Не в пафос, не в крайность, не в депрессию, не в детство, не в сентиментальность, не в ярость, и даже не «как в ересь, в немыслимую простоту»… Волгин впадает в … море. Не ищите его на карте, не про Каспийское речь. Название его каждый читатель сам определит. Мне вот при неоднократном обращении к «Прикосновенному запасу» одним ограничиться не удалось. Вижу в книге и море житейское, где годы, тоска и ирония идут рука об руку. Чую и море российское – бурное, тревожное, со штормами событий и водоворотами памяти. Слышу море библейское и тем не льщу автору и не посягаю на обитель «чувств верующих», а памятую, что «библос» – это «книга» или «папирус», а где они, там слово. В начале было оно. Да и потом тоже, с перерывами на немоту «всё слова, слова, слова». В книге Волгина они звучат и отзываются.

Угадываю море понтийское. Серьезно, без понтов! Море Черное (как строки в книге) в дословном переводе «негостеприимное» – все ж таки стихия. В отличие «гостеприимного» стихосложения, которое радушно принимает вереницы непотопляемых графоманов… Вот и напоминает это понтийское море, куда перетекают волгинские строки о вечном плавании Одиссеев, об изгнанниках (порой, и в родном отечестве) и возвращенцах, о словах «из прекрасного далека» по обе стороны отведенного нам жизненного промежутка. Слова из памяти и пережитого, но и те, что нашептывает, тем, кому посчастливилось обрести дар поэзии, Тот…., кто изображен на обложке книги «Прикосновенный запас». А там «Сотворение Адама» Микеланджело». Без высочайшего – не в чиновничьем, а надмирном смысле прикосновения эта книга не обошлась… Есть здесь и еще один визуальный эпиграф – графика, отсылающая к эстетике Дюрера, с надписью in sempiternum – навеки, навечно, в вечность. Это устремление – форма спасения памяти и поэтическая надежда. Вопреки осознанию конечности сущего.

Плещутся моря на страницах. У каждого свой горизонт и своя глубина. А стихи, как берега. К какому пристать – душа укажет. Не всегда ждут на этом берегу или на том, но на каждом слышны голоса – то родителей, то друзей, ушедших до срока, то невнятно шепчущей судьбы, которую ослушался (чем еще объяснить поэтическую «фермату» Игоря Леонидовича?), то сказки странствий, то проходных дворов, то новостной суеты сует… Здесь любовь, одиночество, смерть родителей, бессонница, горечь, усталость, нежность к обречённому… И все эти голоса слились и выплеснулись на бумагу. Не в строй, но в стройность слов, не отполированных до блеска, но тронутых душой. Лучшей рифмой к аллюзии в заголовке к морю Каспийскому было бы море витийское, но Волгина не уличить в погоне за красивостью фраз, и выделке строф в ущерб смыслу. «Прикосновенный запас» – это запас прикосновений к сердцу автора и читателя, к остатку живого, в эпоху, сплющившую искусство и искренность в ИИ…
Море, в которое впадают волгинские строки не стирает следы, но оживляет воспоминания. «И, как в насмешку, у самой воды снова несмытые наши следы»… В эту книгу можно окунуться с любой страницы, хотя в ней и есть сквозной замысел. Повествование здесь не линейное, бросающее из века в век, со сложной системой перекрёстных тем, времен и регистров. И дневник, и хроника, и книга судеб. Пробовала по ней погадать: открываешь на любой странице – и находишь не случайную строчку, а неожиданную правду.
На каждой странице здесь указан век, а кое-где и год, если год этот важен для автора, для контекста его стиховой стихии. Открывают книгу строки из века XXI, а заканчивают из XX. От зеленого клена до запахов талых снегов – от весны до весны. От календаря к хроносу, от быта к бытию, от времени внешнего к внутреннему хронометру – такова лирическая арка книги. Автор как бы возвращает начало и говорит: вот точка, где всё началось. И, возможно, – точка, в которую мы возвращаемся. Волгин здесь не ностальгирует и не замыкает круг – он показывает, что время в поэзии течет по-особому. Оно сжимается, отражается, возвращается. И в этом почти метафизическом времени живёт его книга.
