самом деле речь шла об эстетической нетерпимости, в равной степени свойственной и отечественной культуре, и советскому сознанию. 

Но Виктюку крупно повезло: расцвет его Театра пришелся как раз на финал 80-х — начало 90-х годов, столь усердно проклинаемых теперь. Рухнули все табу и запреты, исчез Главлит, распался МХАТ, распался СССР. И вот на этом дымящемся фоне четыре классных парня в юбках a’la Марта Грехам отплясывали под хит Далиды «Тiko-tiko». Великолепная в своей завершенности формула театра на поверженных руинах, театра смутного времени, которую уловил и вывел с математической точностью Виктюк. 

Нет, это не был трагический «Пир во время чумы». Высокопарные пророчества и проклятия, соответствующие историческому моменту, практиковали другие режиссеры, используя при этом безусловную классику. Будь то «Электра» в камуфляже у Юрия Любимова или «Орестея» по европейской моде у Петера Штайна. Но на эпос особого спроса не было. Зато на «Служанок» публика валила валом. Два часа сладостного гипноза, эротического сна, возбуждающих «криков и шепотов», а в финале - убойная дискотека и раненые крики Далиды «Je sui malade», которые не могли заглушить громовых аплодисментов. 

Наверное, главная заслуга Виктюка, что он наглядно показал, что театру вовсе необязательно быть мужским или женским. Актеры — это всегда «третий пол», а то, чем они занимаются на сцене — это игра воображения и природы, «сон золотой», чья цена резко возрастает, когда деньги перестают что-либо стоить, а на сахар и хлеб вводят талоны. 

Демонстративная асоциальность спектаклей Виктюка в сочетании с их несколько болезненной и аффектированной сексуальностью и создавали тот эффект, который безотказно действовал на зрителей начала 90-х годов. При этом нелишне помнить, что в русском театре предшественников у Виктюка нет. Конечно, при известной доли фантазии в этой роли мог бы выступить Александр Таиров и его теория «эстетического реализма» . Но все это скорее театроведческие домыслы. 

Театр Виктюка — явление в нашей культуре оригинальное, самостоятельное и абсолютно самодостаточное, не обремененное ни идеологическим базисом, ни интеллектуальной надстройкой, ни даже попытками обрести хоть какой-то социальный статус. С самого начала он был задуман и существовал как частный театр. Первый театр Новой России, никаким образом не претендовавший на государственную поддержку. Это многое может объяснить и в его последующей судьбе. 

Формально деньги на содержание Театра Виктюка какое-то время давал Кредо-банк. Не слишком щедро, потому что основные спонсорские средства предназначались для Российского Национального Оркестра под управлением Михаила Плетнева. Собственно, Театр Виктюка шел «в нагрузку» к классической музыке. 

Я это знаю от продюсера Татьяны Сухачевой, которой и принадлежала идея создать на базе двух спектаклей-хитов — «М. Баттерфляй» и «Служанки» — Театр Романа Виктюка. Хрупко-прозрачная, с надтреснутым голосом Мальвины, очень упрямая, она принадлежала к поколению особых людей, допущенных до «новых денег». Она их как-то добывала, крутила, вкладывала, вынимала, обналичивала. Тайны ее отношений с «Кредобанком» никто толком не знал, кроме, наверное, бухгалтера, прекрасной и всегда невозмутимой Марины, восседавшей рядом с сейфом в маленьком офисе на Спиридоновке. 

Как отличалась эта компактная конструкция с двумя женщинами по бокам и сейфом в центре от громоздких дирекций московских театров! Все вопросы на удивление решались быстро. Никакой волокиты, никакой театральной бюрократии. От залихватской легкости, с которой принимались любые решения, и от количества кэша захватывало дух.

Это тоже был своего рода Театр, который оставался невидимым для широкого зрителя, но без него не было бы Театра Виктюка. 

Как женщина практическая, Сухачева понимала, что без постоянного помещения Театру не выжить (аренда сжирала большую часть бюджета, выделяемого «Кредобанком»). Была у нее и другая забота — обеспечить самого маэстро жилплощадью. Культовому режиссеру культовый адрес — под этим лозунгом прошли первые сезоны существования театр. И надо признать, с этой задачей продюсер справилась блестяще. В результате сложной цепочки обменов, договоров и доплат, Виктюк вселился в бывшую квартиру Василия Сталина на Тверской улице с окнами, из которых видны кремлевские звезды. Увы, с новым зданием для Театра все складывалось не так гладко. На том уровне, где принимались решения, ни имя Виктюка, ни деньги Сухачевой не срабатывали. Думаю, что была у этой истории и какая-то подловатая гомофобская подоплека. Под разными предлогами начальство не спешило предоставить здание Театру с сомнительной репутацией и странным репертуаром. 

