Случай Перельмана
Эту книгу Маша Гессен писала несколько лет. Ей удалось собрать уникальный материал об одном из самых загадочных гениев нашего времени, ученом-математике Григории Перельмане.
В поисках ответа
Интервью с Машей Гессен, автором книги Perfect Rigour. A Genius and the Matematical Breakthough of the Century.
Эту книгу Маша Гессен писала несколько лет. Ей удалось собрать уникальный материал об одном из самых загадочных гениев нашего времени, ученом-математике Григории Перельмане. Она взяла подробные интервью у его однокурсников, учителей, коллег. Но это не только биографическое повествование, охватывающее важный период в истории отечественной науки, фактически это первая попытка в жанре нон-фикшн объяснить, как вообще стал возможен феномен Перельмана. А еще эта книга о страстном и странном романе с математикой, где идеальные формулы заменяют чувства, правильные решения - любовные признания, а в финале главный герой, отвергнув все мыслимые награды, остается непонятым и одиноким.
Почему вы взялась за написание этой книги? Откуда у вас интерес к советской математической школе?
Интерес к советской математической школе у меня возник, поскольку я сама училась в советской математической школе. А Перельманом я заинтересовалась, прочитав несколько публикаций в американской прессе. Там писали, как он отказался от медали Филдса (это математическая Нобелевка), как перестал отвечать на электронную почту, какой он вообще сумасшедший и при этом гениальный. Когда я увидела эти описания, у меня возникла своя теория. Я подумала, что он, скорее всего, типичный продукт советской матшколы, а образ сумасшедшего – это результат совмещения «светского» восприятия ученого с американским представлением о русских. Я, пожалуй, ошибалась. Случай Перельмана оказался гораздо более сложным, чем я тогда предполагала. Хотя до сих пор считаю, что он продукт советской маткультуры, но продукт настолько чистый, настолько воспринявший идеалы, прививавшиеся в матшколах, что воспринимается большинством людей как сумасшедший.
В чем состояла уникальность советского математического образования?
Здесь много составляющих, которые могли появиться только в это время, только в этом месте и только благодаря этим людям (на самом деле благодаря одному человеку – Андрею Колмогорову, реформировавшему систему преподавания математики). Только в это время и в этом месте на базе нескольких школ мог возникнуть оазис либерального образования такой невероятной концентрации. Сам Колмогоров вырос в богатой семье, еще до революции основавшей в Ярославле собственную школу, – он рос практически при ней, с пяти лет придумывал математические задачки. Студентом Колмогоров преподавал в экспериментальной школе в Москве, которая была построена по принципу Дальтоновской школы – самой знаменитой школы Америки. Потом он успел пожить в Берлине во время культурного расцвета тридцатых годов. А это был, кстати сказать, и расцвет гомосексуальной культуры (сам он много лет жил с математиком Павлом Александровым). В результате у него возникли достаточно специфические представления о том, какое образование должен получать мальчик, как оно должно быть связано с античной культурой и физическим развитием. Колмогоров был совершенно помешан на физической культуре – именно как культуре. Поэтому в математических школах, которые он организовал, кроме того, что были очень сильны технические дисциплины, традиционно сильными были гуманитарные предметы (единственные школы в Союзе, где в старших классах читали курсы по античной культуре) и было больше часов физкультуры, чем в обычных школах.
Главный герой книги – математик Григорий Перельман. Его называют Моцартом современной математики, объявляют гением и безумцем одновременно. А кто он на ваш взгляд?
Если безумец – это человек, который ведет себя совсем не так, как от него ожидают, но при этом согласно логично структурированной внутренней системе, то да, это, конечно, он. То, что он гений, тоже не подлежит сомнению, поскольку Перельман решил самую сложную математическую задачу – гипотезу Пуанкаре. Но меня больше интересует вопрос, какова природа его гения. Считается, что есть математики с геометрическим мышлением, а есть – с алгебраическим. А Перельман, видимо, обладает очень редким синтетическим мышлением, позволяющим ему охватить задачи такой сложности, которые раньше не поддавались человеческому разуму.
Если бы у вас была возможность взять у него интервью, о чем бы вы его спросили?