Названия шести разделов книги Игоря Волгина сами по себе образуют не просто тематическую последовательность, а своего рода лирическую формулу движения человеческой жизни сквозь время, чувство, память и слово. Эта формула – не прямая биография, не сюжет, но своего рода поэма внутри оглавления. Вслушайтесь:
(1) Обретаясь в земной круговерти,
(2) когда последний ветеран
(3) (любовь наша так проходила)
– (4) безымянно, между строк –
(5) благие порывы души –
(6) эти запахи талых снегов…
Это про то, что жизнь проходит, чувства ускользают, время стирает имена, но остается тонкий след — в порывах души, в запахах, в словах между строк.
Если «нз» не подлежит расходованию, он на «крайняк», то «прикосновенный запас» Волгина для того, чтобы к нему обращаться, открытый (и открывающий) и потому уязвимый. То, что другие прячут, здесь вынесено на читательский суд. Это душевная трата и воля отдать. Собственно, в названии этом суть поэзии, не изымающей, не сокрытой, а миру дарящей.
Подзаголовок «Стихи разных лет» не про «ежегодник», а про внутреннее цветовое и температурное мироощущение прожитого. Есть тут холодные годы, обожженные, ироничные, чувственные. Нет только пустых. Даже междустрочье здесь полно. «Стихи разных лет» не отмерены временем, но окрашены им. Ржавые краски истории, кислотные тона новостей, теплые краски любви, лед потерь, – всё здесь, все здесь. Настроения чередуются, а интонация мудреца (так и выглядит автор строк как библейский старец с молодым цепким и ироничным взглядом) неизменна.
Самое точное и горькое в разговоре о книге Волгина не стихотворение, не строка, не слово, а цифра. Тираж. 1000 экземпляров. Малый тираж, которым многое сказано о нашем времени. На фоне неконтролируемо размножающейся графомании, обирающей мысли, души и хороший вкус, но собирающей клики (и клику кликуш-словоблудов), лайки, многотысячные и миллионные тиражи (штамповку), эта тысяча – знак поэтического достоинства. Книга вопреки. Трендам, алгоритмам соцсетей, телевизору и востребованной на потребу пошлости. Поэзия с лицом, а не аватаркой.
В эпоху, когда поэтическая сцена всё чаще напоминает рынок – с криками, рекламой, самолюбованием и бесконечной погоней за вниманием, – Игорь Волгин выбирает интонацию тишины, иронии и достоинства. Он не декламирует, а разговаривает. Не зовёт к себе, а предлагает — почти шёпотом, но с такой внутренней концентрацией, что этот шёпот звучит громче любой оглушающей риторики. И в этом — знак подлинной культуры: глубина не требует усилителя, а поэт – не трибун, а свидетель. Его интонация –присутствия, а не заявления. Он знает цену слову, и потому экономен в нем. Он не требует признания – и потому его заслуживает. Страницы Волгина не заполнены им, в них всегда остается место для воздуха, покоя и мыслетворчества читателя.
…Чтение и критика современной поэзии почти неизбежно сопровождаются потребностью критика «укрепить» фигуру живущего автора цитатными подпорками и авторитетными параллелями. Поэта-современника подсознательно начинают «пристраивать»: кто-то скажет, что он «от Блока», кто-то – «внук Пастернака», кто-то – «наследник Бродского, только с мягкой интонацией». «Вы чьих будете?» В этом жесте есть не только упрощение, но и неосознанный страх признать, что современник может быть самоценен – не от кого-то, не после кого-то, не по чьей-то линии. Существует инстинкт недоверия к поэту, который «ещё жив». Живой поэт – не отстоявшийся, и потому его автоматически помещают в литературную раму: сравнения, параллели, школы, влияния, метки. Иначе – как его «легитимировать»?
Однако поэзия существует не в великой тени и не в творческой крови предшественников, а в языке. И если поэзия держит ритм, создает внутреннее напряжение, находит собственную оптику – она и есть факт культуры. Без великих «подпорок» и знаменитой «родословной». Признать самодостаточность живого, современного автора – значит согласиться, что поэзия не завершилась. И слова «великий» или «выдающийся» – это не кладбищенский титул, а возможность, которая может воплощаться в настоящем, как воплощается она в «Прикосновенном запасе» Игоря Волгина, книге, к которой я каждому от души желаю прикоснуться.