В конце концов, от щедрот Московского правительства Виктюку досталось полуразвалившееся здание ДК Русакова в Сокольниках, которое можно было использовать в лучшем случае как репетиционную базу. Но и это было невозможно, поскольку у здания был еще один арендатор — ресторан «Бакинский дворик», с которым у театра сразу началась война, продлившаяся почти 16 лет. 

Все эти малоприятные эпизоды из истории не вычеркнешь, но это был уже другой период, когда Виктюк покинул лигу театральных хедлайнеров, переместившись в ряды завсегдатаев разных телешоу. Как персонаж он вызывал теперь больше интереса, чем те спектакли, которые он продолжал исправно ставить. В массовом сознании он продолжал оставаться автором «Служанок» и «М. Баттерфляй».

Уход от их нарядной и пряной эстетики сразу дал о себе знать. Публика настороженно отнеслась к «Лолите» — спектаклю, решенному подчеркнуто бесстрастно, аскетично и строго. Не получилась история «Двоих на качелях», где дебютировала в качестве драматической актрисы великая балерина Наталья Макарова. И даже «Рогатка» Николая Коляды, которая могла бы прозвучать как первый театральный манифест ЛГБТ, был встречен довольно прохладно. Это был уже другой Виктюк, который никого специально не возбуждал, не завораживал, не ублажал. Спектакли, поставленные на сложной игры светотени, подчеркнуто черно-белые в нарочитой безликой цветовой гамме, с резкими и грубовато взятыми эмоциональными аккордами. Поначалу отпугивала и раздражала какая-то нарочитая небрежность фанерных декораций, слишком громкий звуковой ряд, эскизность актерского существования. Потом все привыкли, что это может быть так и никак иначе. И ажиотаж как-то сам собой спал. 

Но это случится уже несколько позже. Я же застал период наивысшего успеха, когда никаким «Бакинским двориком» и не пахло. Когда каждый спектакль становился событием, когда Эрик Курмангалиев в подражание Марии Каллас мог в последний момент отменить «М. Баттерфляй», но никто не спешил сдавать билеты в надежде, что все-таки услышит когда-нибудь, как он поет сцену смерти Баттерфляй. Потому что это были те мгновения, ради которых только и стоит ходить в театр.

В начале 90-х ни у кого не было таких аншлагов, как у Виктюка, и такой публики. Я помню, как заглядывал в притихший зал Театра имени Моссовета и различал в полутьме рыжий полубокс Анатолия Чубайса, и выбритый под панка затылок Эдуарда Лимонова, и седую укладку Ирины Александровны Антоновой. Помню, как сражался за стул, который хотели выдернуть из-под Аллы Демидовой, как не нашлось места для Геннадия Бортникова, который покорно простоял весь первый акт «М. Баттерфляй» со студентами ГИТИСа. В какой-то момент Театр стал чем-то вроде клуба, причем без всяких организационных усилий со стороны Виктюка или его помощников. 

Вообще миф о «гей-тусовке», которая как-то особенно поддерживала Театр, на мой взгляд, был придуман недоброжелателями. Никакой такой группы поддержки, кроме разновозрастных тетенек в мохеровых кофточках, я что-то не припомню. Да и за кулисами, на мой сторонний взгляд, «порока» ни в каком виде не наблюдалась. Жизнь была тяжелая, сложная, трудовая. Спектакли сильно выматывали артистов и постановочную часть. К тому же многие старались совместительствовать, предусмотрительно оставаясь в штате в других театрах. Там казалось надежнее, чем служить у Виктюка. 

Все исполнители в «Служанках» были мужчинами, как говорится, «с обременением». Жены, разводы, дети от предыдущих браков, квартирный вопрос и т. д. Но весь этот банальный бэкграунд куда-то вмиг исчезал, как только до их лиц и торсов дотрагивалась кисточка стилиста Левы Новикова, как только они надевали костюмы Аллы Коженковой и начинали произносить текст Жана Жене в переводе Елены Наумовой. Что-то менялось в их пластике, в выражении глаз, в тембре голоса. Какая-то другая жизнь, о которой они сами, может быть, и не подозревали, вдруг вспыхивала, как бикфордов шнур, чтобы, оттрепетав, незаметно угаснуть в финале под аплодисменты зала. Потом они все разойдутся кто куда: Сергей Виноградов (Мадам) — в режиссуру, Николай Добрынин (Клер) — в сериалы, Владимир Зайцев (Соланж) — в другие антрепризы, а Леонид Лютвинский (Месье) — в бизнес. Наши пути теперь редко пересекаются. И Романа Григорьевича я тоже вижу очень редко. А когда встречаемся, не очень понятно, о чем говорить. Впрочем, всегда можно произнести заветные слова: «Doggy Box», чтобы немного посмеяться.