На самом деле, если бы у меня была такая возможность, история книжки полностью бы изменилась. Потому что в некотором смысле эта книга о поиске ответа. Но если есть возможность задать вопрос главному герою, интрига полностью исчезает. А меня в этом проекте с самого начала привлекала именно детективная составляющая. Если бы была возможность поговорить с Перельманом уже сейчас, я бы, конечно, попросила его прочитать книгу и сказать, что он об этом думает.
Что больше всего вас взволновало в его личности и его судьбе?
Меня больше всего интересует один момент, на который мне так и не удалось пролить свет. После аспирантуры Перельман поехал в Америку, и там с ним что-то случилось. Это что-то приняло форму писем к сестре, в которых он настаивал, что им нужно переехать в Америку. Похоже, это единственный момент в его жизни, когда он вошел в полный, неопосредованный контакт с окружающей действительностью. И этот контакт потряс его до глубины души. Период этот, правда, был недолгим, и скоро он вернулся к своему обособленному существованию. А возможно, даже встал на ту траекторию, которая в последующие пятнадцать лет увела его от мира полностью. Мне очень бы хотелось понять, что именно произошло в тот момент. Хотя вряд ли он, даже если бы стал со мной разговаривать, смог пролить на это свет.
Перельман оказался в оппозиции не только по отношению к бонзам отечественной математической науки, но и к американскому научному истеблишменту. Что это, по-вашему, особенность его психофизики либо абсолютное неприятие любого проявления конформизма или соглашательства?
Конформизм и соглашательство он действительно не приемлет. Кроме того, он просто не может быть частью академической системы, потому что ее приоритеты хотя и пересекаются с интересами чистой науки, но далеко не всегда совпадают с ними. Большинству ученых с этой ситуацией приходится мириться, потому что академическая система и система образования их подкармливают, но Перельман с такого рода компромиссом не согласен. Он пытался очертить для себя пространство, в котором существует только чистая наука. Но это пространство все сужалось и сужалось, пока не стало таким крохотным, что он оказался один.
Мир математики – это, как известно, мир абсолюта и чистых абстракций. Каким он вам открылся после такого глубокого погружения в историю Перельмана и современной науки?
Как матшкольный ребенок я хорошо знаю это ощущение почти экстаза от решения чисто интеллектуальной задачи. В начале работы над книгой я встречалась с автором знаменитых российских учебников по математике Людмилой Петерсон. И она говорила о том, как важно, чтобы первоклассник почувствовал этот кайф. Чтобы он получил удовольствие от того, что охватил умом логическую систему – пусть всего из трех элементов. И, конечно, есть что-то бесконечно трогательное в том, что уже вполне взрослые люди посвящают себя решению, безусловно, более сложных задач, но подпитываются при этом ровно тем же удовольствием.
Записал Сергей Алещенок
Маша Гессен
СЛУЧАЙ ПЕРЕЛЬМАНА
Перевод Светланы Силаковой*
Если бы Григорий Перельман родился на десять или даже на пять лет раньше, его карьера легко могла бы застопориться с окончанием работы над кандидатской диссертацией: еврею было бы сложно, если вообще возможно защититься в Стекловском институте. Даже вмешательство такого влиятельного человека, как академик Александр Данилович Александров, не гарантировало успеха. Если бы Перельман родился на десять или даже пять лет позже, он, пожалуй, вообще не поступил бы в аспирантуру: хотя проблема государственного антисемитизма к тому времени отпала, родители вряд ли смогли бы содержать его, когда аспирантской стипендии едва хватало на три буханки хлеба. Но Гриша Перельман родился в самый подходящий момент, а диссертацию дописывал еще и в самом подходящем месте – в государстве, которое впервые за семьдесят лет открыло свои границы. Как и миллионы других советских граждан, Перельман в 1990–1991 годах начал новую жизнь в абсолютно новом, другом б о л ь ш о м мире.
Ему было двадцать шесть лет. Из рыхловатого подростка он превратился в высокого, спортивного вида мужчину. Его борода преодолела затяжную стадию невнятной клочковатости, сделавшись густой, черной и окладистой. Волосы у него оставались длинными: стричь их, как и ногти, он не считал нужным. Некоторые припоминают, что он как-то рассуждал о неестественности и ненужности любых походов в парикмахерскую. Вероятно, Перельман просто находил условности личной гигиены и элементарного дресс-кода слишком утомительными и нерациональными. «Он слыл, знаете ли, очень-очень эксцентричным», – сказал мне профессор Джеф Чигер. Почему-то ему больше всего запомнились коричневый вельветовый пиджак Перельмана, который он носил не снимая в течение своего пребывания в Америке, и загадочное пристрастие к особому сорту черного хлеба, продававшегося в одном русском магазине на Брайтон-Бич. Надо сказать, за этим хлебом Перельман был готов ходить пешком из самого Манхэттена.
Жизнь постдокторанта в США была устроена почти так же, как жизнь аспиранта в России. Перельман был волен заниматься чем заблагорассудится, но, видимо, не находил особых оснований проводить большую часть времени за пределами Курантовского института. Бетонная, безликая башня института как две капли воды была похожа на аналогичные здания, построенные в Советском Союзе за последние тридцать лет. Рутинную картину быта завершали ежедневные пешие походы за хлебом и кефиром, почти такие же бесконечные, как в Петербурге. Правда, спустя какое-то время в конечной точке этого путешествия его стала дожидаться мама: она последовала за сыном в США и поселилась у родственников на Брайтон-Бич. Но условия Курантовского института Перельман не находил слишком обременительными. Тут был тот же привычный режим семинаров по математике, тот же круг знакомых лиц – его сокурсники и коллеги Громов, Бураго и другие петербургские ученые время от времени приезжали читать лекции.
А еще Перельман в Курантовском институте обзавелся другом. По происхождению он китаец. Зовут его Ганг Тиан. На самом деле нет стопроцентной уверенности, что сам Тиан об этом знал. Со мной он общался учтиво и как-то немного печально: однажды он уже совершил оплошность, согласившись на интервью для газеты, и полагал, что именно из-за этого Гриша перестал отвечать на его письма. Впрочем, Тиан не считал свои отношения с Перельманом дружбой. «Мы просто очень часто разговаривали, – признался он. – Но всегда исключительно о математике. По-моему, на другие темы мы почти не заговаривали. Полагаю, с кем-то еще он был и в более дружеских отношениях. Да, он часто говорил мне о хлебе... Не знаю почему, этот хлеб для него был очень важен. Но я не помню, что это был за сорт... Сам я к хлебу довольно равнодушен».
Вместе с Тианом Перельман начал посещать лекции в Институте высших исследований в Принстоне. Однажды он удивил всех, бодро присоединившись после занятий к волейболистам. «Глядя на него, можно подумать, что такие прозаические понятия, как волейбол, ему неинтересны или даже не по силам, – вспоминает Чигер. – Но раз он посмотрел нашу игру и сказал: "Ну, так-то я, наверное, тоже смогу". И, представьте, играл совсем не плохо».
Я, впрочем, этому обстоятельству нисколько не удивилась, зная, что Перельману приходилось много играть в волейбол, пока он готовился к международной математической олимпиаде, а также в летних лагерях для юных математиков. Чигер слегка опешил: даже в этой мелочи Перельман ввел его в заблуждение из-за своей привычки преуменьшать собственные способности и навыки. Вполне логично для человека, который никому не рассказывал, что работает над доказательством гипотезы Пуанкаре, а затем выложил его в интернет без лишних заявлений и деклараций.
И только когда кто-то спросил, доказал ли он эту гипотезу, Перельман ответил утвердительно: «Да, доказал». Он по-прежнему считал, что надо говорить правду, но только когда его об этом спрашивают. Перельман не видел смысла в том, чтобы сообщать информацию по собственной инициативе. Подозреваю, что ему было просто приятно продемонстрировать, что он может решить любую задачу по собственному выбору – даже если задачей была всего лишь партия в волейбол.
Другой случай с Перельманом, удививший тогда Чигера, объяснить сложнее. В 1993-м Чигер и Громов участвовали в одной конференции в Израиле, организованной в том числе по случаю их юбилеев – обоим исполнилось по пятьдесят лет. Перельман приехал с матерью, но не это поразило Чигера. Он не поверил, когда узнал, что Перельман взял в аэропорту напрокат машину и расплатился по кредитной карте. Никто из тех, с кем я говорила, никогда не видел Перельмана за рулем – более того, некоторые говорят, что он отвергал автомобили за их «неестественность». Легко предположить, что в Нью-Йорке в первый семестр он обзавелся водительскими правами и кредитной картой. Возможно, он сделал это потому, что одно время собирался переехать в Штаты насовсем.
...В мире математиков интеллектуальная элита – это те, кто открывает новые горизонты, ставя вопросы, до которых еще никто не додумался. Ступенькой ниже находятся те, кто, возможно, способен дать ответы на эти вопросы; часто это представители элиты на раннем этапе своей карьеры – скажем, сразу после окончания докторантуры. Как правило, они доказывают чужие теоремы, перед тем как взяться за формулирование собственных идей. Наконец, есть уникумы, делающие последний шаг к доказательству. Это упорные, дотошные, терпеливые математики, способные прокладывать дороги, предсказанные или вчерне намеченные другими. Именно к этим избранным относится Григорий Перельман.
Для него не существует задачи, которая была бы ему не по силам. В логике доказательств Перельмана есть нечто эксцентричное и даже слегка ироничное. Он достигает успеха, так как своим невообразимо мощным интеллектом может охватить весь мыслимый спектр возможностей.
...Собственно, один из самых занятных аспектов истории с доказательством Перельмана – это то, какое количество математиков всего мира, забыв на время о собственных профессиональных амбициях, с головой погрузилось в подробную расшифровку и интерпретацию его статьи о гипотезе Пуанкаре, выложенной в открытую Сеть. В ноябре 2002 года Брюс Клейнер находился в Европе. Перед его лекцией в Боннском университете преподавательница Урсула Хаменштедт спросила: «Кстати, а вы видели доказательства геометризации гипотезы Пуанкаре, которые только что выложил Перельман?» Сам Клейнер знал, что к русскому математику нужно относиться очень серьезно. «Никто из тех, кто был знаком с его статьями или слушал его лекции, никогда не сказал бы, что он выдвигает тезисы, которые не выдерживают проверки, или говорит вещи, которые не продумал тщательно, – сказал мне Клейнер. – И вот он что-то запостил на arXiv – в самой что ни на есть публичной форме. И потому я решил, что если его характер не изменился с начала девяностых, то, вполне вероятно, он и доказал гипотезу».
Это означало, что его карьера в математике сделала резкий разворот. Клейнер много лет работал над одним из аспектов гипотезы геометризации, используя особый метод. Но он никак не мог предположить, что его исследования окажутся бесплодными. Правда, он сознавал, что проект, как он выразился, «высокорискованный», – гипотеза слишком известна, и кто-то может подобрать ключ к ней раньше. Но вряд ли Клейнер обрадовался, услышав перед собственной лекцией, что на его проекте фактически поставлен крест. Все следующие полтора года Клейнер работал над «проектом Перельмана».
...Тем временем Григорий Перельман снова готовился к поездке в США. Он получил приглашения от Андерсона в Стони-Брук и от Тиана в Массачусетский технологический институт (MIT) и решил провести в каждом институте по две недели. С самого начала он предупредил Андерсона, что сможет пробыть в Штатах не больше месяца, так как не хочет надолго оставлять мать одну. Позднее планы изменились, и мать поехала с ним, но Перельман все равно отказался задерживаться в Штатах дольше. Теперь Перельман, казалось, возобновил контакты с внешним миром в полном объеме. Формальности с получением американской визы – тягостные даже для тех, кто закален в битвах с чиновниками, – он уладил самостоятельно, добился виз для себя и матери. Билеты купил тоже сам, видимо, на деньги, которые еще оставались на его счету в американском банке. Последние семь лет он вел аскетичный образ жизни в основном на средства, отложенные со времен его американской докторантуры, – об этом он даже упомянул в примечании к первой части статьи, не отступаясь от железного принципа воздавать всем должное, пусть даже это никак не относится к делу. В переписке с Андерсоном и Тианом он обсуждал график и логистику передвижений, в том числе вопрос о медицинской страховке, которая его, видимо, очень волновала.
Возвращение в мир после почти отшельнического существования, казалось, не помешало Перельману работать над изложением своего доказательства в письменной форме. Вторую из трех частей статьи он загрузил на arXiv 10 марта 2003 года, в то самое время, когда хлопотал об американской визе. Этот вариант занял двадцать две страницы – на восемь меньше первого. Очевидно, для себя он сформулировал все столь четко, что другие дела, мелкие и крупные, не мешали ему выкраивать по паре недель на написание лаконичных трактатов.
***
Перельман приехал в MIT в начале апреля 2003 года. Ганг Тиан нашел, что он почти не изменился: все такой же поджарый, длинноволосый, с длинными ногтями. Только куда-то подевался коричневый вельветовый пиджак. На его первой лекции в зале яблоку негде было упасть. Некоторые слушатели уже прочли первую часть статьи Перельмана и успели написать свои комментарии к ней. Несколько математиков изучали ее на семинаре, устроенном Тианом. Но в основном в лекционном зале собрались любопытствующие посторонние: им просто хотелось посмотреть на человека, который, возможно, совершил величайшее математическое открытие века. Эти люди были достаточно компетентны, чтобы следить за ходом лекции, но вряд ли смогли бы задавать содержательные вопросы – а значит, для Перельмана были в лучшем случае скучны, в худшем – докучливы. Он запретил снимать лекцию на видео и заявил, что не желает огласки в прессе, но один-два журналиста все-таки пробрались в зал.
Трудно поверить, но те, кто рассчитывал на захватывающее зрелище, не остались разочарованными. В отличие от своего первого доклада на международном конгрессе в 1994 году, теперь Перельман излагал все упорядоченно и ясно, иногда даже в шутливой форме. Как водится, он рассказывал не о решении задачи, а о своих отношениях с ней. То были золотые дни его романа с Гипотезой Пуанкаре. Будь она женщиной, Перельман, возможно, решил бы даже на ней жениться: одним взглядом он охватывал всю историю их связи, был максимально свободен от сомнений и абсолютно уверен в будущем.
В течение двух недель после первой лекции Перельман почти ежедневно рассказывал о своей работе в более узком кругу. По нескольку часов в день он отвечал на вопросы, главным образом о гипотезе геометризации. Перед лекциями Перельман, по своему обыкновению, заходил к Тиану пообщаться, в основном о математике. Возможно, он искал для себя новые нерешенные задачи: расспрашивал Тиана о его исследованиях и даже подбросил несколько идей относительно работы китайского ученого, не имеющей прямого отношения к геометризации. Тиан время от времени пробовал выйти за рамки узкоспециальных бесед. «Он был сосредоточен и очень целеустремлен, – сказал мне Тиан. – Я уважаю в нем способность игнорировать многое из того, что занимает других людей, и сосредоточиваться на занятиях математикой».
Казалось, Перельман настроен вполне мирно и даже дружелюбно, и потому однажды утром Тиан позволил себе задать вопрос, не хочет ли он остаться в MIT. Кандидатура Перельмана заинтересовала университет, и институтское начальство предложило Тиану попытаться убедить его русского коллегу, что здесь он сможет работать гораздо плодотворнее. Много позже в разговоре со мной Тиан, человек чрезвычайно учтивый в общении, даже отказался повторить ответ Перельмана. Как я поняла, проблема состояла не только в том, что на сей раз его не интересовала перспектива остаться в Штатах. Сама мысль, что в качестве награды ему может быть предложено мягкое профессорское кресло, показалась Перельману оскорбительной. Восемь лет назад он по праву рассчитывал на место американского профессора. За истекший период его интеллект нисколько не изменился, и тогда он заслуживал кафедры ничуть не меньше, чем сейчас. Но тогда от него ждали весомых доказательств, что ему по силам преподавание математики на кафедре. А теперь ведут себя так, словно он наконец-то это доказал – хотя на деле он доказал гипотезу Пуанкаре, что само по себе уже высшая награда.
После неловкой паузы Перельман и Тиан вернулись к беседам о многообразиях, метриках и оценках. И лишь однажды раздражение Перельмана снова выплеснулось наружу. «Инцидент», как выразился Тиан, произошел, должно быть, 15 апреля, в последние дни пребывания Перельмана в MIT. The New York Times опубликовала статью под названием «Русский утверждает, что решил прославленную математическую задачу». Чуть ли не каждое слово в заголовке звучало для Перельмана как оскорбление. Во-первых, он ничего не утверждал, он осторожно претендовал на то, что ему удалось что-то доказать, и то только в том случае, если ему впрямую задавали вопросы. Называть гипотезу Пуанкаре «прославленной», тем более в газете для массовой аудитории, было, в глазах Перельмана, бессовестной вульгарностью. Текст статьи представлял собой еще худшее нагромождение оскорблений.
«На решение задачи Пуанкаре он потратил восемь или десять лет, – сказал мне Рукшин (Сергей Рукшин – один из первых учителей Перельмана, руководитель математического клуба в Дворце пионеров в Ленинграде, который Перельман посещал в школьные годы. – Прим. перев.), вспоминая давний разговор о статье. – А теперь вообразите, что восемь лет вы не знали, выживет ли ваш ребенок, который родился больным. Восемь лет вы ухаживали за ним днем и ночью. И вот он окреп. Превратился из гадкого утенка в прекрасного лебедя. И тут вам кто-то говорит: "А продайте-ка мне вашего ребенка. Вот вам грант на полгода или год, мы сможем вместе опубликовать работу, это будет наш общий результат».
Обычно в разговоре с математиком указать на логические ошибки – значит дать толчок к интереснейшей дискуссии. Но тут, очевидно, это было неуместно. Начнем с того, что никто не выпихивает ребенка в большой мир в возрасте восьми лет; но никто особо и не оскорбляется, если его восемнадцатилетнего сына или дочь предлагают взять в университет. Но суть не в этом! Даже если Рукшин извратил логику слов Перельмана, эмоции он наверняка передал точно. В каком-то смысле условная приблизительность сравнения подчеркивала суть самой проблемы: Перельман с особой чувствительностью переживал несоответствие своих научных достижений вдруг замаячившему на горизонте вознаграждению, точно любящий отец, которому предложили продать любимого и единственного ребенка.
Итак, в вольном пересказе лестное предложение занять профессорскую кафедру превратилось в неприкрытую попытку купить право на соавторство, а работы Клейнера и Лотта, а позднее – Тиана и Моргана над новой интерпретацией превратились в воображении Рукшина и, вероятно, самого Перельмана в попытку присвоить и узурпировать его открытие. Рукшин заключил: «Мир науки, которую Перельман считал самой честной и чистой, повернулся к нему своей оборотной стороной. Оказалось, что научные открытия – это товар на базаре».
Столь же гневно Перельман рассказал о своем лекционном туре еще нескольким петербургским коллегам. Они тоже изрядно драматизировали свое повествование разными деталями и подробностями, призванными оправдать этот гнев и обиду. К примеру, один ученый утверждал, что Перельман обиделся на математика Хэмилтона, который «ушел с лекции с громким топотом». Когда я попросила разъяснений, мой собеседник признался: «Насчет топота я от себя прибавил. Но, как мне рассказывали, он действительно ушел демонстративно». Летом 2006 года Перельман дал интервью двум корреспондентам The New Yorker. Тогда он рассказал, что Хэмилтон пришел на лекцию с опозданием и не задал ни одного вопроса ни во время диспута, ни в обеденный перерыв. «Я ученик Хэмилтона, хотя и не получал от него на это санкции, – сказал Перельман в интервью The New Yorker, добавив: – У меня сложилось впечатление, что он прочел только первую часть моей статьи».
Чем больше Перельман говорил о своем разочаровании в математическом истеблишменте, чем больше знакомые и поклонники дополняли его рассказы разоблачительными деталями, тем острее он чувствовал, что стал жертвой предательства. Четвертый абзац статьи в The New York Times начинался так: «Если его доказательство будет принято к публикации в научном журнале и выдержит проверки в течение двух лет, доктор Перельман, возможно, сможет претендовать на премию в миллион долларов». Казалось, автор намекал, что Перельман взялся сделать открытие ради миллиона, что его вообще интересуют деньги и что он действительно пошлет свою работу в какой-нибудь научный журнал для публикации. Все это не соответствовало истине. Работать над доказательством гипотезы Перельман начал за несколько лет до учреждения премии Клэя. Деньгами он пользовался и даже в некотором роде их ценил, но не видел в них особой необходимости и определенно не считал самоцелью. И, наконец, его решение выложить доказательство на arXiv было сознательным вызовом самому понятию научного журнала, распространяемого за деньги. А теперь, после решения одной из сложнейших математических задач в истории, Перельман никого не собирался просить визировать его доказательство, чтобы допустить или не допустить в печать.
...Пока разочарование Перельмана касалось только международного математического истеблишмента. Петербургский институт оставался вне подозрений – точнее, на данный момент оставалась вне подозрений лаборатория, где он числился. Перельман вернулся к своим занятиям в институте: посещал семинары, иногда несколько раз в неделю, и время от времени заходил проверить свою электронную почту. В течение нескольких месяцев он поддерживал отношения с профессором Ладыженской, заведующей новой лабораторией. После ее смерти в 2004 году Перельман редко разговаривал с кем-нибудь из институтских коллег. Сразу после возвращения он написал третью, последнюю часть статьи своего доказательства, в июне выложил ее на arXiv и, видимо, стал присматриваться к другим задачам; как обычно, он воздерживался от разговоров, но, вероятно, продолжил свою работу в сфере научных изысканий Ладыженской.
В Стекловском институте его повысили. Теперь он назывался «ведущим научным сотрудником». Коллеги убеждали его написать вторую, докторскую диссертацию. Эта процедура предполагала публикацию в традиционном смысле и, более того, неизбежную защиту. Перельман, естественно, ощетинился. «Он считал, что ему это не нужно», – сказал мне слегка растерянный директор Стекловского института Сергей Кисляков. Сам Кисляков был олицетворением прагматичного подхода к науке, который больше всего коробил Перельмана: директор симпатизировал своему подчиненному и искренне желал ему добра, но полагал, что правила есть правила и распространяются на всех. А следовательно, ведущему научному сотруднику следует, взявшись за ум, написать и защитить вторую диссертацию. Перельман, со своей стороны, одобрял и признавал только те правила, в которых видел смысл, а остальные считал чем-то вроде навязанных суррогатов, тем более отвратительных, что они выдают себя за истину в последней инстанции.
Тем временем Российская академия наук приводила свой дом в порядок после хаоса 1990-х, пытаясь возродить былую благопристойность и славу. С одной стороны, здания академических институтов постепенно восстанавливались – институт покрасили, поменяли трубы; повысили оклады. С другой стороны, теперь Академия наук требовала заполнять новые бумажки – писать отчеты об исследовательской работе и публиковаться. Перельману, как и следовало ожидать, претил сам принцип формальной отчетности, которая должна оправдать его существование как математика. Преемник Ладыженской Григорий Серегин страховал Перельмана, обеспечивая ему спокойную жизнь в институте.
В конце 2004 года Перельман даже съездил в Москву на съезд РАН в качестве представителя Санкт-Петербургского отделения Стекловского института. Он прочел лекцию о гипотезе Пуанкаре. Но, вернувшись в Петербург, не смог отчитаться за расходы. Неужели человек, который всего несколькими месяцами ранее преодолел лабиринт визового отдела американского посольства, не смог сориентироваться в лабиринте российской командировочной документации? На деле Перельман из принципа не пошел ставить печати. «Я не могу обкрадывать институт», – сказал он в бухгалтерии, вернувшись в Петербург. Бухгалтеру пришлось отправлять документы в Академию наук в Москву по почте, чтобы на них проставили печати. А Перельман все равно не соглашался взять компенсацию за расходы, пока бухгалтер не показала ему гроссбухи, доказав, что расходы возмещаются из специального фонда на поездки, никак не связанного с зарплатными статьями бюджета Стекловского института. Очевидно, кодекс Перельмана по части обращения с деньгами сделался не менее строгим и замысловатым, чем его правила составления примечаний к статьям. И, как в случае с примечаниями, критерии которых были известны только Перельману, он считал свои правила всеобщими – а если ловил кого-то на их нарушении, не знал пощады.
Так, летом 2005 года он проявил непостижимую с обычной точки зрения принципиальность, явившись в бухгалтерию Стекловского института с вопросом, почему ему выплатили некую сумму сверх месячного оклада. К тому времени Стекловский институт переводил сотрудникам зарплату на их банковские счета, так что Перельман сделал свое открытие прямо у банкомата. Опытный бухгалтер, которая за почти тридцать лет работы повидала немало математических причуд, подтвердила, что Перельману перевели восемь тысяч рублей в дополнение к зарплате, то есть почти вдвое больше, чем обычно.
Причина оказалась довольно прозаичной: после завершения проекта, на который был выделен грант, у лаборатории остались неизрасходованные деньги. Согласно рутинной практике, завлаб Серегин поручил бухгалтерии разделить остатки между сотрудниками лаборатории. Но прежнее начальство знало, что Перельман этого обычая не одобряет. Не ведающий об этом Серегин из самых лучших побуждений включил его в список облагодетельствованных.
Перельман уточнил у бухгалтера, сколько денег ему переплатили. Затем удалился и вскоре принес восемь тысяч наличными. Он хотел вернуть деньги. Бухгалтер посоветовала отнести их в лабораторию – пусть Серегин решит, как ими распорядиться. Перельман настаивал, что деньги надо вернуть в институт. В этот момент, как рассказывают сотрудники, возмущенные крики Перельмана были слышны даже в коридоре. Бухгалтер, однако, отрицает, что разговор шел на повышенных тонах – правда, за годы работы она могла привыкнуть к крайним и неожиданным проявлениям эмоций. В итоге Перельман добился своего – чтобы бухгалтер написала расписку, удостоверяющую, что он вернул деньги.
История о гранте, абсурдная и показательная, широко известна в Петербурге и вообще в математических кругах мира. Собственно, впервые я ее услышала в США. Но тогда меня уверяли, что после этого случая Перельман ушел из Стекловского института. Мол, отказался взять деньги и ушел, хлопнув дверью. Это выглядело бы очень символично, но в реальности все произошло несколько иначе. Перельман уволился из Стекловского только через полгода, в начале декабря 2005 года, без видимых причин. Просто пришел в институт и протянул секретарше заявление об увольнении. Она побежала предупредить директора. Кисляков пригласил Перельмана к себе. Тот вошел в длинный прямоугольный директорский кабинет с бескрайним столом из полированного дерева, предназначенным для заседаний, и спокойно сказал: «Я ничего не имею против людей, которые тут работают, но друзей у меня нет, и вообще в математике я разочаровался, хочу попробовать что-нибудь другое. Я ухожу».
Кисляков посоветовал ему доработать до конца месяца, чтобы получить традиционную декабрьскую премию – четыреста долларов. Перельман отказался. Он ликвидировал свой ящик электронной почты в институте, захлопнув за собой тяжелые дубовые двойные двери, вышел на набережную Фонтанки, в гнетущую серую мглу, которая в Петербурге в зимнее время считается дневным светом.
«Что-то в нем надорвалось», – сказал мне Кисляков, пожав плечами. Но он понятия не имел, что именно.
Тут есть несколько версий, причем ни одна из них не исключает другую. Возможно, Перельман столкнулся с неразрешимой даже для него математической задачей – впрочем, он и раньше сталкивался со сложностями, при этом не отвергая математику как науку, да и по своему психофизическому складу являлся упорным марафонцем. Возможно, его разочарование было связано с тем, что прошло целых два года с тех пор, как он выложил в Сеть первую часть своей статьи о гипотезе Пуанкаре, а это, по его понятиям, был достаточный срок для того, чтобы математический истеблишмент смог оценить подлинный масштаб его открытия и постараться реабилитироваться в его глазах. Как-никак, правила Института Клэя гласят, что приз в миллион долларов может быть присужден через два года после публикации (а если быть совсем точным, комитет по присуждению премии должен быть сформирован через два года после публикации в научном журнале. – Прим. авт.) И, вероятно, в ноябре 2005 года у научного сообщества был последний шанс оправдаться перед Перельманом, проигнорировав второстепенные положения устава, чтобы соблюсти ключевые правила. Институт Клэя мог бы провозгласить Перельмана лауреатом премии в миллион долларов. Дело не в деньгах, а в признании. И это признание должно было стать не менее уникальным, чем само достижение Перельмана. Он первым в истории получил бы премию Клэя. Получил бы один. На своих условиях.
...Но этого не произошло.С
*Главы из книги Маши Гессен Perfect Rigor: A Genius and the Mathematical Breakthrough of the Century («Совершенная строгость. Григорий Перельман: гений и задача тысячелетия»)